Уральская копилка
УРАЛО-СИБИРСКИЙ ДАЛЬ
«Копилка» — название это идет от всем известной скромности автора, а по существу — сокровищница! И притом — сокровищница, из которой ее собиратель душевно и щедро, и вот уже на протяжении полувека оделяет всех и каждого, кто только прибегнет к нему за помощью.
«Урало-Сибирский Даль» — так с полным правом мы можем назвать Владимира Павловича Бирюкова. Необозримы его труды в собирании и глубинном изучении родного русского слова, его исторических судеб. Человек многосторонних познаний — языковед-русист, историк, археолог, этнограф, исследователь и собиратель устного народного творчества Урала, Зауралья и Западной Сибири, составитель непревзойденного, хотя и оставшегося в «карточках», «Словаря народного языка на Урале» — В. П. Бирюков в подлинном смысле подвижник русской культуры, подобный Владимиру Далю, человек единой и высокой жизненной цели!
Вся жизнь Владимира Павловича, от самых молодых лет до недавно исполнившегося восьмидесятилетия, была неотступно и самоотверженно посвящена этому, именно высокому, призванию.
Необходимо также отметить, что на протяжении всего творческого пути бесценным сподвижником В. П. Бирюкова была его супруга Ларисса Николаевна, языковед и археолог.
Как сказано, «копилка» Владимира Павловича открыта для всех. Лучи его творческих связей неисчислимы и достигают самых отдаленных точек нашего Отечества и зарубежья. Однако не лингвистом, не историком именует он себя, а гордо произносимым — Краевед! Вот что написал он однажды:
«Мне часто выражают сожаление, что я «кисну в глуши». Меня обижает это, точно уголок, в котором я живу, — не уголок моей великой Родины! Краевед нигде, никогда не закиснет, тем более собиратель творчества своего народа».
В заключение надо сказать, что В. П. Бирюков, и ученые-лексикографы Свердловска, и купно с ними собиратели устного народного творчества Урала и Зауралья трудились и трудятся, по существу, не над «областным» словарем, как все еще принято выражаться, а над словарем
Об этом говорили один из великих мыслителей языка Федор Иванович Буслаев и гениальный русский языковед Алексей Александрович Шахматов.
I. ПУТЬ СОБИРАТЕЛЯ
ИЗ ЖИЗНИ КРАЕВЕДА
Родился я 22 июля 1888 года в селе Першинском, теперь Далматовского района, Курганской области, а тогда — в Шадринском уезде, Пермской губернии. Предки моего отца, очевидно, с середины XVIII столетия жили в селе Коневском, что теперь в Кунашакском районе, Челябинской области, а предки матери, по крайней мере с начала XIX столетия, — в селе, теперь рабочем поселке Колчедан, Каменского района, Свердловской области.
Родиной отца был уже город Екатеринбург, первым местом работы — Нижне-Исетский завод, что теперь является частью Свердловска. К 1880 году отец переехал на работу в село Першинское, где вскоре овдовел, оставшись с двумя дочерьми. Повдовев около шести лет, женился на внучке колчеданского волостного писаря Александре Егоровне Шабровой. Я был первенцем от этого брака, а всего матушка родила — ни много ни мало — четырнадцать душ. До зрелых лет нас дожило восемь человек, а остальные поумирали в раннем детстве.
Явившись в село, труженик отец построил небольшой домик, а подле него развел сад.
Первая жена родителя, умирая, взяла с него слово, чтобы он выучил дочерей, то есть отдал бы их после сельской школы в среднюю в Екатеринбурге. Но ведь для того нужны были средства, и отец продал свой дом во владение приходской церкви, а сам начал строить новый, своими силами — подешевле.
После пожара на главной улице села, вблизи церкви, остался кирпичный фундамент от большого поповского дома, и отец решил использовать его. В большом торговом селе Катайске продавался небольшой ветхий дом. Купив его по сходной цене, отец стал постепенно перевозить его в разобранном виде, за двадцать верст. Перевозить пришлось в распутицу. Дорога была ужасной: ломались оси, останавливались выбившиеся из сил лошади, перевозчик нередко бросал воз и лошадей на дороге и пешком тащился за десяток верст до дому, чтобы передохнуть и обсушиться.
Когда мне было года четыре, родители ездили в Кыштым в гости к своим друзьям, взяли и меня с собой. На обратном пути мы проезжали Касли и побывали там в знаменитой заводской «лаборатории» — то есть музее, где были собраны образцы знаменитого каслинского чугунного литья. Музей произвел на меня большое впечатление. Особенно запомнилась старуха за прялкой и бытовые предметы около нее…
У матери в говоре было много необычных для литературной речи слов, как: бару́ль[1] — невежа, грубиян; сайга́ть — рыскать, бегать; шамела́ — тот, кто всем мешает на дороге. Нас, очень резвых парней, матушка то и дело обзывала сломиголовыми, вертошарыми, а если зимой не закрыли плотно входных дверей — полодырыми. Если кто-либо из нашей ребячьей оравы слишком загрязнил рубаху, мать укоризненно выговаривала: «Пашка, рубаха-то у тебя — присеки́ огня», то есть настолько грязная, что даже днем, чтобы рассмотреть рисунок на ткани, надо «высечь» огня.
В словаре отца «некультурных» слов было меньше, зато чаще встречались старинные, вроде: комонь — конь (оно известно еще по «Слову о полку Игореве»); источник — любитель: «Я не источник на сладкое-то». Мамин-Сибиряк употреблял это слово в своих произведениях — в собственной речи героев.
Речь родителей то и дело пересыпалась пословицами, поговорками. В этом отношении материнская была особенно богатой. «Велик верблюд — да вода́ возить (здесь винительный падеж с окончанием именительного, что обычно в народной речи), мал сокол — на руке носить»; «Ума-то палата, дичи — Саратовская степь»; «Надо встать, да и голос дать» — о необходимости необычно рано вставать, чтобы начать обслуживать семью.
От матери заучил песни: «Я поеду во Китай-город гуляти», «Как по ярмарке купчик идет», «Во поле березонька стояла» и другие. Но особенно нравилось, когда она, взявши грудного ребенка, начинала метать его и приговаривать:
Отец песен знал немного, а певал их того меньше. Если и пел когда, так разве что под хмельком, и то скорее мурлыкал, чем пел, и все грустное, печальное. К сожалению, пил он частенько, что отражалось на семье, особенно на нашей матери. Отцом, когда он был трезв, не нахвалишься: тих, скромен, трудолюбив. Правда, за столом проявлял строгость к ребятам. Сам ел молча. Если кто заговорит пустяки или засмеется громко, не говоря ни слова, влепит тому ложкой по лбу. Про отца мать часто говорила: «Напьется — с царем дерется, проспится — свиньи боится».
Уж потом, когда стал взрослым, мне кажется, я понял, что заставило его пить: раннее вдовство, крушение многих планов, выношенных при вступлении в первый брак.
Дед по матери прожил за восемьдесят лет, а его мать, наша прабабка, умерла ста пяти лет, если не больше. Со слов своей бабушки, мать рассказывала мне про крестьянское восстание 1842—1843 годов, когда восставшие требовали от волостного начальства и сельского духовенства «Золотую строчку» — мнимый царский указ, якобы написанный золотыми буквами. Тогда только что было учреждено Министерство государственных имуществ для управления «государственными крестьянами»; кто-то пустил слух, что «министерия» решила отдать крестьян «под барина», а царь-де воспротивился этому и свой указ написал золотыми буквами… Как водится, восстание крестьян было жестоко подавлено.
Наша бабушка по матери, Елена Абрамовна, была добрейшим существом. Сестры и братья, особенно Михаил старший (умер от скарлатины девятилетним) и Павел, часто и подолгу гостили в Колчедане, играя с местными ребятами. Возвращаясь домой, делились со мной заученными в Колчедане песнями. Из них мне запомнились «Уж ты, тропка, тропинка моя», «Заиграли утки в дудки», а также несколько плясовых, вроде такой:
Через тридцать девять лет я поймал тагильский вариант этой песни и узнал, что она чисто заводского происхождения и рассказывает о том, как жена заводского рабочего понесла мужу обед, в том числе:
Да вот попался навстречу ей Сашка Попов и отобрал у нее все содержимое пестеря.
Сестер перед «худым годом» (1891) отправили в Екатеринбург. Как-то летом они были дома на каникулах. Однажды я вышел за ворота и увидел, что на лавочке у нашего палисадника сидит младшая сестра Мария и записывает со слов крестьянской девочки-подростка песенки и частушки. Некоторые я до сих пор помню:
или:
Тогда меня особенно поразило наличие антирелигиозных частушек:
Занятие сестры произвело на меня большое впечатление: песни и частушки надо записывать — так учитель из Екатеринбурга «приказал»!
И это впечатление осталось на всю жизнь. Вскоре я и сам начал записывать пословицы, загадки…
Мама, несомненно, знала много сказок и своих колчеданских притч и преданий, но ей было недосуг рассказывать их нам, ребятам. Лишь иногда кое-что слыхали от нее: про «Тимофея безгрешного», про «наемщика». В детстве сказок всего больше удалось слушать от девочек-нянь, водившихся с младшими братьями. Запомнились и кое-какие песенки, например:
Досталось опять лицу «священного сана»!
В земском начальном училище в своем селе я учился три года (1895—1898). За это время удалось услышать много песенок, частушек, считалок и других произведений детского и молодежного творчества.
Отец наш круглый день был занят: по должности псаломщика — пишет метрики или по службе в ссудосберегательном товариществе занимается счетоводством. У нас в доме постоянно толкался народ, с утра до вечера. Кому-то надо получить метрическую выпись, кому-то написать или прочитать письмо, кому-то призанять копеек двадцать (редко рубль), попросить юридический совет… Это по «ведомству» родителя, а к матушке шли больше женщины со своими нуждами и нуждишками, особенно за нехитрыми лекарствами.
Порой, зимами в каникулы, мы еще спим вповалку у порога, а народ уже идет, и нас обдает клубами холодного пара. Заслышав голоса посторонних, мы просыпаемся — ведь каждый явившийся приносит какую-то новость, интересно узнать! Хотя человек пришел по делу, но до дела будет наговорено раз в десять больше того — было о чем послушать!
Если население обращалось к моим родителям, то и родители часто нуждались в помощи односельчан. Наиболее частым помощником был Степан Григорьевич Карелин, по прозвищу «Бахта», или «Бахтенок». Как он сам объяснил, бахтой зовется корневище болотного растения аира.
Степан Григорьевич был высокого роста, худощав. Доброта и ласковость так и лучились на его лице. Он то и дело шутил, сыпал поговорками и шутками, добавляя к ним свои собственные.
Когда мы, мальчики, кончили сельскую школу, нас стали возить в Камышлов в духовное училище. До Камышлова от нашего села — около сотни километров. Отцу, как занятому службой, не всегда было можно отлучиться, и тогда нас возил и привозил из Камышлова Степан Григорьевич.
Сначала он возил меня одного, потом двоих, затем троих и так далее. Бывало, в кошеве-санях сидит нас человек пять-шесть; одежа и обувь плохонькие. Мы здорово прозябли. Степан Григорьевич тоже прозяб. Соскочит он с облучка и бежит подле саней, не отставая от лошади. Бежит, бежит и оглянется на нас, готовых иной раз зареветь от мороза. Наконец с лукаво-участливым видом наклонится к кому-либо и спрашивает:
— Чо, Санушко, поди, пить хошь?
— Не-не… замерз…
— А то вот мимо пролуби поедем, дак напился бы…
Мы, конечно, разражаемся хохотом, и мороз точно отскакивает от нас. Так незаметно доезжаем до ночлега или до кормежки лошади.
Уже в детстве я имел возможность хорошо изучить свой родной говор; стал понимать мельчайшие оттенки значения слов по интонации, с какой они обычно говорились тогда. И это явилось почвой, на которой выросла любовь к народному языку, к его устному творчеству.
Если до сих пор мои наблюдения в области говора и фольклора вращались около родного села, то благодаря поездкам на учение в Камышлов они расширились и обогащались. Так, почти на середине пути стоит затерявшаяся деревня Вавилово Озеро, Зяблята тож. Здесь жил знакомый нашей тети Лизы с маминой стороны один мужичок, по имени Олексий Белый. Это было его «улошное» имя, а как фамилия, мы так и не знали. У Олексия мы почти всегда останавливались на ночлег. Семья у хозяина большая, но сыновей не было. Одна из дочерей вышла замуж за мужика Тихона, который, как говорилось, «взят в дом».
В первый год нашего знакомства с Белым его зять находился на военной службе. В следующий год, когда мы снова попали на эту квартиру, Тихон только что вернулся из солдат. Это был детина богатырского сложения, с широким, красным от полнокровия лицом, изрытым оспой, волосы рыжеватые, в одном ухе серьга.
Сам Олексий был неразговорчив, зато Тихон оказался неистощимым рассказчиком анекдотов, побасенок, сказок. Со слов его, между прочим, была записана сказка «Микола Дупленский», опубликованная в моем сборнике «Дореволюционный фольклор на Урале», по отзывам фольклористов, самый полный вариант из опубликованных ранее.
Проезд через Зяблята в мокрое время года был затруднительным, так приходилось «делать крюк»: через Далматов на Мясникову, Тамакул, Скаты. От Тамакула — «робленой дорогой», что шла от Шадринска на Камышлов. Она была довольно оживленной, по ней то и дело проносились пары и тройки, нередко двигались обозы с товарами то на Ирбитскую, то на Ивановскую ярмарки. Сколько было возможностей наблюдать «дорожный» язык и фольклор.
— Эй, эй! Семь верст на паре далёко ли попали? — кричит, спрашивая нас, ямщик-подросток, возвращающийся на порожней бричке, — свез кого-то…
Наша лошадка устала и медленно плетется. Окрик мальчугана вызывает у нас сначала недоумение: что он такое кричит, спрашивает? И только раскусив его шутку, мы начинаем хохотать. А потом, когда другой озорник кричит: «Ось-то в колесе!», мы встречаем эту шутку уж как старую.
В Камышловское духовное училище съезжались учиться ребята с трех уездов: Ирбитского, Камышловского и Шадринского. Все они говорили так же, как и мы, но иногда употребляли незнакомые нам слова, пели незнакомые песенки.
Весной 1902 года духовное училище окончено, а осенью родитель свез меня в Пермь для учения в духовной семинарии. Мне тогда пошел пятнадцатый год. Пермь встретила нас большим ненастьем. Начали искать квартиру и сначала остановились в большом зале подворья Белогорского монастыря, а потом перекочевали к своему земляку Андрею Назарычу Мальцеву, работавшему накладчиком в типографии губернского земства, около Сибирской заставы. Впоследствии я часто бывал у Мальцева и дома, и в типографии, познакомился с другим печатником — Петром Хрисанфовичем Молоковым, сыном того жандарма Мологова, который с теплотой описан В. Г. Короленко в «Истории моего современника».
Молоков несомненно принимал участие в революционной работе и нередко подвергался обыскам и арестам. Через него и Мальцева я познакомился с рабочей средой, так отличной от среды крестьянской.
Итак, прежде чем столкнуться с товарищами по семинарии, я соприкоснулся с жителями рабочей слободки, где жили знакомые мне печатники. В соседях у них обитали сапожники, поденщики, нищие, проститутки. На всех я смотрел как на людей иного мира. Это было своего рода «дно»: теснота квартир, нечистоты во дворах, похабщина, пьянство, бедность и бедность!
Несмотря на то что товарищи-семинаристы были жителями одной Пермской губернии, все-таки зауральцы чем-то отличались от предуральцев. Первые были детьми привольного пшеничного края, а вторые — жителями «лесных пустынь», описанных В. И. Немировичем-Данченко в его очерках. Первые были богаче, а вторые беднее и как-то словно придавленнее.
Семинарская среда познакомила меня с новыми песнями. Так, здесь я впервые услыхал «Солнце всходит и заходит» с необычным концом:
Товарищи говорили, что они слышали это от судовых рабочих на Каме. Впервые услыхал я здесь песню:
Такой бедностью пахнуло на меня от слов этой песни. Невольно вспомнились решетниковские Пила и Сысойко.
В то время в последнем классе учился будущий собиратель прикамского фольклора Валентин Николаевич Серебренников, нередко подписывавшийся псевдонимом Аргентов.
За три года до моего поступления семинарию окончил П. П. Бажов, а еще раньше — публицист и математик И. М. Первушин, изобретатель радио А. С. Попов, путешественник и писатель К. Д. Носилов, общественные деятели Урала и Сибири П. И. Макушин и В. М. Флоринский и двоюродный брат последнего — врач-писатель Кокосов.
Семинария заставила меня, как и многих, потерять веру в бога. Там же я стал писать в газеты, что давало некоторый заработок, а также сам издавал рукописные сатирические альманахи «Черносотенские губернские ведомости» и «Церковные делишки» и журнал «Бурса». В последнем же классе я принял активное участие в издании ученического гектографированного журнала «Наши думы».
С чем можно сравнить появление в печати первых своих строк? С первой любовью? С первой прочитанной в жизни книгой или с другими такими же редкими моментами в жизни человека?
«Написал-то это я один, а прочитают тысячи человек; своими думами я поделился с множеством людей…» — наверняка такие мысли возникали и будут возникать у миллионов людей, которые брались и будут браться за перо в первый раз.
Учился я тогда в третьем классе[2], и на весь класс мы в складчину выписывали газету «Пермские ведомости». В ней, обычно на последней полосе, помещались корреспонденции из уездных городов и селений Пермской губернии.
Мне давно хотелось писать в газету, а о чем писать — придумать не мог. Но однажды я вспомнил рассказы своего земляка и соученика по сельской начальной школе Максима Петровича Полуесова, который тогда уже учительствовал в церковноприходской школе в селе Казаково, Буткинской волости, Шадринского уезда. Жаловался Максюша на множество трудностей в своей работе, о них-то я и решил написать в газету.
Появление своего первенца ждал я дней пять и все эти дни жадно хватался за каждый свежий номер газеты: «Ну-ка, нет ли там моего?» И вот, наконец, в номере от 8 мая 1905 года, на последней полосе в раздельчике «По Пермскому краю (от наших корреспондентов)», увидел свою заметку.
Заметка была без подписи. Корреспондирование в газеты было контрабандным делом для ученика семинарии, а для того чтобы не проведало начальство, приходилось придумывать себе псевдоним. И я подписался… чужим псевдонимом.
Был у нас семинарист Словцов, годами тремя-четырьмя старше меня. Он писал хроникерские заметки за подписью «Александр Зуев» и этой же фамилией расписывался при получении гонорара.
К 1905 году Словцова выключили из семинарии, и я решил подписать первую корреспонденцию (только для редакции, а не для печати) его псевдонимом.
Подписывался я так и дальше. Гонорар в редакции платили по субботам. Выдавал деньги бухгалтер — пожилой бородатый человек. Когда я шел за первой получкой, то в душе трусил: выдаст ли? Скажет: «А покажи-ка «вид», что ты есть действительно Александр Зуев!» Но ничего этого не потребовалось, и в следующие субботы я уже спокойно получал 90 копеек, рубль, редко два рубля.
Посчастливилось мне и в отношении результата корреспонденции. Через год, когда мы встретились на летних каникулах с Максюшей, он рассказал, что корреспонденция сотворила чудо: появилась новая школа, ее укомплектовали учебными пособиями, а сам учитель вместо восьми рублей в месяц стал получать пятнадцать. Это ли не авторская удача!
В это время я уже стал подумывать о том, как бы мне пробраться в высшую школу. Но где взять денег? У родителей нас было десятеро, а средства к жизни самые ничтожные. И вот первый же полученный гонорар породил мысль о том, чтобы за три оставшиеся года учебы скопить необходимые средства хотя бы на первый год учения в институте.
Помимо будущей учебы, надо было думать о том, как бы просодержаться еще в течение трех лет в семинарии. И я не только просодержался, но и скопил 125 рублей на сберегательной книжке. И как ни жутко порою приходилось, а из сберкассы ни разу не взял даже копейки на текущие нужды: деньги — только на учебу в высшей школе!..
Конечно, родителям хотелось видеть меня после семинарии попом, но революция 1905 года окончательно убила мою веру в бога. «Мечту» о поповстве я оставил и решил получить светское образование. Думал сначала пойти на историко-филологический факультет, но распоряжением министра народного просвещения Кассо доступ в университеты нам, семинаристам, был запрещен. Что было делать? Узнал, что в ветеринарный институт не хотят идти люди, окончившие светскую среднюю школу, и, чтоб институт не стал пустовать, разрешено было принимать семинаристов. Так я оказался студентом Казанского ветеринарного института.
В. П. Бирюков (стоит справа) среди казанских студентов. 1910 год.
«Всяк молодец на свой образец» — гласит народная поговорка. Тоже и собиратели — каждый начинает собирать и собирает по-своему, по-своему же дает назначение собранному.