Провожавший графиню своими жирными, как оливки, глазами черномазый дирижер-скрипач даже сфальшивил, а сидевший в большой компании молодой итальянец пустил ей вслед:
— Un bel pezzo di donna![4]
Графиня, услышав этот наивно-циничный комплимент, улыбнулась.
Такой же перекрестный огонь взглядов — и в обширном вестибюле, переходившем в белый читальный зал. С шелестом опускались, как занавес, газетные «простыни», и мужские головы, молодые и старые, плешивые и волосатые, смотрели ей вслед… Это уже походило на триумфальное шествие. Даже в букете шикарных женщин международного типа, украшавших «Семирамис-отель», графиня Юлия Тритона заметно выделилась в первый же день своего появления.
Величиною с комнату лифт плавно поднял вместе с графиней и Прэном еще несколько человек. Мужчины поклонились графине. Она ответила сдержанно, без улыбки. Спутник её, как воспитанный джентльмен, приподнял свой котелок по адресу тех, кто приветствовал его даму.
В конце длинного коридора с красным ковром и двумя шеренгами белых дверей — номер из небольшого салона, уборной и спальни. Повсюду чемоданы, облепленные ярлыками всевозможных отелей. Один сундук (ему не было места в салоне) приютился в коридоре.
— Количеством своих чемоданов графиня смело может соперничать с любой оперной примадонной! — заметил Прэн.
— Бог мой, какая же молодая женщина, если она только не урод и желает нравиться, не возит за собою гибель всевозможных тряпок? — молвила графиня, вся отражаясь в зеркале и снимая свою черную шляпу. Она сразу стала меньше ростом и если пропал общий декоративный эффект всей фигуры, зато можно было восхищаться пышностью волос, не чёрных, не каштановых, а цвета темной, очень темной мадеры. Такие волосы нельзя назвать ни рыжеватыми, ни рыжими — у них свой собственный цвет. Они собраны были на затылке модным упругим узлом. Но если этот узел распустить — такой хлынет волнистый, живой и ароматный плащ, в котором запутался бы и сам Иосиф Прекрасный. В Европе, где ее знали лучше, чем в Петрограде, потому что здесь ее пока совсем еще не знали, в дипломатических кругах настойчиво ходила легенда, как в этих волосах, — с ума свели его — запутался министр иностранных дел одной великой державы. И незаметно для себя, но весьма ощутительно и заметно для Сербии, проспал, в буквальном значении слова, «проспал» аннексию Боснии и Герцеговины…
Следивший за движением красивых рук, так пластично переходивших в покатые плечи, Прэн, улыбаясь глазами, — линия губ оставалась жесткой, — молвил:
— Нам с вами, графиня, такой обильный багаж подчас может явиться досадной обузой. Двенадцать лет назад, здесь, в Петрограде, и значительно позже в Брюсселе, я вынужден был покинуть обе эти столицы с такой быстротою, что о судьбе чемоданов не было ни охоты, ни времени подумать. Главное — книжечка аккредитива, наличность золотом и бумажками и — безукоризненный паспорт!.. Все же остальное — сущие пустяки, если вдобавок мозг ваш работает с неотразимой гибкостью и логикой. Но это лишь так… Зачем касаться вещей, которые в нашем с вами ремесле — да, ремесле, не будем бояться точных определений, — являются оборотной стороною медали и весьма неприятной стороною? Я не за этим испросил разрешения подняться к вам… Я здесь уже несколько дней. Необходимо было дождаться вас. Послезавтра я уезжаю… Куда и зачем — вы узнаете позже. Я хочу предложить вам союз, графиня. Не деловой, нет! Деловой союз уже существует между нами, и, полагаю, довольно прочный. Иным он и не может быть у людей, которые слишком хорошо знают друг друга заочно, хотя и познакомились только сегодня. И прежде всего знают, что американец Прэн вовсе не американец и не Прэн, а чистокровный бранденбуржец Флуг… Мне же доподлинно известно, что вы не итальянская графиня Джулия Тритона, а венгерская — Ирма Чечени.
— Что же вы мне хотите предложить? — спросила Ирма, закуривая папироску и подвигая Флугу тоненький, узенький золотой портсигар.
— Что? — переспросил он, и под его костистым, скошенным, волчьим лбом в первый раз вспыхнули тусклые тяжелые глаза. — Я предлагаю вам стать моей любовницей…
Ирма не удивилась. Ее мудрено было удивить. Пустив дым колечком, она сказала:
— У вас это так выходит, словно вы предлагаете мне конфет…
— А какая же разница между обладанием и конфетами? И то, и другое должно быть вкусным. Мы живем нервами. Живем на вулкане между нашим отелем, нашей работой и экспрессом или океанским пароходом и… черт знает чем еще… Нам нет времени влюбляться, сентиментальничать. Мы горим, кипим, и надо с философским стоицизмом относиться к мысли, что меня, как мужчину, могут в любой момент расстрелять или повесить. А вас, как женщину, вдобавок такую прекрасную, пощадят, с тем, однако, чтоб из комфортабельного отеля перевести в более скромный и бесплатный, который называется тюрьмою…
Она вздрогнула.
— У вас удивительная манера говорить неприятные вещи!..
— Я не закрываю глаз. Я готов ко всевозможным случайностям. Итак, вы понравились мне с первого впечатления. Мне все нравится в вас. И тело, и этот большой обещающий рот… В нем что-то восточное, хотя вы не смуглы и не черноволосы. Это объясняется вашей венгерской кровью. Я почти не встречал венгерок с маленьким ртом… Вдумайтесь, какие богатые перспективы, если мы будем связаны с вами не только одной общей работой!.. Какого наставника и руководителя встретите вы во мне! Вдвоём с вами, графиня, мы создадим такую силу, такую мощь, перед которой многое, очень многое согнется. Мы будем — власть! Не внешняя, украшенная чинами и знаками отличия. Это банально, казенно, а следовательно, и скучно. Гораздо больше обаяния в тайной власти. Вспомните расцвет иезуитизма, когда скромный, почти неведомый инквизитор в черной, аскетической сутане, надавливая какие-то невидимые пружины, превращал в послушную марионетку его святейшество папу римского, в свою очередь выдерживавшего босиком на снегу королей и даже императоров. Да-да! Монах в сутане, бичевавший свое сухое тело веревкой и питавшийся овощами! И это не мешало ему быть если не великим инквизитором, то, во всяком случае, существом, не человеком, а именно существом, громадной силы власти. И если уж говорить правду, это и есть настоящая поэзия, а не та слащавая и жалкая дребедень, о которой говорят на каждом шагу и о которой пишут в книгах стихами. Вы слышали обо мне, но вы не знаете десятой доли, на что я способен и какие пружины случалось мне нажимать, мне, современному чернильному инквизитору двадцатого века… Итак, я жду вашего ответа. Он должен быть категоричен — да или нет. Здесь не должно быть колебаний, размышлений. Зачем вся эта канитель? Я верю в половой инстинкт, безошибочный с первого же взгляда мужчины на женщину, и наоборот. Вопрос решается просто. Нравлюсь ли я вам как самец, как животное, как нечто могущее вам дать наслаждение? Зачем вся канитель? Oder — oder?..[5] Одно только слово. И тотчас же, независимо от вашего ответа, будь он утвердительный или отрицательный, мы перейдём к очередным делам, в которые я вас обязан посвятить…
Флуг умолк и тяжелым тусклым взглядом, согнувшись, исподлобья уставился на Ирму…
4. Волшебные «перспективы»
Ирма спокойно выдержала его взгляд своими восточными глазами венгерки и так же спокойно молвила:
— Нет!..
Флуг слегка откинулся, закусил губы, но тотчас же овладел собою, и лицо его было каменное, бесстрастное.
— Я люблю лаконизм. Нет — и кончено! И мы забудем! В таких случаях господа мужчины ужасно любят допытываться, убеждать, умолять. Этим они идут на тысячи бесполезных унижений. Я выше всех этих глупостей. Я ни в чем не убеждаю и ничего не вымаливаю. Я, который привык брать все по праву. По праву хищника! Но, милая графиня, ваш покорный слуга не считает себя побеждённым. Он лишь на время отступает, пряча когти до первого удобного момента…
— А вы полагаете, Флуг, такой момент настанет?..
— Не сомневаюсь.
— Бог мой, какая самоуверенность.
— Что делать, берите меня таким, каким меня воспитала жизнь.
— Милый Флуг, отчего же вы не требуете от меня хотя бы самого краткого объяснения, почему я сказала вам «нет»?..
— Я не желаю никаких объяснений.
— Но я желаю! Потрудитесь, милостивый государь, считаться и с моей волей! — полушутя-полураздраженно бросила ему Ирма. — Все я да я! Избаловали вас! Вот вы и сами себе кажетесь каким-то сверхчеловеком.
Флуг, пожав плечами, снисходительно улыбнулся.
— Да-да. Не улыбайтесь, пожалуйста. Не успели мы познакомиться, а уже начинаются между нами чуть ли не семейные сцены. И это между сообщниками. А кто виноват? Вы, вы, который вместо строгой деловой почвы…
— И я прав тысячу раз, — перебил Флуг. — Обладание, телесная связь — наилучший цемент, скрепляющий в деловых отношениях мужчину и женщину. Я вам обещал волшебные перспективы и такую власть, от которой закружится любая, самая крепкая голова. Вы же своим «нет» похоронили если не навсегда эти сказочные перспективы, то на время. Но довольно об этом. Перейдём к делу. Вряд ли нам удастся поговорить толком до моего отъезда. Я буду метаться, буду пропадать по целым дням. Я должен увидеться с десятками людей, получить от них сведения и дать им, в свою очередь, новые распоряжения и директивы… Но — не подслушивают ли нас?.. И хотя я выработал привычку говорить тихо, стены, кажется, довольно тонки… Хорошо, что глухие и нет дверей к соседям. Я личным опытом знаю, сколь предательская вещь — замочная скважина.
Флуг хищным, упругим движением встал и одну за другою распахнул обе двери в коридор… Никого, ни души. Только прошмыгнул мимо лакей, неся куда-то в номер шампанское в тяжелой вазе со льдом.
Флуг опустился в кресло.
— Ничего подозрительного, хотя необходима дьявольская осторожность… Итак, я уезжаю дней на двадцать, а может быть, и на месяц. За это время должен побывать в невероятном количестве мест. Если б сутки имели вместо двадцати четырех часов девяносто шесть, и то каждая минута была бы рассчитана. Первым делом на несколько дней в Царство Польское. Необходимо лично убедиться в тамошних настроениях, а главное, обревизовать своих агентов, как оседлых, так и кочующих. Мне необходимо крайнее напряжение сил. Знаменательный час, к которому Германия неусыпно готовилась сорок три года, близок. Так близок, что даже страшно!.. Несколько минут назад, графиня, я говорил вам о тайном могуществе людей, подобных нам. Об этой глубоко скрытой власти, которую можно сравнить только разве с властью былых инквизиторов, что вершили в своих загадочных тайниках мировую политику. Сейчас вы увидите пример, едва ли не самый яркий и неслыханный по своей захватывающей, стихийной грандиозности… Вот мы с вами сидим сейчас в номере отеля одной из столиц самого необъятного государства нашей планеты. И никто, ни одна живая душа из всего двухсотмиллионного населения, от Калиша[6] и до Сахалина, и от Архангельска до Севастополя, не подозревает, что в конце лета вспыхнет чудовищная война, которой еще не видела земля с тех пор, как живет на земле человек…
В восточных глазах Ирмы зажглось любопытство.
— Неужели так близко… это?..
— Очень близко! Нельзя, вы понимаете, нельзя больше ждать! Россия многому научилась, и с каждым годом все крепнет и растёт её военная мощь. И параллельно с этим Франция все вооружается и вооружается. Надо положить конец этому!.. Иначе пройдет еще несколько лет, и Германия очутится в тисках, которые, почем знать, могут ее раздавить. Ждать было бы преступлением. Спасая себя и не дожидаясь рискованных возможностей, мы первые должны взять в руки инициативу и сокрушить наших заклятых врагов с востока и запада.
— А предлог, мотив? — спросила Ирма.
— Предлог? Он уже готов, созрел! — жестко усмехнулся Флуг с сознанием своего бесконечного превосходства над этой женщиной, красивой, умной, лукавой, но все-таки женщиной. — И какой великолепный предлог! Если бы Макиавелли, Маттерних, Талейран и Бисмарк встали из своих гробниц и явились бы сюда послушать, от восторга у них разорвалось сердце.
— Флуг, не томите меня. Я горю нетерпением, а это со мною случается редко…
— Я горжусь тем, бесконечно горжусь, — продолжал Флуг, вдохновляясь и не слыша, — что я, сидящий перед вами, лейтенант в отставке Эрнест Флуг — далеко не последняя пружина во всем этом адском механизме, который взрывом своим потрясёт целый мир. Через каких-нибудь шесть-семь недель в Боснии начнутся маневры с участием эрцгерцога Франца-Фердинанда… Эти маневры — его могила!
— Как?
— Так! Он не вернется оттуда, или, если хотите, вернется в гробу, чтоб навеки успокоиться в подземном склепе церкви Капуцинов, этой фамильной усыпальницы ваших Габсбургов. Мы решили вычеркнуть Франца-Фердинанда из списка живых, и вот вам предлог к войне… Уже заготовлена пара сербских юношей, наэлектризованных местью за аннексию Боснии-Герцеговины, аннексию, душой которой был покойный, я уже его считаю покойным, эрцгерцог. Итак, эти мальчишки убивают его. Австрия и Германия открывают яростную кампанию и в газетах, и в политических кругах против Сербии и сербского правительства, якобы подготовившего сараевское убийство.
Австрия, вернее Германия за спиною Австрии, требует от Сербии удовлетворения, ставя самые унизительные условия. Условия, на которые Сербия не может пойти. Тогда Австрия объявляет войну. Россия ни в каком случае не может остаться равнодушной и отдать Сербию на растерзание… Слишком глубоко сидят в ней эти рыцарские традиции по отношению к балканским славянам. Первая кавалерийская стычка между русской и австрийкой конницей — это будет ком снега, неудержимо превращающийся в лавину. Сейчас же встаёт Германия, и в ответ поднимается Франция. Четыре великих державы начнут между собою неслыханную войну, с участием миллионных армий. В шесть недель вся война будет ликвидирована. В шесть недель!.. Ни Ганнибалу, ни Цезарю, ни Наполеону никогда не мерещились такие завоевательные походы… Германия все свои силы устремляет на Францию, разбивает ее и, заключив железный, постыдный для неё мир, перебрасывает все свои десятки корпусов на Восточный фронт. В результате — аннексия Прибалтийского края и Царства Польского. И тогда Германия станет величайшей державою на земле, и все будут её вассалами, и, кому захочет, властно продиктует она свою волю…
Флуг, в изнеможении, как под придавившей его своею тяжестью этой новой, возвеличившейся Германии, откинулся на спинку прямого глубокого кресла. Взгляд его, неподвижный и тусклый, вспыхивал победным торжеством.
— Что же вы не ликуете вместе со мною, графиня? Неужели вас не захватила вся эта набросанная мною картина, в эскизах к которой я, Эрнест Флуг, далеко не последний художник?.. И после этого хватит ли смелости сказать, что я не поэт?..
— Вы правы. Хотя… в этой поэзии что-то фанатическое, изуверское, я бы сказала — мы ведь свои люди, стесняться нам нечего — каторжное…
— Не бойтесь слов, графиня. Слова — это холостые выстрелы, которых бояться нечего. Да, каторжная! Другою она и не может быть у человека, балансирующего между виселицей, пригоршнями золота, благодарственным, тайным пожатием руки своего монарха и чем-то еще, чего он сам хорошенько не знает… Однако я заговорился, а мне надо побывать сегодня еще в разных концах города. Вернусь я глубокой ночью, и подробные директивы, что делать, с кем познакомиться и какие собирать к моему возвращений сведения, вы получите завтра. С дороги я буду переписываться с вами шифрованными телеграммами. Я каждый день должен быть в курсе вещей. Шифр самый примитивный и самый безопасный, хотя и кропотливый, требующий времени. Этот шифр был излюбленным шифром Наполеона. Так он переписывался с Бертье, когда этот маршал находился в Испании. У вас и у меня одна и та же книга. Каждая буква определяется тремя цифрами. Первая обозначает страницу, вторая строку, считая сверху, и третья искомую букву — слева направо. Я купил два французских томика. Это роман Феррера «Цвет цивилизации». Не спрашиваю, знаком ли он вам, так как уверен, что вы его читали. Книга довольно безнравственная и беспощадно характеризующая вырождение наших милых соседей — французов. Один томик оставлю вам, другой возьму с собою. А теперь откланиваюсь… Внизу меня ждет мотор.
Он встал. Она протянула ему вспыхивающую огнями колец красивую, узкую руку. Флуг не поднёс ее к губам, ограничившись пожатием.
— Этот вечер будет для меня памятным. В первый раз я услышал от женщины слово «нет»!..
— В первый раз… Вот видите, Флуг. Это уже внесло разнообразие. Не так банально, по крайней мере… А на прощание разрешите дать вам маленький совет: прежде чем ставить женщине ультиматум, — вот что значит профессия, так и одолевают политические термины, — прежде чем ставить ультиматум, говорю, дайте себе труд хоть немного разобраться в ней. Одним это нравится, и они охотно говорят «да». Что же касается других, пусть они порочны, грешны и даже преступны, у каждой в глубине где-то сохранилась и бьется, как задыхающаяся птица в клетке, тоска по настоящему, искреннему чувству, или хотя бы по его миражу, по иллюзии. Ведь сидя в театре, принимаем же мы иногда хоть на миг декоративный эффект за луч солнца. И даже потерянная женщина, для которой торговля телом — её ремесло, даже она вместо прозаического «оголения» всегда охотнее предпочтёт что-то вуалирующее, прикрашивающее… И если ее не обжигает настоящее солнце, она готова забыться даже в сиянии бутафорских лучей с парусинного неба. Вот и все. До завтра, Флуг…
— До завтра… Благодарю за совет! — сухо молвил Флуг с ироническим поклоном.
5. Превращение
Холодный, не чуждый весьма и весьма практической сметки арканцевский такт подсказал молодому сановнику: «Хотя Вовка, несмотря на всю свою скитальческую цыганщину, малый порядочный, и к тому же еще — это уже совсем редкость среди таких наполовину опустившихся — ничего не пьет, однако выдать ему сразу всю экипировочно-подъемную тысячу — дело рискованное. Глупостей, пожалуй, наделает и разбросает зря, опьянев при виде радужных, цветного веера, из десяти портретов матушки Екатерины».
И Арканцев дал ему на руки половину.
— Это тебе на ремонт белья и на чемоданы. А счета портного сам заплачу. Все свое будущее благосостояние и процветание ты держишь в собственных руках и под собственным черепом. Но помни, Вовка! Это я тебе говорю не как Леонид Евгеньевич Арканцев — Владимиру Никитичу Криволуцкому, а как Ленька — Вовке. Будет все гладко и удачно — тебе простится какая угодно дерзость, в смысле способа достижения. Но споткнешься, сделаешь какой-нибудь ложный шаг, скомпрометируешь себя — прощай! Я первый волей-неволей должен буду отвернуться от тебя, и уже никакие идиллические воспоминания о счастливых годах совместной юности нашей на Фонтанке не заставят меня быть прежним. Это я считаю своим нравственным долгом тебе сказать, чтобы ты не пенял потом на меня. Мне нравится твое молчание… и что без всяких уверений и обещаний ты смотришь на меня своими «ассирийскими» глазами… это хорошо. Это залог успеха…
Криволуцкий сам не знал хорошо, с материнской, отцовской ли стороны, и когда это было, и в каком поколении, но только несомненно текла в его жилах горячая южная кровь, наделившая его красивою голову такой густой курчавой шапкою чёрных волос, хлынувшая к щекам буйным и знойным матовым румянцем и поработавшая над тонким удлинённым разрезом глаз, которые превосходительный Леонид Евгеньевич назвал «ассирийскими».
Она, эта мятежная кровь, толкнула его много лет назад на глупый мальчишеский картеж в меблированных комнатах, — и он должен был «без пяти минут» оставить училище. Она же впоследствии толкала его на десятки других, более грубых и фатальных глупостей. И она же, в конце концов, заставила его, человека хорошей породы и хорошего воспитания, выйти с протянутой рукою и клянчить «на французском диалекте»…
Но спокойный и регулярный, как механизм идеальнейшего на свете хронометра, Арканцев сыграл для него роль беспощадно-ледяного душа. В самом деле: ему стукнуло сорок с хвостиком. Стукнуло, и не пора ли из птички небесной опять, уже навсегда, превратиться в человека, носящего отличный, с иголочки смокинг и обладающего похвальной привычкою завтракать и обедать вкусно и тонко по примеру всех порядочных людей, которых он имел полное основание считать людьми своего округа.
И вот началось превращение. Явиться сразу в своих отрепьях к первоклассному портному-французу, было бы смешно и глупо. Необходима переходная ступень. Этой переходной ступенью был магазин готового платья, из которого он вышел чрезвычайно приличным господином. А когда парикмахер остриг его чересчур «живописные» волосы и, тщательно вымыв голову душистыми эссенциями, расчесал их и в такой же порядок привел его разбойничью темную бороду, Вовка стал еще приличнее. Но и это были еще пока цветочки.
Портной француз — после такого первоначального ремонта уже не стыдно было явиться к нему — превратил его в великолепного джентльмена. Ценя рекомендацию такого солидного клиента, как превосходительный Леонид Евгеньевич, портной в сорок восемь часов одел Криволуцкого с ног до головы.
И когда Вовка предстал «на инспекторский смотр», Леонид Евгеньевич, изменив своей замораживающей корректности и фарфоровой неподвижности лица, так и ахнул:
— Восторг! Один восторг! Я любуюсь тобой!..
Действительно, было чем любоваться. На высокой тонкой фигуре, словно выросшая вместе с нею, превосходно сидела черная визитка — последний крик моды, но без пшютовских излишеств и уклонений. Как снег, сутюженный полозьями, сверкало белье. Черная борода, суживающаяся книзу лопаточкой, в природных, отливающих синевою завитках, стилизующе удлиняла овал красивого лица, всему облику сообщая впечатление чего-то ассирийского.
Арканцев поворачивал Вовку, оглядывая со всех сторон:
— Молодец! Картинка!..
Он повёл его завтракать к «Кюба», где всегда собирались к часу видные биржевики, генералы, чиновники элегантных канцелярий, блестящие гвардейцы. Словом, тот «весь Петроград», который любит встречаться там, где модно, шикарно и дорого.
И Криволуцкий сразу встретил знакомых. И они радовались ему, спрашивая, где он пропадал и отчего так давно его не было нигде видно. И потому что с независимым видом, одетый с иголочки, он был вместе с молодым, многообещающим сановником, ему приятно улыбались те самые, что раньше при встрече либо отворачивались, либо погружались в созерцание ближайшей витрины. Таково уж свойство души человеческой. Чем менее вы нуждаетесь в людях, тем они искательней, хотя ни корысти им от вас, ни пользы — на грош медный.
Тактичная переходная ступень между чуть ли не лохмотьями и дорогим арканцевским портным в виде магазина готового платья сопровождалась такой же переходной ступенью и в квартирном отношении. Было бы дико вместе с желтыми английскими чемоданами переехать в «Семирамис-отель» из подслеповатой, пять шагов в длину, низенький потолок опускался на голову конуры. И поэтому Криволуцкий съехал на день в чистые меблированные комнаты на Морской. Прощание с хозяйкой было трогательное. Эта рыхлая, бранчливая вдова писца казенной палаты, укорявшая Вовку за неплатёж, теперь, когда он рассчитался с этой почтенной особой не только за себя, но и за своего соседа по комнате безработного репортера Кегича, пришла в умиление и даже всплакнула.
— Сокол вы ясный! Да что сокол, прямо орел поднебесный! Ведь вот глянуть на вас: костюм и все такое… Да хоть на самый первый распропервый генеральский бал! Всегда желанным гостем будете. Я всем говорила, вот и Дмитрию Петровичу, и старшему: Владимир Никитич наш, когда и в худых делах, все-таки барином был, барином и остался. И вот послал вам Господь… И меня, бедную сироту вдовью, не обидели…
Репортёр Кегич, плотный, развязный, бывавший на коне и под конём человек, буравя Криволуцкого своими, как гвозди, острыми, бегающими глазами, стиснул ему руку.
— Всего лучшего, дорогой Владимир Никитич. Ваши дела поправились, и вы уходите назад в тот круг, из которого на время ушли. Авось увидимся. Гора с горой не сходятся… Но если я когда-нибудь вам понадоблюсь, — может все случиться, — я к вашим услугам. Я сохраню об вас лучшие воспоминания. Вам, разумеется, от этого ни тепла, ни радости, но в моих собственных глазах это имеет цену, так как вы знаете мои отношения к людям вообще. Я их в достаточной степени презираю…
На ресницах Кегича блеснули крупные слезы. И трудно было сказать, действительно ли теплое чувство к временному соседу и сожителю выдавило их, или те несколько рюмок водки, что вонзил в себя Кегич в соседнем трактире. Вернее, и то, и другое вместе…
Во всяком случае, Криволуцкий был тронут. Этот плечистый, в летнем пальто с поднятым воротником, заменявшем халат и пиджак, человек, в самые тяжёлые минуты проявлял такое участие, которого Вовка никогда не забудет. Последним делился.
Криволуцкий обнял его, золотой сунул в руку.
— Зачем?
— Пригодится.
— Я-то, дурак, еще спрашиваю, зачем? Мало ли какие дыры надо заткнуть. Пятерку брошу почтенной саренской вдовице, чтоб не скулила, а остальные — пропью. Я уже стосковался по четвертинке доброго коньяку с тремя звездочками… Ну, не поминайте лихом! И еще раз — всегда и в любой момент к вашим услугам.
Криволуцкий съехал в меблированные комнаты, а еще через день фисташковый мотор подвёз его вместе с солидным багажом, багажом настоящего джентльмена, к «Семирамис-отелю».
Криволуцкий нервничал, испытывая какое-то новое охотницкое чувство… Здесь, средь этих уюта и комфорта, начнется другая жизнь, авантюристическая, пожалуй, с интересными приключениями. Словом, то, к чему его всегда тянуло. Ему было странно и смешно при мысли, что с этого дня он становится каким-то политическим Шерлоком Холмсом…
С первого впечатления это был заметный постоялец, заметный своей внешностью знатного ассирийца, словно сошедший с барельефа какого-нибудь каменного саркофага, найденного при археологических раскопках. Сам главный директор отеля господин Шнейдер, лысый упитанный блондин с военной выправкой, гладчайше улыбаясь, разлетелся к Вовке:
— Мосье желает целый компартиман, не правда ли? Маленький салон, маленький спальня, уборная, маленький комнат для багаж?..
— Нет, я пока ограничусь небольшой комнатой, рублей в пять-шесть…
Господин Шнейдер, имевший желание подняться вместе с Криволуцким на лифте, сразу погас, исчезла его сладенькая улыбка, и, передав Криволуцкого одному из портье, он исчез…
Вовка обедал внизу, в ресторане. Обедал в смокинге и с белым цветком в петличке. Арканцев изменил на этот раз «Семерамис-отелю». Он был где-то на званом обеде, и Вовка сидел за столиком в единственном числе.
Но ему суждено было в этот вечер обедать в компании, о которой он на минуту и не подозревал. Большой соседний стол, накрытый на несколько приборов, снабжен был картоном «занято», воткнутым, как флажок, в металлический стержень. Около суетились лакеи, расставляя закуску. Минут через пять в обществе молодого офицера и молодого штатского вошли четыре дамы, вернее полная, уже перешагнувшая за вторую молодость, южного типа еще красивая дама, в черной шляпе — с тремя барышнями. Криволуцкий узнал тотчас же и эту даму, и двух её дочерей, таких же смуглых, как и мать, и офицера. Штатского и третью барышню, поменьше ростом и посветлее, он видел впервые. Узкие ассирийские глаза Криволуцкого встретились с большими темными глазами рубенсовски полной дамы. Вовка встал и поклонился. Она ответила ему так приветливо и с таким радостным удивлением, что не подойти было бы неловкостью, и он подошёл и, касаясь губами руки, спросил:
— Маркиза! Давно ли вы в Петрограде? Какой счастливый ветер занёс вас к нам из вашего прекрасного итальянского далека?..
6. Появление новых героев
Русский человек — мужчина ли, женщина, все равно, — тяжёл на подъем по самой натуре своей. И готов сиднем сидеть в своём городе или в своей усадьбе, ежели таковая имеется.
Но стоит лишь раз основательно сдвинуться с места, как русский человек превращается в заправское перекати-поле. Житейским ветром подбрасывает его и несёт, несёт без конца по самым неожиданным путям самым затейливым зигзагом.
Так и дама с большими южными глазами, которую Криволуцкий назвал маркизой и с которой он несколько лет тому назад познакомился в Риме.
Горы Кавказа были её родиной. В этих горах её покойный отец всю свою жизнь бился с чеченцами, кабардинцами, черкесами и прочими, в достаточной степени дикими и страшными людьми. И когда умер, оставив жене и ребенку пенсию и крохотный капиталец, обеих, мать и дочь, потянуло вдруг в Швейцарию. Там юная девушка, пленив сорокалетнего маркиза Франческо Реале, нашла свою судьбу, сделавшись маркизой.
И вот начинается жизнь, хоть и богатая, через край богатая, но скитальческая, с перебрасыванием всей семьи с горничными, боннами, гувернантками и невероятным количеством сундуков и чемоданов из города в город, из столицы в столицу, из курорта в курорт.
Сам глава редко сопровождал жену и дочерей в их путешествиях. Человек занятой, большой делец, ворочающий миллионными предприятиями, то объезжавший свои хлопчатобумажные плантации в Египте, то налаживавший какое-то грандиозное сахарное дело в Индокитае, маркиз не мог, да и не имел времени гоняться за семьею.
И несмотря на эти скитания, обе маркезины, Ливия и Маргарита, успевали, однако, воспитываться строго и тщательно не только дома, но и в католическом монастыре Сакр-Кэр под Парижем.
И вышли стройные, высокие девушки, неглупые, славные, начитанные, с безукоризненным знанием шести европейских языков и такой же безукоризненной манерою держать себя.
У маркизы в Риме на улице Четырех Фонтанов был свой палаццо. В Париже, на Елисейских полях, из года в год снималась квартира, и, кроме этого, кочевали они, в зависимости от сезона, с курорта на курорт, начиная с таких модных уголков, как Ницца, Остенде, Биарриц, и кончая такими скромными и полускромными, как Виареджио и Валомброза.