Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Встречи - Марк Лазаревич Галлай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как реагировал на это Симонов? Был ли, что называется, «доступен»?

Не берусь ответить на этот вопрос однозначно. По моим наблюдениям, Симонов охотно откликался, если даже незнакомый ему человек — я говорю сейчас именно о незнакомых, о том, каким Симонов был верным и внимательным другом, уже сказано, — если даже незнакомый ему человек обращался по делу: с каким-то более или менее существенным сообщением, особенно касающимся дел литературных, с интересной рукописью или с просьбой помочь преодолеть свершающуюся несправедливость. Тогда Симонов брался за дело со всей присущей ему чёткой организованностью, не теряя времени на всевозможные ахи и охи. При этом ранг обратившегося был Симонову совершенно безразличен. Более того, у меня создалось впечатление, что на обращение человека, стоящего далеко от «руководящих кругов», он откликался особенно охотно.

Но если к Симонову — по горло занятому собственной, построенной даже не по суточному, а по почасовому графику работой и многочисленными общественными обязанностями — обращались не с делом, а с более или менее искусно замаскированным желанием «пообщаться со знаменитостью» (а таких атак хватало), он умел сухо и решительно подобные попытки пресечь. Вернее, даже не пресечь, а как-то пропустить мимо себя, не заметить их с такой демонстративной невозмутимостью, что атакующему не оставалось ничего другого, как ретироваться с таким видом, будто никакой атаки и не было. Тратить время на пустяка Симонов не любил. Органически не терпел этого.

* * *

Нередко бывает, что человек, в общем, работоспособный и организованный, достигнув степеней известных, как-то снижает уровень этих своих свойств, позволяет себе жить жизнью менее напряжённой, даже немного (а иногда и не немного) «почивает на лаврах».

У Симонова дело обстояло как раз наоборот. С годами присущие ему организованность, работоспособность, деловитость не только не снижались, но, напротив, усиливались. В последние годы он не позволял себе потратить впустую, пропустить между пальцев не только день, но буквально час жизни. Даже добрым застольем, которое весьма и весьма ценил прежде, перестал соблазняться (впрочем, в этом, конечно, была повинна и предписанная ему диета). Интенсивно работал — в Москве, Пахре, Гульрипши, даже в больницах, в которых вынужден был проводить чем дальше, тем больше времени. Похоже было, что он хотел успеть…

В рассказе Симонова «Третий адъютант» комиссар части, у которого убивают или тяжело ранят одного за другим трех адъютантов, придаёт большое значение тому, при каких обстоятельствах это случилось. И испытывает горькое удовлетворение, явно разделяемое автором рассказа, когда выясняется, что адьютант упал в бою, устремлённый вперёд. Упал на ходу.

Именно так — устремлённым вперёд, на ходу, в движении — ушёл из жизни и он сам — наш друг Константин Симонов.

СОБСТВЕННОЕ МНЕНИЕ

Знакомства с Э.Г. Казакевичем я поначалу, откровенно говоря, побаивался. Во всяком случае, не очень к нему стремился, хотя случай познакомиться с ним представлялся не раз — имелись у нас общие знакомые.

От так называемых «литературных кругов» был я тогда, в пятидесятых годах, достаточно далёк. Принадлежал к корпорации читательской, но отнюдь не к писательской. Но книги Эммануила Генриховича — начиная с неповторимой «Звезды» — очень любил (как люблю и по сей день). И мне по общеизвестной читательской наивности казалось, что автор таких книг сам обязан быть немножко Травкиным или Лубенцовым, или, во всяком случае, чем-то похожим на них. В то же время случайные контакты с одним-двумя литераторами, по своему человеческому облику очень мало похожими на созданные ими персонажи, неожиданно оставили у меня некие саднящие зарубки в душе. Говорю «неожиданно», так как, вообще говоря, сентиментальностью характера не отличаюсь. Но вот тут почему-то оказался чувствителен. А столкнуться с подобного рода «ножницами» между героями Казакевича и его собственной личностью мне особенно не хотелось — очень уж много света излучали эти герои. Хотя, конечно, в таком более или менее связном виде я свои опасения осознал и сформулировал для себя позднее.

Забегая несколько вперёд, хочу сказать, что, узнав Казакевича, я увидел, насколько он оказался (по крайней мере, в моих глазах) одновременно похож и не похож на своих героев. Похож своей человечностью, органичной демократичностью (чувства превосходства над так называемыми «простыми людьми» в нем не было ни на копейку), развитым чувством долга. Не похож ироничностью ума, прорывающимся иногда скепсисом, а иногда даже душевной усталостью, ну и, конечно, несравненно большим калибром мышления. Условно — тут иначе, как условно, не скажешь — я бы уподобил Казакевича повзрослевшему, набравшемуся всякого, в том числе и горького, жизненного опыта, много поучившемуся и почитавшему, несколько приуставшему от жизни Лубенцову. Но, повторяю, это, конечно, лишь очень условно…

Итак, познакомились мы в конце 50-х годов. И как-то сразу возникла у меня глубокая симпатия к этому человеку. Многое в нем было непохоже на профессионального литератора, да и вообще на «чистого» гуманитария. Не помню, чтобы он спрашивал о чем бы то ни было просто так — «для разговора». Об авиации расспрашивал меня так, что я, проработавший в ней всю жизнь, не всегда мог, что называется, с ходу ответить на его вопросы. Он легко переходил с деталей (тут он бывал иногда до въедливости дотошен, но и я лицом в грязь, в общем, не ударял) на такие широкие обобщения, о которых я раньше и не задумывался, Однажды, помню, поразил меня вопросом о том, как, по моему мнению, влияет лётная профессия на личные нравственные свойства человека. Сейчас очень близкая к этому тема — о профессиональном и нравственном облике учёного — часто обсуждается в печати, но в те годы сама постановка вопроса о существовании подобной связи была, по крайней мере для меня, в новинку… Или — в разговоре о художнике Нисском, любящем привносить в пейзаж нашей средней полосы элементы созданного человеком — автомашины на шоссе, линии электропередачи и т.д., Казакевич вдруг спросил меня, как я считаю: самолёт в небе украшает или портит его? Имея в виду, конечно, не только самолёт и не только небо…

Эрудиция у него была не просто обширная, как бывает иногда у людей эрудиция этакого, я бы сказал, «складского» характера: знает человек про очень многое, лежат эти знания у него в голове, как на складе, а если нужно, он вынет любую «единицу хранения», покажет её восхищённому собеседнику и спрячет обратно. Нет, у Эммануила Генриховича эрудиция была совсем другого толка — факты не лежали у него тихо и мирно в памяти, а как бы находились в непрерывной переработке, сталкивались между собой и с другими, вновь поступающими, и в таком горячем, бурлящем виде (хотя и в весьма сдержанной «упаковке» — тихий голос, неторопливая речь) выплёскивались на собеседника.

Я предполагаю, что вряд ли были ему чужды и так называемые «узкоцеховые» литературные интересы: кто что о ком сказал, кого похвалили, кого обругали, что пропустили, что зарубили и так далее. Предполагаю так потому, что не было в Казакевиче черт снобизма (типа «Я выше этого…») и интересовался он всем, происходящим вокруг него, а в кругах литературных — особенно. Но, конечно, в этой области я для него был, что называется, не собеседник… Зато не раз имел возможность убедиться, как много он знал, и сколь многим интересовался в других областях! Был, в частности, большим знатоком истории второй мировой войны — и, опять-таки, не только в том, что касалось фактов (хотя и по части фактов удивлял своей эрудицией и памятью), но и в освещении, понимании, толковании этих фактов.

Так однажды он вдруг заговорил о взаимовлиянии боевых событий на разных фронтах — особенно о влиянии событий на нашем, советско-германском фронте на ход войны на Западе. Позднее эта тема обрела вторую молодость под влиянием стремления некоторых учёных-историков постфактум «подкорректировать» факты. А тогда в ходе разговора я высказался в том смысле, что не очень понимаю решение нашего командования срочно прийти на помощь союзникам, столкнувшимся в последнюю военную зиму с мощным контрнаступлением немцев в Арденнах. «Верность союзническому долгу» (так официально мотивировалось это решение) я воспринимал как аргумент недостаточно убедительный и, во всяком случае, не оправдывающий многих лишних потерь, неизбежных для нас в ходе наступления, начатого ранее запланированного времени и, следовательно, не в полной мере подготовленного. Тем более, с учётом ещё очень свежей в нашей памяти истории бесконечных проволочек с открытием союзниками второго фронта, что делало соображения «верности союзническому долгу» совсем уж мало впечатляющими.

Казакевич выслушал меня (он вообще обладал не часто встречающимся свойством: умением выслушать собеседника не перебивая, до конца, даже когда имел готовые убедительные возражения) — и заметил, что я был бы прав, если бы наше отвлекающее наступление было действительно продиктовано одними лишь соображениями союзнического долга. Но, по его мнению, наши руководители старались на последнем этапе войны сделать все возможное, дабы предотвратить заключение сепаратного мира между нашими союзниками и Гитлером. И в этом смысле оказание безотлагательной помощи войскам союзников, которые в Арденнах хлебнули лиха полной мерой, диктовалось и нашими собственными интересами… Не будем сейчас вновь обсуждать этот вопрос по существу — наверное, в свете известных сегодня фактов тут возможны разные точки зрения. Но умение моего собеседника рассматривать события шире и глубже, чем, казалось бы, диктовалось объёмом имевшейся официальной информации, проявилось в том разговоре весьма наглядно.

Другой запомнившийся мне — более того: поразивший меня — разговор с Эммануилом Генриховичем касался Китая и перспектив наших взаимоотношений с ним. Казакевич предсказал, что взаимоотношения эти могут стать со временем не только небезоблачными, но даже прямо конфликтными.

Не скрою, что подобный прогноз показался мне совершенно неправдоподобным. Спорить со мной Казакевич не стал, только по поводу последнего моего замечания сказал, что когда-то христианские государства тоже начинали вооружаться, имея в виду исключительно грядущие бои с неверными… Следует помнить, что разговор, который я сейчас вспоминаю, состоялся во времена, когда трудно было включить радио, чтобы в репродукторе не раздалась песня «Москва — Пекин», а от пограничного вооружённого конфликта на острове Даманском нас отделяли ещё многие годы. Жаль, что никогда не сможем мы услышать мудрые комментарии Казакевича по поводу происходящего в наши дни явного улучшения советско-китайских отношений, да и вообще всего нового (и весьма обнадёживающего) в жизни.

…Когда я, неожиданно для самого себя, в возрасте вполне зрелом, вдруг взялся за перо и написал первую свою книжку воспоминаний-размышлений об увиденном за годы работы лётчиком-испытателем, то решил последовать советам общих знакомых и показать рукопись Казакевичу.

Интересно, что в отличие от многих рецензентов и редакторов он не стал цепляться к мелочам (типа: здесь у вас длинная фраза, а в этом абзаце дважды повторяется слово «который»). И сам в связи с этим заметил, что в некоторых местах хотел было сделать редакционные замечания, но решил воздержаться от них, чтобы не нарушать индивидуальности речи автора. Зато единственное принципиальное замечание, которое он высказал, — избыточность фактов в ущерб размышлениям — было очень веско, и в дальнейшем я старался всегда иметь его в виду.

Но одними советами Казакевич не ограничился. Кроме всего прочего, он был, что называется, «деловым человеком» (чему, вообще говоря, удивляться не приходится, если вспомнить всю его не только литературную, но и военную биографию). А посему, в принципе одобрив рукопись, он тут же предпринял вполне конкретные шаги к её дальнейшему продвижению — рекомендовал своему другу А.Т. Твардовскому для публикации в «Новом мире».

Мне представляется, тут проявилось многое, очень для него характерное: и бережное, уважительное отношение к литературной индивидуальности начинающего литератора, и стремление к тому, чтобы за деревьями увидеть лес, и та же деловитость… И ещё одно, наверное, не последнее для характеристики Казакевича. Когда я, расхрабрившись по ходу этого, во всех отношениях приятного для меня, разговора, заметил: «А знаете, Эммануил Генрихович, мне ведь поначалу, когда я вам принёс рукопись, показалось, что вы этим не очень-то довольны, даже вроде бы раздосадованы?» — он ответил: «Был недоволен. Верно. Знаете, сейчас ведь столько графоманов развелось: все пишут кому не лень. Да мало того что пишут, — печататься хотят!.. Вот я и подумал: хороший человек, а ведь, наверное, придётся ему выкладывать, чтобы бросал это дело, не надеялся… И раскрывал вашу рукопись, будто горькое лекарство нужно принять…»

Да, говорить неприятные вещи людям в лицо он умел. Это было известно. Но, оказывается, поступать так бывало для него не всегда эмоционально просто. И все же, просто там или не просто, но кривить душой — пусть из самых гуманных побуждений, — когда дело шло о литературе, он не мог! Назвать в подобной ситуации чёрное белым или белое чёрным очень уж противоречило бы его представлениям о порядочности, с одной стороны, и уважению к литературному делу — с другой. И в этом тоже был Казакевич.

Такая прямота высказываний часто казалась неожиданной многим обманутым его манерой держаться. Я не раз встречался с людьми, участвовавшими в войне (в том числе с такими, кто повоевал действительно здорово), а потом на всю жизнь усвоившими стиль поведения этакого лихого рубаки, которому милее всего штыковая атака, а сдержанная, спокойная, интеллигентная манера общения с окружающими решительно не по нутру. Все, знавшие Казакевича, помнят, что ни малейшего намёка на такую внешнюю лихость в нем не было, хотя, честное слово, у него-то, провоевавшего во фронтовой разведке и не раз ходившего в тыл противника за «языком», имелись все основания гордиться своей боевой биографией. Нет, всегда — и на людях, и в разговоре с глазу на глаз — он и внешне оставался тем, кем был в действительности: умным, проницательным, интеллигентным человеком, другом своих друзей, врагом своих врагов — благо и те и другие у него имелись.

Но при всем том был отнюдь не розово-благостным. Любил созорничать, бывал довольно хлёсток в выражениях. Думаю, что и в этом отношении не выглядел «белой вороной» в среде своих друзей — фронтовых разведчиков. И вообще принадлежал к категории людей, довольно мало заботящихся о соблюдении так называемых внешних приличий. Но все это, повторяю, не выходя из органически свойственной ему ровной, внешне спокойной манеры поведения. Драгоценным умением оставаться всегда самим собой он владел вполне.

Горько подумать, сколько мог бы ещё сделать не только для литературы, но для всего нашего общественного сознания этот талантливый, независимо мыслящий, щедрый к людям человек, волею судьбы не доживший до пятидесяти лет!

ОН БЫЛ — БОЕЦ

Миллионы людей познакомились с Александром Яковлевичем Каплером как с ведущим «Кинопанорамы». Я — не исключение. То есть, конечно, я и раньше знал, что он — автор сценариев многих запомнившихся нам, выделяющихся из общего ряда фильмов, в том числе таких как «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году». Знал и помнил об этом даже в то десятилетие, когда в титрах этих фильмов фамилия сценариста отсутствовала, а сам сценарист пребывал в лагере. Но впервые увидел Каплера воочию — только на экране телевизора.

«Кинопанорама»! С той поры первых послевоенных лет, когда телевидение как-то сразу и прочно вошло в наш быт, трудно было бы назвать передачу более популярную, чем «Кинопанорама». Даже самые завзятые телескептики (типа: «телевизор не смотрю принципиально»), и те для «Кинопанорамы» делали исключение.

Почему? Конечно, в значительной степени просто из интереса к самому содержанию этой передачи — кто из нас не любит кино и не хочет побольше знать о том, что происходит на экране и вокруг него! И все же главное очарование «Кинопанорамы», с первых дней её появления в нашем телевидении, состояло в личности ведущего. Именно личности, в полном смысле этого слова.

Умный, ироничный, обаятельный, на редкость естественный, обладающий не просто широкой, но явно не книжной по своему происхождению эрудицией — перечень привлекательных свойств ведущего «Кинопанорамы» Алексея Яковлевича Каплера нетрудно было бы продолжить. В истории кинематографа и всех его делах Каплер чувствовал себя как дома. Впрочем, почему «как»? Просто — дома.

Кажется, он был не первым ведущим «Кинопанорамы». Но именно он создал этой передаче широкую популярность, сделал её одной на наиболее любимых телезрителями.

Очень забавно рассказывал Каплер о том, как расстался с «Кинопанорамой». Естественность его поведения перед телекамерой, доверительная манера обращения к зрителю, откровенность суждений определённо шокировали телевизионное и, видимо, не только телевизионное, но и более высокое начальство. Признаки своего неудовольствия оно неоднократно высказывало, но, пока «Кинопанорама» шла как прямая передача — непосредственно в эфир, — подобные выражения неудовольствия носили характер выстрелов вдогонку. Однако вскоре прямые передачи были отменены (возродились они лишь в 80-х годах, вместе с пришедшей к нам гласностью). И тут-то столкнулся Каплер с тем, что записи его передач интенсивно кромсают, выбрасывают из них все откровенное, непосредственное, хотя бы ненамного отличающееся от того, как и что сказало бы упомянутое начальство на его, Каплера, месте. От раза к разу купюры становились все более беззастенчивыми. В конце концов Каплеру надоела эта неравная борьба и он написал руководству Гостелерадио письмо, в котором просил освободить его от обязанностей ведущего «Кинопанорамы» — с развёрнутым и предельно откровенным изложением причин, заставивших его принять такое решение.

— Я думал, — рассказывал об этом Алексей Яковлевич, — что они хотя бы на минуту сделают вид, будто уговаривают меня не настаивать на уходе. Не тут-то было. Освободили мгновенно. Видимо, сильно опасались, как бы я не передумал.

…Вернёмся, однако, к тому, теперь уже довольно далёкому, времени, когда в один прекрасный день автор этих строк неожиданно получил приглашение принять участие в очередной передаче «Кинопанорамы». До этого с Каплером мы были знакомы, что называется, шапочно. Кто-то где-то представил нас друг другу, этим знакомство и ограничилось.

Но в телевизионных передачах мне к тому времени уже несколько раз участвовать приходилось. И помню, как — может быть, по контрасту с привычным уже пусть относительным, но все же порядком в авиации — меня каждый раз поражала, если можно так выразиться, неотлаженность самого процесса организации и проведения телепередачи. Создавалось впечатление, будто эта отрасль искусства и техники только что зародилась — существует от силы месяца полтора-два. Кого-то ищут, кому-то что-то поручают, на ходу распределяют обязанности. Словом — первый день творения! И в этой обстановке руководители передачи, режиссёры, а особенно те, кому предстоит появиться на телеэкране, привычно нервничают… Тут мне очень хотелось бы сказать, что, мол, сейчас, много лет спустя, на телестудиях царит образцовый порядок, распределение функций между сотрудниками поражает своей чёткостью и так далее… Впрочем, не о том сейчас речь. И вспомнил я обстановку телестудии того времени лишь потому, что в тот день, придя на передачу «Кинопанорамы», с полной очевидностью увидел, какое заметное благотворное влияние на общую атмосферу в студии оказывал Каплер. Всем своим видом он демонстрировал непоколебимую уверенность в том, что каждый сделает своё дело, ничто не будет упущено, никто не подведёт — и это действовало: никто и вправду не подводил… Даже поторапливал замешкавшихся Каплер хотя и настойчиво, но как-то очень не нервозно. Мне подумалось: «Хорошо работать с этим человеком».

И лишь несколько лет спустя, когда я ближе познакомился, а потом и подружился с Каплером и понял, насколько эмоционален, чувствителен ко всякого рода внешним воздействиям, легко раним был этот человек, только тогда я в полной мере оценил то, казалось бы, олимпийское спокойствие и видимую невозмутимость, которые он так успешно демонстрировал в день нашей первой встречи на телестудии. Эмоциональность эмоциональностью, но кроме неё и, пожалуй, раньше всего прочего Каплер обладал сильной волей. Настолько сильной, что владел высшим её проявлением — умением обращать её на самого себя. И при этом не терять ни грана естественности… В супермена не играл никогда.

Передачи в те годы не записывались, а, как я уже говорил, шли прямо в эфир. Наверное, это обстоятельство тоже добавляло режиссёру и прочим участникам работы некоторую дополнительную порцию стресса (хотя само это слово — «стресс» — стало модным позднее). Но Каплер продолжал и перед работающей телекамерой оставаться таким же, каким был полчаса назад, таким же, каким бывал всегда.

Внешняя мягкость и обаяние Алексея Яковлевича многих, соприкасающихся с ним, вводили в заблуждение. Но свою точку зрения он умел отстаивать и проводить в жизнь достаточно последовательно, а если было нужно, то и твёрдо. Пример тому — та же «Кинопанорама», весь облик которой и всю сопутствующую ей простую, домашнюю атмосферу Каплер упорно поддерживал. Поддерживал, считая единственно правильной (а психологию кино — и телезрителя он изучал пристально и понимал, как мало какой другой деятель этих искусств), поддерживал вопреки не раз высказываемым, притом иногда в тоне достаточно императивном, другим точкам зрения. Он сам рассказывал с улыбкой, правда не очень весёлой, о письмах, содержащих упрёки ведущему «Кинопанорамы»: «Почему не читает написанный текст, а говорит „от себя“? Что он — не готовится к передаче?» А Каплер не читал по бумажке, между прочим, не только потому, что справедливо считал это убийственным для своей передачи. Убеждён, что он стремился к большему: внести свой собственный вклад в то, чтобы вообще исчезла из нашей жизни эта иссушающая живое слово манера — «читать по бумажке».

* * *

Хочется вспомнить Алексея Яковлевича таким, каким он был. Без лестных преувеличений. Ведь воспоминания о нем — не некролог, в котором «или хорошее, или ничего». Но я не умалчиваю о его недостатках или слабостях. Я просто не знаю их, не видел, не замечал… Можно было бы сказать разве то, что был он человеком очень увлекающимся. Не ясно, однако, недостаток ли это? Особенно для человека искусства… Или — нежелание плохо говорить о людях? Но и в этом проявлялась не осторожность или обтекаемость Каплера, а его действительное отношение к окружающим. К мелким человеческим слабостям он был очень терпим. Впрочем, если кто-то оказывался таким негодяем, что это становилось ясно даже Алексею Яковлевичу, то последний свою точку зрения на сей счёт формулировал вполне недвусмысленно… Другое дело — ирония. Её Каплер пускал в ход часто — в том числе и по отношению к тем, кого любил, ценил, уважал, и особенно охотно по отношению к самому себе.

Нет, при всем желании быть бесстрастно объективным не могу найти в этом человеке так называемых «теневых сторон»! Может быть, они и были, но я их — не знаю.

* * *

От природы добрый, наделённый органическим чувством товарищества, Каплер много помогал людям. И быстро забывал о содеянных им добрых делах. Но зато прочно помнил добро, сделанное другими ему самому!

В 1943 году после возвращения из Партизанского края Северо-Западного фронта (вернее, за Северо-Западным фронтом), куда он летал как военный корреспондент, Каплер находился в Москве. Однажды ему вдруг позвонил Константин Симонов и попросил — очень настойчиво попросил, почти потребовал, — чтобы Каплер сейчас же, незамедлительно приехал к нему. А когда Каплер появился, без особых предисловий сказал, что, по вполне достоверным сведениям, его, Каплера, собираются арестовать. О причине речь не шла — обоим собеседникам было ясно, что все дело, скажем так, в сердечном тяготении, возникшем у дочери Сталина Светланы по отношению к Каплеру. Всесильный папа ни этой симпатии, ни тем более возможной перспективы её развития категорически не одобрял. Для своей дочери он, надо полагать, хотел бы совсем другого по всем параметрам жениха.

Неодобрительное отношение родителей к сердечным увлечениям своих детей — дело довольно частое. Но, скажем прямо, редко кто из недовольных родителей может закрыть возникшую проблему таким решительным способом: упечь нежелательного жениха в лагерь. Причём, как оказалось, — на десять лет!

Итак, Симонов сообщил, что вопрос уже решён и его реализация — дело даже не дней, а часов. А посему Каплеру надлежит: домой не возвращаться, переночевать у Симонова, наутро же «сбежать» с попутной редакционной машиной («Идёт завтра») на фронт, благо корреспондентское удостоверение при себе, и там — «раствориться». Пока забудут. Или вообще, до лучших времён. Что Симонов имел в виду, говоря о «лучших временах», он не уточнил. Вместо этого спросил, есть ли у Каплера деньги: «Если нет, возьми».

Так и порешили. Но назавтра, при успокаивающем свете дня, ситуация показалась Каплеру не такой безнадёжной, вернее, не такой оперативно-опасной, какой была воспринята вечером. И он решил внести в первоначальные планы некоторые коррективы: перед отъездом на фронт забежать в какую-то, не помню уже сейчас в какую именно, киностудию — получить причитающиеся ему деньги. Как только, приехав на студию, Каплер увидел бегающие глаза студийного руководителя, подписавшего выдачу этих денег, он почувствовал, что, кажется, крупно ошибся. И даже не очень удивился, обнаружив перед выходом из здания уже ожидавший его чёрный автомобиль.

Десять лет спустя, в начале лета 1953 года, вышедший в ночную Москву на свободу Каплер прежде всего сунулся к ближайшему телефону-автомату — позвонить кому-нибудь из друзей, у кого он мог бы для начала переночевать. Перелистывая только что возвращённую ему старую записную книжку, он набрал сначала один номер, потом другой… Но и первый, и второй из тех, кому он звонил (характерная для Каплера подробность: рассказывая об этом, он не назвал их имена!), услышав, кто говорит, поспешно вешал трубку. Третьим был телефон Симонова, реакция которого была мгновенная: «Хватай такси или левую машину и приезжай скорее ко мне! У тебя есть деньги заплатить? А то я выйду, встречу…»

Предвижу, что читающий эти строки пожмёт плечами: ещё бы, забыть такое! Да и вообще — продолжит, наверное, читающий, — эта история больше характеризует Симонова, чем Каплера. Согласен. Я и рассказал-то о ней отчасти потому, что ни Симонова, ни Каплера с нами больше нет, кому ещё они поведали её и поведали ли вообще — я не знаю, но понимаю: нельзя допустить, чтобы такое свидетельство о преходящем времени и о непреходящих чувствах дружбы, смелости, порядочности человеческой исчезло, растворилось в памяти людей!

Но это не единственная причина, заставившая меня вспомнить ту давнюю историю. Мне и сегодня слышится голос Каплера, рассказывающего о ней!.. Не раз в жизни приходилось мне наблюдать, как люди, находясь в состоянии полного благополучия, если даже не совсем предавали забвению поддержку, оказанную им друзьями во времена более трудные, то вспоминали о ней в тоне, скажем так, несколько академическом: да, был, мол, в своё время такой факт, давно затерявшийся в потоке жизни…

Каплер — забвению не предавал. Напротив, ощущал и говорил об этом, будто о случившемся вчера… Да и несравненно более мелкие проявления дружбы или просто внимания к нему всегда помнил крепко.

Умение быть благодарным — свойство широкой и доброй души…

* * *

Каплер любил и ценил хорошую работу. И не терпел халтуры. Это относилось к работникам всех профилей и всех категорий — от кинорежиссёра до дворника. Был в этом отношении чрезвычайно требователен, прежде всего — к себе самому. Причём и к себе, опять-таки, во всех ипостасях, в каких ему приходилось выступать: как кинодраматург, прозаик, мемуарист, общественный деятель (он очень неформально, вполне серьёзно воспринимал и свои обязанности секретаря Союза кинематографистов, и пост вице-президента Международной гильдии сценаристов). Даже как водитель собственной автомашины он старался действовать профессионально и очень огорчался, когда в этом качестве оказывался, как сказали бы сегодня, «не на уровне мировых стандартов». Хотя, казалось бы, что ему лавры искусного автоводителя! Но он, поскольку уж сел за руль, хотел и это дело делать как можно лучше. Что-то очень симпатичное, по-детски наивное было в том, как он огорчённо, хотя и вполне самокритично, комментировал свои не всегда безукоризненные действия на поприще автовождения…

И ещё одно свойство было ему присуще: независимость суждений. Когда речь шла о кинематографе, такое восприятие им вещей было понятно и естественно: практически вся история нашего кино прошла у него на глазах, а во многом и при его непосредственном участии, так что едва ли не любое установившееся мнение, любая общепринятая концепция были ему известны (и оценены), так сказать, на корню, когда ещё не были ни установившимися, ни общепринятыми, а только формировались.

Но точно так же — вполне независимо — воспринимал он и события, явления, даже отдельных личностей, отстоящих от кинематографа на значительном удалении. Достаточно вспомнить хотя бы его показавшуюся многим неожиданной или, во всяком случае, нестандартной, но весьма убедительно аргументированную характеристику Орджоникидзе: «Я лично думаю, что Серго был самым большим человеком в то время в нашей стране».

Сказано (и написано) это было во времена, когда крамольным казалось даже предположение, что кто-то в нашей стране может быть крупнее Сталина!

Сейчас, когда приходится слышать высказывания о перестройке и гласности как о категориях, возникших по чьей-то воле «из ничего», всегда хочется вспомнить многое — от исторических исследований, романов, повестей до статей, докладов, отдельных высказываний, содержавших драгоценные зёрна объективности, честности, гласности и заложивших основы будущей перестройки в общественном сознании. Слова Каплера об Орджоникидзе принадлежат к числу таких «зёрен».

…Свои мнения Каплер не просто высказывал — он их отстаивал! Особенно когда речь шла о судьбах людей. По природе своей он был — боец!.. Помню, с каким жаром и с какой болью он рассказывал о фактах, которые вскоре легли в основу его нашумевшего очерка «Сапогом в душу». Среди конкретных последствий публикации этого очерка заметное место занимали неприятности, навалившиеся на его автора: «ключи под него» подбирали старательно. И если в этом, в конечном счёте, так и не преуспели, то прежде всего благодаря твёрдой, принципиальной позиции Каплера. Подкопаться под неё было трудно.

Люди, против которых выступил Каплер, публикуя очерк «Сапогом в душу», — работники сочинской милиции — имели влиятельных покровителей. Главный из этих покровителей — первый секретарь крайкома Медунов — много лет спустя был исключён из партии. Не за то, конечно, дело, по которому ему противостоял Каплер, но если вдуматься, то за совокупность многих дел, в которую «Сапогом в душу», без сомнения, вписывается в полной мере.

Точно так же — с открытым забралом — вступился он за репутацию знаменитой киноактрисы Веры Холодной. Гражданскую и человеческую репутацию, безответственно, «за просто так» очерненную в печати через без малого четыре десятка лет после смерти артистки. К сожалению, участвовали в этом неправедном деле люди, пользовавшиеся немалым авторитетом. Но Каплеру это было безразлично — он не представлял себе авторитета выше, чем авторитет правды.

Стремление Каплера к активным действиям, направленным на восстановление попранной справедливости, проявлялось независимо от, так сказать, масштаба действий, расцениваемых им как несправедливые. Мелочей в этом деле для него не существовало. Вспоминаю в связи с этим случай, в отличие от рассказанных ранее отнюдь не драматический, а скорее забавный. Несколько человек, отдыхавших в писательском доме «Коктебель», в том числе Каплер, бродя по окрестностям Коктебеля, зашли в небольшой посёлок. И там к ним по какому-то ерундовому поводу, а вернее, совсем без всякого повода прицепилась подвыпившая компания местных жителей. Дело закончилось бы безвредным обменом несколькими более или менее едкими репликами, если бы на беду в компании аборигенов не оказался… милиционер — в полной форме, но едва ли не самый нагрузившийся из всех участников этого — назовём его так — собеседования. Слово за слово — и вот он уже требует предъявления документов (которых, кстати, ни у кого с собой, конечно, не было). В ответ Каплер, сначала в сравнительно мирном тоне, настаивает на том, чтобы страж порядка, как оно положено, предварительно представился сам. Страсти разгорались, и через каких-нибудь две-три минуты спутники Каплера только тем и занимались, что втискивались между ним и милиционером с явно выраженным намерением по возможности предотвратить то, что могло бы быть в последующем квалифицировано как нанесение представителю органов охраны порядка, находящемуся при исполнении… и так далее. Милиционер постановил доставить всех нарушителей (он так и сказал слегка заплетающимся языком: нарушителей, хотя не разъяснил — чего) в отделение. И вот компания движется по пустынной вечерней дороге в посёлок Планерское, где находится отделение милиции, продолжая по пути старательно оберегать милиционера от возмущённого Каплера.

Когда огни посёлка были уже совсем близки, милиционер, как он ни был пьян, сообразил, что в такой виде ему представать пред очи начальства не стоит, и великодушно решил всех присутствующих простить. Но теперь этому воспротивился уже Каплер.

Возникла ситуация довольно необычная: группа гражданских лиц вела милиционера — в милицию! И лишь когда до дома, в котором помещалось отделение, оставалось метров сто и милиционер взмолился, чтобы его отпустили, Каплер согласился сменить гнев на милость. Поверженный и морально разоружившийся противник его не интересовал.

Участники этой прогулки потом долго вспоминали её. Особенно то, как приходилось не столько оберегать Каплера от милиционера, сколько милиционера — от Каплера.

Случай, повторяю, забавный. Но даже в нем проявилось отвращение Каплера ко всякому самоуправству, несправедливости, злоупотреблению властью.

Мужество Алексея Каплера жизнь испытывала не раз. Мужество художника — вспомним, как смело он взялся за ленинскую тему в кино, создавая сценарии фильмов «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году» (к сожалению, подвергшиеся помимо воли сценариста да и режиссёра М.И. Ромма грубым переделкам, которыми Каплер не переставал возмущаться). Мужество солдата, проявленное Каплером и в Партизанском крае, и на Сталинградском фронте. Мужество гражданское, повинуясь которому он не сломился нравственно, несмотря на все незаслуженно свалившиеся на него невзгоды…

И, наконец, простое человеческое мужество. Я был у него в больнице за полторы недели до конца. Его жена, Юлия Друнина, — она знала все! — старалась вести спокойный, неторопливый разговор на самые разные темы. А Алексей Яковлевич, который, может быть, не знал во всех деталях, но конечно же понимал своё положение, этот разговор активно поддерживал, развивал затронутые темы, затевал новые, рассказывал, как всегда, очень интересно что-то о кино… А я, наверное впервые, не очень внимательно слушал, что он рассказывает. Не слушал — вслушивался в звук его голоса, смотрел в его лицо… И видел, с каким великолепным мужеством этот отважный человек, держится! Не желает умирать раньше своей смерти!

Так, несломившимся, он и ушёл он нас.

Таким и остался в памяти своих друзей.

И, между прочим, — недругов тоже. Некоторые, причём достаточно влиятельные из них, проявили удивительное постоянство. Даже годы, прошедшие после смерти Каплера, не примирили их с ним. В начале 80-х годов вышла в эфир юбилейная «Кинопанорама», посвящённая круглой дате существования этой программы. Ведущий Эльдар Рязанов — кстати, тоже не пользовавшийся особым благорасположением руководства Гостелерадио за независимость суждений, «неуправляемость», открытость обращения к телезрителям, то есть как раз за те же свойства, которые так раздражали начальство в Каплере, — естественно, готовя программу, сказал о своём лучшем предшественнике несколько тёплых, уважительных слов и включил в передачу видеозапись сюжета с участием Каплера. Каково же было его изумление и негодование, когда в пошедшей в эфир передаче ни слова о Каплере не осталось — будто и не было такого человека в истории «Кинопанорамы»… Вырезали! Вырезали, не согласовав с ведущим (которого такое «умолчание» ставило в положение весьма неловкое) и невзирая на протесты редактора… Ничего не скажешь: стойкой оказалась неприязнь к Каплеру со стороны руководителей (теперь уже бывших руководителей) Гостелерадио… Такую неприязнь со стороны, как сказали бы сегодня, антиперестроечных сил надо было суметь заслужить.

Каплер — сумел.

САМАЯ ТРУДНАЯ СМЕЛОСТЬ — СМЕЛОСТЬ МЫСЛИ

Мы встретились впервые в 1953 году. Мне позвонил незнакомый человек, представился журналистом Аграновским и сказал, что собирается писать книгу о лётчиках-испытателях, в связи с чем и хочет поговорить со мной. Я, признаться, отнёсся к его намерениям не очень серьёзно, полагая, что вряд ли из этого что-либо получится, так как в те годы о нашей испытательской корпорация почти ничего не публиковалось. Но все же ответил, что буду рад помочь в таком хорошем деле при том, однако, обязательном условии, что получу прямое указание или, по крайней мере, разрешение начальства на беседу с журналистом. Разрешение я получил на следующий же день, но Толя потом в течение многих лет меня поддразнивал: «Первое, что я узнал о тебе, — что ты формалист…»

Придя ко мне домой, он начал с того, что рассказал о профессиональном совете своего отца — журналиста А.Д. Аграновского: если хочешь разговорить собеседника, то, прежде чем спрашивать, расскажи ему сам что-нибудь интересное. И, раскрыв таким образом свои карты, Анатолий тут же приступил к делу — стал рассказывать. Рассказывал действительно очень интересно и, главное, без намёка на журналистские стандарты — так я впервые убедился в его прочной неприязни к ним. Говорил он о строительстве Волжской ГЭС, да и о многом другом, что успел повидать в своей тогда ещё не очень долгой жизни газетчика.

Стал, в свою очередь, рассказывать и я (рекомендация А.Д. Аграновского оказалась, таким образом, вполне эффективной). Кое-что из наших бесед он впоследствии использовал в своих произведениях. Но если я и сделал в своей жизни что-то по-настоящему полезное для вскоре ставшего моим другом человека, то прежде всего то, что ввёл его в авиационную среду, познакомил с такими незаурядными в своём деле (да и не только в нем) людьми, как, например, лётчик-испытатель Г.А. Седов или авиационный конструктор И.А. Эрлих.

В авиации Анатолия, что называется, «приняли». Наверное, сыграло в этом свою роль отчасти и то, что он сам был не чужд ей: учился в авиационной школе и даже получил специальность авиационного штурмана. Подействовало, конечно, и присущее ему личное обаяние. Но главное, я думаю, заключалось в том, что лётчики сразу почувствовали: об их деле он собирается писать всерьёз! Интересуется не только и не столько «острыми случаями» и «безвыходными положениями», сколько глубинной сутью испытательной работы, ответственностью этого занятия, тем, что оно — умное. «Глубоко копает!» — сказали вообще не очень щедрые на похвалу лётчики.

Интересно и, наверное, не случайно, что многие люди, с которыми Толю сводили интересы журналиста, становились потом его личными друзьями. Таковы конструктор А.М. Исаев, врач С.Н. Фёдоров и другие. Так что я в этом смысле исключения собой не представляю.

Писал Толя медленно. Оно и неудивительно: глубокая вспашка требует времени. Причём время уходило у него, насколько я мог наблюдать, не только на чисто литературную отделку написанного (хотя и к этой стороне своей работы он не относился пренебрежительно), но прежде всего на оттачивание основной мысли, системы доказательств, на проверку и перепроверку своих выводов — почти всегда неожиданных, нестандартных, часто парадоксальных (само собой разумеющимися они становились с его лёгкой руки потом).

Широко известно его кредо: хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает. И он думал! Думал много, глубоко, я бы сказал — самоизнурительно. И любил, готовя очередной очерк, «обговорить» его содержание с друзьями. Причём если возникала при этом полемика, радовался ей заметно больше, чем изъявлениям полного согласия. А если в ходе такого «обговаривания» рождалась какая-то новая мысль, новый подход к проблеме, тут уж его радости не было предела!

Могучей особенностью его мышления была полная независимость от установившихся, привычных понятий. Так сильно влияющее на психологию человеческую «все так думают» для него было пустым звуком. Во многом, на что мы взирали с удобных, привычных позиций, Толя вдруг (вернее, это нам так казалось, что вдруг) усматривал нечто новое. Настолько новое, что «старое» переворачивалось на 180 градусов — как говорится, с головы на ноги. И всем делалось ясно, что до этого — стояло на голове.

Был у Анатолия Аграновского такой цикл очерков: «Разная смелость». Это верно — смелость бывает разная. И, я думаю, едва ли не высшая её форма — смелость мысли! Умение безбоязненно доводить свои размышления до конца, не пугаясь того, что они заводят куда-то «не туда» или приводят к тому, что «не полагается». Нет, такие тормоза на Толю не действовали. И эта — повторяю, высшая — смелость вознаграждалась теми свежими, новыми, нестандартными результатами, о которых только что шла речь (хотя, конечно, не очень способствовала проходимости Толиных работ, — редкая из них двигалась к публикации по зеленой улице).

Можно привести множество примеров того, как он подходил с неожиданной — но, как выяснялось вскоре, единственно верной — стороны к нашим устоявшимся, казалось бы, незыблемым воззрениям.

Скажем, новая инициатива, новый почин — какие могут быть сомнения в том, что это всегда хорошо! Оказывается, нет, не всегда (очерк «Несостоявшийся почин», в рукописи называвшийся ещё более хлёстко: «Испорченный сюжет»).

Или — Доска почёта! Ясное дело — на ней лучшие работники. Оказывается, так, но не совсем; для полноты картины полезно посмотреть ещё и ведомость на зарплату (очерк «С чего начинается качество»).

Обслуживающие обслуживают — обслуживаемые обслуживаются. Вроде бы аксиома. Но Аграновский отыскивает официанта, который считает, что «все мы друг другу служим» (очерк «Человек из ресторана») — и уж такого ответа его собеседник, будьте покойны, мимо ушей не пропустит («Тут я понял, что буду о нем писать…»).

Это все и есть — Анатолий Аграновский!

Кстати, о не пропущенных чутким ухом публициста и использованных им в своих произведениях высказываниях собеседников. Никогда не забывал он сослаться: «Как сказал один знакомый врач» (токарь, лётчик, официант…). Вообще щепетилен был в высшей степени. И как профессионал, и в личном общении с людьми. Впрочем, сам Толя личных и профессиональных черт в человеке не разграничивал.

Если вспомнить совет его отца, с которого Толя начал наш первый, тогда ещё чисто деловой разговор, то, я думаю, было в этом совете, кроме профессионально-журналистской стороны, ещё нечто, очень хорошо ложившееся на Толин характер: он вообще больше любил отдавать, чем брать.

Остро было развито в нем чувство юмора. Правда, проявлялось это прежде всего в том, как он его воспринимал. Сам тем, что называется «острословом», не был. Острил сравнительно редко, но если уж острил, то снайперски точно. Но больше любил рассказать какую-нибудь по существу смешную историю, предоставив слушателям самим оценить её в меру собственных возможностей.

Говорить предпочитал негромко. Может быть, потому, что и к его негромкому голосу всегда прислушивались. Добиваться внимания окружающих ему не приходилось. Так же негромко и пел под гитару, — но и тут ни одно его слово, ни единый нюанс не пропадали.

Свою очень чёткую жизненную и гражданскую позицию Толя пропагандировал (если тут уместно это слово) прежде всего личным примером. Но, видимо, отдавая себе отчёт в том, что этот метод эффективен преимущественно по отношению к тем, кто к такому примеру сам присматривается, иногда на сей счёт недвусмысленно и чётко высказывался, не считаясь, как говорится, ни с временем, ни с местом, ни с составом аудитории. Так, широкий резонанс получили его публичные высказывания о чести писателя и журналиста — высказывания, вызванные, как нетрудно догадаться, определёнными отклонениями некоторых его коллег от требований чести. Тут тихий, сдержанный Аграновский выступал без обтекаемых формулировок — впрямую.

Тактичность и деликатность Толи иногда ставила его в трудное положение. Трудное, конечно, только для него — другой человек на его месте в подобных ситуациях ни малейших переживаний, скорее всего, не испытал бы.

Когда возникла идея поставить по документальной повести Аграновского «Открытые глаза» художественный фильм, в котором бы актёры играли роли реально существующих людей, названных своими собственными именами, эти люди — в том числе и пишущий эти строки — воспротивились. И вот ко мне домой явилась уговаривать, как сейчас бы сказали, «представительная делегация»: режиссёр-постановщик будущего фильма, главный оператор, оба соавтора сценария.

Уговаривали долго, с кинематографической напористостью. Единственный из пришедших — Толя — молчал. И явно томился тем, что оказался как бы между молотом и наковальней. Поначалу он ничего неприемлемого в замысле постановочной группы не усматривал (иначе этого визита бы и не было). Но столкнувшись с протестом «жертв» этой идеи, не возжелавших столь своеобразной рекламы, решительно отбросил все художественные соображения, которые в его глазах не шли в сравнение с нравственными, этическими.

Больше ни ко мне, ни к моим коллегам никто по этому поводу не обращался. «Тихий» Толя все дальнейшие дебаты на сей счёт решительно пресёк. Что далось ему, надо полагать, не без труда — разногласий между ним и другими создателями фильма и без того хватало. Хотел было я сказать что-то о присущей Толе Аграновскому высокой порядочности, но подумал: в странное время мы живём, если рассматриваем порядочность как особую заслугу, а не как норму поведения обычного, нормального человека…

Впрочем, Анатолий Аграновский не был обычным человеком.

На таких людях, как он, держится совесть общества.



Поделиться книгой:

На главную
Назад