— Аня, Ань, ну чего ты, чего… Он ведь и мой брат тоже, Ань.
— Совсем двинулась, — не выдерживает Гриша, а Тома лишь пыхтит у него под рукою. То ли злая на мужа, как черт, то ли ничего больше не может сделать от бессилия.
Анна разлепляет веки. Смотрит на них, прищурившись, будто только проснулась. Чувствует, как краснотой заливает глаза.
— Отстаньте… — шепчет едва слышно. — Я сама…
— Чего удумала, — Гриша держит крепко. — Ведешь себя, Ань, как ребенок тупорылый.
— Гриш…
— Что Гриш, а?! — он дышит с присвистом. Анна хоть и низенькая, хоть и худенькая, но вес в ней все же есть. — Пока ты цацкаешься с ней, все так и будет продолжаться. По городу мотаемся с утра самого, ищем ее, дуру, а она могилу на кладбище роет…
— Гриш, — в Томином голосе скользит что-то едва уловимое, знакомое. Анна, выпутавшись из его захвата, все же встает на ноги — Гриша ворчит, что, если надо, он и волоком ее до машины потащит. Его загорелые руки едва заметно дрожат.
Тома стоит рядом, держит Анну под локоть правой рукой, в левой сжимает лопату.
— Я сама пойду, — говорит Анна. — Простите меня…
— Ничего, — Тома улыбается через силу. — Мы вместе это переживем, да?
Они уходят прочь, и у Анны нет сил даже оглянуться на фотографию над свежим холмиком.
В машине стоит гробовое молчание, пока они едут до дома. Тяжелая лопата не влезла в багажник, и ее засунули в салон, устроили рядом с Анной, будто попутчицу. Саму Анну крепко пристегнули ремнями — Тома долго возилась с черными лентами, будто хотела и Анну обвести траурной рамкой.
Анна была бы не против.
На светофоре Гриша не выдерживает:
— Ань, ты это, заканчивай. Я понимаю, горе, муж… Но это тоже не дело. Томка волнуется. Дети одни в квартире.
— Мы справимся, — талдычит Тома, но в ее голосе нет уверенности.
— Справимся, если эта полоумная не будет сбегать, а мы потом по всему городу, и черт знает, что с ней…
— Давай потом поговорим, — Тома почти умоляет.
На приборной панели перед ней лежит дохлый мотылек.
Анна смотрит на город, что отражается в тонированном стекле. Ей вдруг становится смешно — за ее окном и безоблачное осеннее утро, и листва на деревьях, и даже отштукатуренные дома кажутся траурнее, чем за окном Томы или Гриши. Будто им дано право глядеть на светлый и солнечный мир, а Анну со всех сторон окружили тонировкой, и она вязнет в ней, словно в горячем асфальте, липнет шлепанцами…
Анна хохочет. Заливается смехом до икоты.
Тома настороженно смотрит на нее в зеркало заднего вида. Гриша, выругавшись, замолкает.
В квартире тихо и пустынно, следом за ними захлопывается дверь, отсекая застоявшийся подъездный воздух. Анна сама поднимается по ступенькам, сама сбрасывает в коридоре тугие туфли, не чувствуя свежих мозолей, сама ползет до скрипучего дивана в дальней комнате.
Тома тенью ныряет следом за ней, молчит, но идет по пятам. Гриша уходит на кухню, бормочет там что-то недовольно, громыхает кастрюлями и плещет маслом на скворчащую сковороду. Запах яичницы добирается до дивана, но от этого аромата в животе у Анны завязывается тугой узел тошноты.
По стенам бродят солнечные блики. В ковер вплетаются запахи кошачьего лотка и жареных яиц. Все чуть смазанное, будто утро затянуло туманом. В соседней комнате, детской, монотонно стучат кубиками — бам-бам, бам-бам, бам-бам. Словно младший, Тимур, изо всех сил делает вид, что играет, что все хорошо, тетя Аня, все в порядке, нормально…
Надю и не слышно. Щелкает мышка от ноутбука.
Анна кутается в одеяло, что заботливая Тома набросила на ее тело, смотрит в пустоту и прислушивается к звукам. Будто и правда вокруг воздвигли земляные стены, и жизнь этого дома, ненатуральная и вымученная, едва доносится до Анны эхом.
Будто в этих звуках она и хочет найти покой.
Тома робко присаживается на край скрипучего дивана, тянется за стаканом, тычет им Анне в губы.
— Не буду пить колеса… — губы словно резиновые. В голове нарастает шум, перебивает все на свете: бам-бам, щелчки, шкворчание яиц. Гриша матерится на кухне, открывает воду. Обжегся, наверное.
— Это не колеса, — голос у Томы спокойный и вкрадчивый, а Анне хочется, чтобы та заорала. — Это водка.
Все внутри выжигает пламенем, пока в нос бьет резкий запах. Анна задыхается, упираясь лицом в одеяло, а холодная Томина ладонь все скользит по ее плечам.
— Справимся, — бормочет Тома. — Справимся…
Под этот шепот Анна и засыпает.
***
Анна просыпается от боли — будто с каждым вдохом голову все сильнее и сильнее сдавливает железом. В квартире стоит вязкая тишина, и теперь эта тишина живет в каждом углу, глумливо забиваясь Анне в уши.
Посапывает на подоконнике толстая кошка Тефтелька.
Анна смотрит на Тефтельку и молчит. Головная боль сейчас кажется спасением — если думать только о ней, концентрироваться на розоватых всполохах перед глазами, то можно вообразить, будто все в Анниной груди не разворотило смертью. Не сожгло до пепла.
До белой золы.
Тома сидит на кухне, шинкует лук острым ножом и поглядывает на булькающие в кастрюле картофельные кубики. От лука Тома плачет, но не вытирает слезы ладонями, чтобы не стало еще хуже. Еще мама учила Анну — если тереть глаза пальцами, испачканными в луковом соке, будет только больнее.
Крупные слезы текут по Томиным щекам. Анне хочется тоже схватиться за нож — резать и резать, плакать и рыдать, прикрываясь этим чертовым луком. Но вместо этого она присаживается на край стула и растирает ноющие виски.
Тимур, что крутился у плиты с парочкой любимых машинок, исчезает из комнаты. Будто Анна прокаженная.
— Выспалась? — спрашивает Тома.
— Поспала.
Из телевизора едва слышно подвывает приставучая песня, и Анна, нашарив пульт, снижает звук до нуля. Тома не против — она в сотый раз проходится ножом по бледной досточке, пока лук не превращается в кашу, а потом аккуратно промывает глаза холодной водой из-под крана.
Анна знает, что эти слезы не от лука. Но не хочет об этом говорить.
— Таблетку дать? — спрашивает Тома, и Анна, прищурившись, шепчет ей в ответ:
— Нет… Том, спасибо.
— Да ладно тебе, — она порхает по кухне, включает газ под сковородой, от которой все еще пахнет горелой яичницей. — Мы ж родня.
— Я дура, — признается Анна. — Это детский поступок, да… Но я надеялась, что полегчает.
Тома оглядывается.
— И как, помогло?
— Да ни черта. Налей еще водки.
— Ань…
— Налей.
От водки становится хуже — Анна ныряет лицом в облако лукового дурмана над дощечкой, кашляет, но слез нет. Плохо. Когда ревешь, воешь и плачешь, всегда становится капельку легче.
— Можешь еще морковкой занюхать, — со смешком предлагает Тома.
— Иди в жопу, — не церемонится Анна.
Морковка смешивается с луком. Тома моет руки душистым мылом, слабо мурлыкает себе что-то под нос. А потом, будто решившись, садится напротив Анны и, поймав ее взгляд, бормочет:
— Слушай, я знаю, что тебе тяжело. Я это прекрасно понимаю. Ты можешь жить у нас, сколько хочешь. Нам всем сейчас… трудно, — Тома сглатывает и продолжает: — Брат… Он всегда был рядом, я даже думала, что мы родились в один день и умрем тоже в один день. Но…
— Я знаю, — Анне не хочется видеть, как кривится ее лицо. Не хочется слышать заискивающий голос. — Знаю, что ты хочешь сказать: «Но твои глупые выходки никуда не годятся, но ты пугаешь детей, заставляешь нас мотаться по всему городу перед работой»… А ты чего сегодня дома?
— Отгул взяла.
— А… Я знаю, в общем. Я не буду для вас вечной проблемой, больше такое не повторится. Можешь так Грише и передать.
Тома смотрит так, словно ее под ребра пнули. Кивает медленно:
— Скажу…
И снова берется за готовку. Кажется, она чуть выдохнула — неприятный разговор позади, а это значит, что и Гриша будет доволен, и Анна вроде бы не обиделась. Тому так легко прочесть, и Анна пользуется этим, машинально крутя в руках тяжелый нож.
— Ань… — тихонько просит Тома. Анна натыкается на ее взгляд, прикованный к остро наточенному лезвию.
Хмыкнув, откладывает нож в сторону.
— Представляешь, а Надюшку завтра в школе награждать будут, за модель, она ее в компьютерной программе сделала… — Тома улыбается, слабо и через силу, но Анне нравится ее улыбка. Хорошая такая улыбка, беззлобная и простая. Анна вскидывает прищуренные глаза, ждет, пока силуэт на фоне белоснежного окна приобретет Томины черты и…
Все происходит в тот же миг.
В льющемся свете беспорядочно мельтешат пылинки. За Томиной спиной работает телевизор, яркие пятна сменяются болезненными вспышками. Масло греется в сковороде, чтобы обжарить лук с морковью до хрустящей корочки. Гладкая столешница холодит руки.
Тома смотрит на Анну и улыбается.
У Томы его улыбка. И глаза его — черные, чуть раскосые. В них искорками застывает тепло, словно утопленное в янтаре.
Анна замирает. Ей хочется вечно жить в этом моменте — нельзя вырыть себе могилу на тропинке, так пусть хотя бы так, в кухонной духоте, в солнечном свете.
Тома вздрагивает, и ее улыбка исчезает, словно ластиком провели:
— Ань, все в порядке? У тебя лицо такое, будто…
— Будто приведение увидела, — нервный смешок срывается с губ, и Томины щеки бледнеют. Она кивает, словно бы все поняла, отворачивается к сковороде. Горячее масло плюется на ее голые руки.
— Грамоту, Надюшке… — словно напоминает она сама себе.
Анна держит тепло внутри.
Теперь-то она никуда его не отпустит.
***
Тома встает по будильнику раньше всех — долго моет голову в ванной, потом сушит волосы на кухне, чтобы шумящим феном не будить обитателей квартиры, и только после этого готовит завтрак. Как только за окнами разгорается предрассветная серость, тяжело встает с кровати Анна.
Все еще больно. Но теперь рядом с болью едва шевелится слабое тепло.
Анна вползает на кухню, когда Тома красит ресницы дешевой тушью. Миг — и Тома застывает с лохматой кисточкой в руках, пока спина ее каменеет, а глаза вспыхивают настороженностью.
— Доброе утро, — хрипло бормочет Анна, наливая кипятка в кружку.
— Доброе… Ты чего так рано вскочила?
— Сколько можно дрыхнуть, всю жизнь просплю.
Анна садится напротив, всыпает в кипяток ложку растворимого кофе, невкусного и горького, размешивает бледно-коричневую жидкость. Тома делает вид, что кроме ресниц ее ничего не волнует в этом мире. Но она даже дышит по-другому — будто прислушивается, что на сей раз учудит Анна.
— Да не бойся ты, а, — хмыкает Анна. — Просто захотела встать пораньше. Никаких истерик, никаких побегов. Лопату все равно Гришка утащил.
Тома улыбается, но улыбка ничуть не похожа на вчерашнюю. Анна морщится.
— Просто хочу поговорить, — признается она, когда Тома завинчивает тушь.
— Давай, поговорим.
Но они болтают о глупом, о шелухе. Анна нашаривает нужные слова и тут же отпускает их, не выговорив, это как раненую рыбешку схватить за плавник и тут же выпустить обратно в речной поток. Анна и сама слабо понимает, что за тепло ворочается в ней, словно сонная Тефтелька, мяукающая у пустой чашки с кормом.
Тома болтает, успевая делать все и сразу: накладывать обед в пластиковые контейнеры с яркими крышками, готовить завтрак (крепкий сладкий чай, нарезанный сливочный сыр, обжаренные кусочки черствого хлеба в яичной корочке), расчесывать волосы и кормить Тефтельку. Анна же сидит, привалившись к стене, и едва ворочает языком.
Когда на кухню вплывает Гриша, зевая и почесывая пузо, его хмурый взгляд красноречивей слов.