Часть первая
1. «Семирамис-отель»
Для своих сорока двух лет Арканцев сохранился на диво. Правда, этот возраст для мужчины — только-только лишь вторая молодость. Но, — здесь будет целых три «но». Во-первых, он воспитанник одной из тех привилегированных школ, где начинают жить слишком рано. В самом деле — Арканцев мог указать добрый десяток своих товарищей по выпуску и однолеток, успевших растерять и зубы, и волосы, и свежесть молодости. Во-вторых, он холост, далеко не урод, а, следовательно, стоял и стоит на распутье всяких приятных возможностей. В-третьих, он проживает больше двадцати тысяч в год, включая сюда и крупное жалованье, и доходы с имения, и проценты с капитала.
И, несмотря на все эти «но», Арканцев свеж, как «поцелуй ребенка», или, беря сравнение более прозаическое, как одна из тех необыкновенно благообразных восковых голов, что безмятежно глядят из витрин парикмахерских.
Волосы, не темные и не светлые, расчесаны прямым, срединным пробором. Удлинённые, правильные черты были бы красивы, не будь они так холодно закончены. Лицо румяно тем благовоспитанным румянцем и без того пересола, который переходит уже в плебейскую краснощекость. Ни одной морщинки на этом неподвижном фарфоровом лице.
И хотя обладатель его вот уже несколько лет, как служат в другом ведомстве, где чиновники охотно предпочитают бриться наголо, он верен, однако, своим аккуратно подстриженным бакенам, пробритым посредине. Этот «грим» отзывает старомодностью. Это — восьмидесятые годы.
Об этих баках Арканцев мечтал еще в школе. Такой грим он видел на портрете министра Валуева и решил, что, когда будет чиновником, отпустит себе точно такие же баки.
Уже около трех лет он действительный статский советник, этот молодой сановник чрезвычайно корректного вида, и в стиле всей его «маски» — золотое пенсне, прикрывающее светлые, близорукие глаза, умеющие как-то особенно значительно щуриться…
Вот и сейчас они щурятся на эту, в одиночестве сидящую за столиком даму. Кто она? Арканцев обедает здесь на протяжении года, в этой гостинице, едва ли не с самого первого дня её открытия, и все порядочные и непорядочные женщины примелькались ему, старому петроградцу, одинаково знающему и свет, и полусвет.
Новое незнакомое лицо сразу обращает внимание.
И прихлебывая черный, сладкий, густой кофе, дымя ароматной «Педро-Муриас», Арканцев, с повадкою человека, вкусно и сытно поевшего, спокойно, без жадности, рассматривал эту «декоративную» даму. Он слишком был опытен, чтобы предположить в ней заурядную искательницу приключений, потому лишь, что она в единственном числе обедает на людях в модном ресторане.
Для кокотки она чересчур гордо и независимо держится. Не на биржу, не продаваться, хотя бы и по дорогой цене, пришла сюда. Глядит перед собою, никого не видит, и попробуйте угадать, о чем думают под звуки оркестра эти большие глаза! Именно глаза, потому что женщины часто думают глазами. Одета в темное, со вкусом и даже скромно, хотя от этой скромности могут волосы дыбом подняться у того, кто оплачивает её парижских, конечно парижских, портных. Слишком эта скромность отдает Rue de la Paix.
В меру открыта нежная, точеная шея. И в чрезвычайно эффектом сочетании с вырезом тёмного платья — этот безукоризненный кусочек наготы, заставляющий предполагать какое угодно очарование гибкого тела, сверкающий так ослепительно в льющихся потоках верхнего света. Горят переливчатыми огнями в розоватых маленьких ушах бриллиантовые серьги. И когда она подносит к губам тоненькую папироску, зажигаются камни на длинных, красивой формы пальцах. На широкой, черной шляпе вздрагивает султаном черное «паради», в меру пышное и в меру высокое, чтобы не быть кричащим. Под этой шляпой — бледный матовой бледностью, удлиненный овал слегка напудренного лица. С первого взгляда решить было трудно, — красавица она или просто красивая женщина. Но к ней влекло взгляды мужчин. Она была вся интересна общим пятном гибкой фигуры с покатыми плечами, ленивой плавностью движения рук, и — чего же больше? Не предъявлять же к ней академических требований, с упрёком, что рот, пожалуй, немного крупноват и выиграл бы нос, будь он изысканнее и тоньше прорисован. Это уже педантизм, и, кроме того, есть много мужчин, опытных, искушенных в любви, которые сойдут с ума именно от подобного рта, с этими, тронутыми кармином губами, сулящими блаженство… Она курила со сдержанной великолепной непринужденностью под перекрёстным огнём жадных, оценивающих взглядов. И у всех горели глаза одинаковым любопытством. У всех, начиная с черномазого дирижера во фраке, заставлявшего ныть свою скрипку, старого генерала в серебряных погонах без звёздочек, лысого банкира и кончая густой «пачкой» облепившей соседний стол гвардейской молодежи в сюртуках и венгерках.
У всех, за исключением Арканцева.
Спокойно созерцательны его холодные, близорукие глаза. Чуть заметным кивком поманил он к себе рыжеватого француза метрдотеля.
Метрдотель почтительно изогнулся.
— Это одна итальянская графиня, Джулия Тригона. Она сегодня только прибыла к нам. N’est-ce pas, une femme chic, excellence?[1]
Так и есть… Экзотический цветок, по всей вероятности, ядовитый, что нисколько не портит его, наоборот, усугубляя пряность… И она как нельзя более ко двору здесь, под этим матовым плафоном, среди тепличных пальм, в этой нарядной, ищущей наслаждений толпе.
Одна из тех женщин, что повсюду вносят с собою атмосферу праздной, богатой, кочующей жизни, с быстро мелькающими экспрессами, берегом вечно тёплых, лазурных морей, шикарными отелями и колоннадами стройных пальм, не тепличных, как здесь, а настоящих, гордых пальм, раскрывших свои перистые зонтики навстречу знойным, безоблачным небесам…
Новое лицо появилось в ресторане. Высокий мужчина, весь бритый, и с твердым, коротко остриженным черепом. Черты лица, резкие, крупные, глаза ушли под скошенный лоб. И в покрое визитки, и в белом жилете, на котором она застегивалась одной пуговицею, и в песочного цвета гетрах угадывался человек заграничной, скорей всего англо-американской складки.
Он подошёл к графине Тригона, учтиво поднес к губам её руку, подсел, и они заговорили.
Опять поманил к себе лёгким движением своих валуевских бакенов Арканцев метрдотеля.
Не дожидаясь вопроса, француз пояснил:
— Это экселенц, богатый американец. Он прибыл несколько дней тому назад. Зовут его Прэн…
У итальянской графини по отношению к американцу не было и тени кокетства. Они беседовали, как два деловых человека. Опоздавший к обеду американец спешил утолить свой аппетит здорового, сильного, почти из одних мускулов, человека. И когда Арканцев уходил из ресторана, два лакея подкатили к Прэну тележку с ростбифом.
Швейцар не предлагал Арканцеву сесть в один из моторов, низавших теплый и мягкий весенний сумрак снопами своих фонарей-прожекторов. Он знал, что его превосходительство живут хотя и не близко, — на Мойке у Синего моста, но домой возвращаются для моциона пешком. Поэтому швейцар ограничился тем, что сорвал с головы фуражку с позументным околышем.
Арканцев в летнем пальто и в модном котелке, миновав Невский и Морскую, пересекал уже Исаакиевскую площадь, оставляя за собою струйку сигарного дыма. У памятника императору Николаю Первому он оглянулся. Впереди таким мощным, тяжёлым и в тоже время лёгким и стройным силуэтом поднимался дремлющий Исаакий, а слева угрюмо и сумрачно, такое чужое и чуждое здесь, громоздилось германское посольство. И кое-где скупо и слабо светились на фоне нарочито грубых, гранитных пересеченных колоннами стен узенькие окна. Что там, за этими окнами? Какие тайны ревниво вынашивают под своими черепами эти упрямые, самовлюбленные господа, понаехавшие из Берлина в свою дипломатическую крепость, построенную с таким вызовом?
Высокомерно отгородились от всего окружающего этим острожно-казематным стилем…
Арканцеву бросилось невольно сравнение. Много, очень много общего в архитектуре посольства и оставшегося далеко позади «Семирамис-отеля», возникших почти одновременно. Правда, и стены, и фасад отеля несколько жизнерадостней, менее суровы. Но иначе и быть не может. Иначе гостиница одним видом своим отпугивала бы постояльцев, в особенности из Европы. У каждого невольно явилась бы мысль, что его прямо с вокзала свезли не в отель, а в какую-то крепость.
Человек реальный, Арканцев терпеть не мог фантазировать. Но или этот весенний вечер был причиною, или у него уже имелись кое-какие основания, только почудилась ему какая-то неуловимая связь между посольством и гостиницей. Он угадывал какие-то невидимые, загадочные нити. Он продолжал свой путь, а мысль работала… И уже сворачивая с Синего моста на пустынную и уснувшую Мойку, вспомнил: «Да, эти плоские, шершаво-гранитные стены, — их форма, их мундир. Такие же „Семирамис-отели“ разбросаны по всей Европе в Париже, Лондоне, Брюсселе, Антверпене, Льеже»… Вспомнил бритое лицо со скошенным лбом, принадлежащее американцу Прэну. Где он видел раньше это лицо?.. А видел он его несомненно…
Над этим «Семирамис-отелем» необходим зоркий бдительный глаз…
Тускло уходила вдаль Мойка, стиснутая каменными берегами своими.
Арканцев, считавший себя в полном одиночестве, вздрогнул… К нему быстро подошло наперерез что-то высокое, чернобородое, в поношенной крылатке и в мятой фетровом шляпе. Чей-то голос на изысканном французском языке сказал:
— Monsieur, aujourd’hui je n’ai rien manage encore, ayez la bonte de me donner quelque chose…[2]
Раздосадованный своим испугом Арканцев хотел пройти мимо, уронив обычную в таких случаях фразу: «Я принципиально не подаю на улице», но, вглядевшись в чернобородое лицо молодого человека в крылатке, он забыл и свое генеральство, и свою замораживающую корректность, и, повинуясь какому-то властному горячему отзвуку, помимо всякой воли и всякого рассудка, воскликнул, — вырвалось это у него с необыкновенно искренним изумлением:
— Неужели ты, Вовка?!
Голова в измятом фетре молча опустилась…
Стоял перед Арканцевым его товарищ по училищу Владимир Криволуцкий, или, как называли его в классе, Вовка.
2. Случай столкнул
Вот встреча, вот совпадение!
Криволуцкий от всей души хотел провалиться сквозь землю. Нужно же ему было напороться на Леньку Арканцева! Хоть и в чинах, и карьеру делает, и всего на днях видел Криволуцкий его портрет в журнале с картинками, но для него он был и останется Ленькой Арканцевым.
Арканцев спохватился в своём порыве. Вовка — товарищ, которому надо помочь и не грошовой какой-нибудь подачкою, а существенным чем-нибудь… Все это правда, но зажигаться восторгом при встрече с этим погибшим, хотя и милым созданием решительно нет никакой причины. И слава богу, что кругом ни души и они только вдвоём…
Оправившийся Криволуцкий хотел бежать куда глаза глядят, но Арканцев остановил его.
— Куда ты?..
— Я не могу… Если бы ты знал, как мне стыдно… мучительно стыдно. Мог ли я предполагать… Я думал — чужой, незнакомый и вдруг…
— И вдруг Ленька! — подхватил успевший оттаять Арканцев. — Тем лучше. Чужой, прельстившись твоим французским произношением, сунул бы тебе двугривенный, много полтинник — и до свиданья! А я позабочусь о тебе более основательно… Скажи мне, Вовка, ты давно занимаешься…. этим?..
— Попрошайничаю, ты хочешь сказать? Это мой первый дебют, клянусь тебе! Каких это мук стоило, если бы ты знал! Но голод выгнал на улицу. О, какой это ужас! И сколько я пропустил мимо прилично одетых людей, пока отважился наконец… Только начнешь, думаешь, что начнешь, и слова на губах замерзают с готовой фразою. Готовой, а между тем страшно искренней, чего уже искренней! Еле на ногах держусь от слабости…
Арканцев взглянул на Криволуцкого, который был выше его на полголовы. Лицо бледное. И черная борода как-то трагически оттеняет эту бледность. Исхудал человек. Жеваный, измятый вид, а между тем это был красавец писаный. И за стеклами золотого пенсне в холодных глазах Арканцева вспыхнуло что-то нежное, мягкое… Вспыхнуло и погасло… И он сказал уже деловым тоном.
— Друг мой, баснями, однако, соловья не кормят. Я живу отсюда в двух шагах. Пойдём. В пять минут мы устроим холодный ужин. И подумаем о том, что можно для тебя сделать.
У Криволуцкого навернулись большие детские слезы. Его черные глаза стали влажные, как у дикой серны.
— Я не знаю… Я так растроган тобою… Но, ловко ли? У меня такой компрометантный вид…
— Какой вздор! Пойдём! Повторяю, баснями соловья не кормят…
Внушительный швейцар в крестах и медалях обалдел — так удивило его близкое соседство надушенных бакенов Арканцева с этой всклокоченной бородою субъекта в подозрительной крылатке.
— Заходил кто-нибудь?
— Никак нет, ваше превосходительство. Телеграммы были. Так я их передал наверх Герасиму.
Клетка электрического лифта умчала обоих товарищей в пятый этаж. Арканцев позвонил и, чтоб не терять времени, сам открыл дверь американским ключом. В обширной, с темно-серым сукном во весь пол передней, встретил своего барина пожилой бритый Герасим, в серой куртке, с плоскими металлическими пуговицами. Герасим был слишком дрессирован для того, чтоб «обалдеть», подобно швейцару. С неподвижным лицом помог он освободиться странному гостю от его крылатки.
— Герасим, я не успел пообедать. Сейчас же на извозчике к Смурову и привези всякой всячины. Холодных цыплят, заливной осетрины, икры, семги… Через десять минут все должно быть готово и накрыто в столовой… Вино есть у нас?..
— Так точно, ваше превосходительство.
— Tu est si gentil pour moi!..[3] — вырвалось у Криволуцкого, тронутого деликатностью школьного товарища, сочинившего, что не обедал, только б замаскировать готовящееся его, Вовкино, кормление.
В кабинет Арканцев зажёг над большим письменным столом электричество и, распечатав две телеграммы, бросив Криволуцкому:
— Ты позволишь? — углубился в чтение. Обе условные телеграммы, одна из Вены, другая из Берлина, подкрепляли то же самое, о чем несколько минут назад Арканцев сам думал. Ему предлагали обратить внимание на «Семирамис-отель». Гостиница эта все более и более становится главной штаб-квартирой тайной австро-германской разведки в Петрограде.
Арканцев, наморщив лоб и шевеля губами, соображал.
— Какие-нибудь неприятные вести? — спросил Криволуцкий.
— Ничего особенного. Я только лишний раз убеждаюсь, что мое чутье не обманывает меня. Однако дай на себя взглянуть, дружище…
Криволуцкий в своих бумажных воротничках, потёртом пиджаке, в обтрёпанных коротеньких панталонах с бахромою и в нечищеных, вот-вот готовых лопнуть по всем швам ботинках — во всей этой неприглядности изголодавшегося в нужде человека, пожалуй давно не бравшего ванны, оставался, однако же, барином. Общипанный, всклокоченный, лохматый, но всё-таки барин. И фигура, стройная, сильная, и красивая голова, обращающая внимание своей положительно экзотической яркостью красок.
Арканцев вспомнил далекие годы, вспомнил белые стены училища, с белыми колоннами и мраморными бюстами в нишах. Широкий светлый коридор, стройный смуглый юноша. В чёрных кудрях, в куцей, до пояса куртке с мягким отложным воротничком, что своей белизною подчёркивал густую и нежную матовость лица. Это — Вовка, общий любимец, способный, увлекающийся то поэзией, то картинами, то гимнастикой, то цыганщиной.
И вот прошло двадцать лет, и он останавливает на улице прохожих…
— Скажи, Вовка, на милость, как это в самом деле ты?..
— Как дошел я до жизни такой? — улыбнулся с горечью Криволуцкий… Изволь… Это и очень просто, и очень сложно. Помнишь, мы были в последнем классе? Помнишь этот дурацкий картёж в меблированных комнатах? Пришлось уйти «за пять минут» до выпуска. Ты это помнишь, конечно… Умер отец, трудно сказать отчего. То ли от воспаления лёгких, то ли от горя, что меня вышибли… Восемьдесят тысяч, которые он мне оставил, я решил превратить в миллион. Помчался в Монте-Карло экспрессом и вернулся оттуда в третьем классе. Ну и пошло!.. Где я только не служил, чего не пробовал! Ездил акцизным чиновником в Пермскую губернию, но сбежал и оттуда. Слишком дикая жизнь! Я не лентяй, не тунеядец, я умею и даже люблю работать. Но я неудачник и пустоцвет. Последнее время я кое-как пробавлялся мелкими репортажами в одной газете. Но газета закрылась, а сунуться в другую не хватило духу — так обносился.
И вот живу в конуре, из которой меня гонят за неплатёж…
Арканцев укоризненно покачал головой.
— И это при твоих блестящих данных! Наши с тобою сверстники Волоховской и Книппе ворочают губерниями. А ведь ты был умнее и талантливее…
— Может, потому и ворочают, что глупей и бездарнее?
Арканцев строго посмотрел на него.
— Ого, ты, кажется, либерал!..
На пороге вырос Герасим.
— Ваше превосходительство, пожалуйте к столу.
Сели. Арканцев положил себе для виду кусок жирной, подернутой янтарём осетрины и сказал Герасиму:
— Когда надо будет, позову.
Остались вдвоём.
— Давно я не видел порядочной сервировки… — молвил Криволуцкий.
— Только ты не особенно сразу налегай. Говорят, после долгой диеты, накидываться вредно…
Арканцев с удовольствием наблюдал Вовку. В своём бродяжническом бездомовье он не успел охамить-ся, растерять манеры воспитанного человека. И хотя голоден адски, — так ест, любоваться можно. Не забыл, что к рыбе полагается плоская вилка, и великолепно орудует ею с помощью кусочка хлеба. Руки — белые, опрятные, породистые. Исхудали, но это дело наживное.
Вовка насытился. Арканцев подвинул ему сигары, сам закурил.
— А теперь поговорим… Я могу тебе предложить хорошее место.
— Ты не шутишь? Положительно я отказываюсь верить. Точно в романе! Впрочем, жизнь разве не самый увлекательный из всех романов? До чего я благодарен тебе!
— Благодарить будешь потом, — своей работой! Это наилучший вид признательности. Слушай: ты получаешь от меня тысячу рублей на полную экипировку. Ты должен превратиться в джентльмена с головы до ног. В два дня! Я протелефонирую моему портному, чтобы он экстренно одел тебя. Жалованье — пятьсот рублей плюс «бенефисы», если ты их заслужишь…
— Чёрт побери, да ведь это же… Но что я должен делать?
— И очень много, и очень мало… Через два дня ты должен въехать с несколькими дорогими чемоданами в «Семирамис-отель», занять номер и жить… Ты будешь получать от меня инструкции. Надо неусыпно следить за целой пачкой подозрительных личностей.
— Послушай, что ты мне предлагаешь? — перебил Вовка. — Я голодный, нищий, хулиган, богема, но…
— Успокойся и дослушай. Это не внутренняя политика, не уголовщина. Можно быть либералом, консерватором. Можно! Это дело убеждений и вкуса. Но необходимо любить Россию. Здесь речь идет о наших чужестранных врагах. Ты можешь принести отечеству большую пользу…
— О, в таком случае можно ли колебаться! Согласен, тысячу раз согласен! И чем опасней игра, тем это мне более по душе…
3. Великий инквизитор
Итальянская графиня Юлия Тригона и американец Прэн говорили между собою не по-итальянски и не по-английски, а по-немецки, причём в акценте графини было что-то венское, а Прэн твердо и резко, с горловым скрипучим похрипыванием чеканил свои фразы, как самый завзятый пруссак.
Он мало говорил. Весь ушел в еду. Но это не был смакующий каждый кусочек обжора. Он превратил в работу, в дело питание своего здорового и крепкого тела. Этот ростбиф, который он основательно жевал острыми зубами, являлся для него маслом, смазывающим машину, чтоб ловчей и проворней двигались стержни, кружились блоки и ритмичней свершали свой бег рычаги.
Человек, сам того не подозревая, удивительно «обнажается» во время еды. Графиня Тригона следила за своим собеседником. Она слышала много об этом Прэне, но познакомились они лишь сегодня. Графиня наблюдала работу его челюстей. И в том, как двигались они и вместе с ними шевелились под кожею твердые скулы, в тупом, лишь на время тупом, выражении тусклых, без блеска глаз, глубоко угнездившихся под выступом надбровных дуг, в линиях скошенного лба, во всем этом угадывался хищник, и хищник незаурядный. В то же время Прэну нельзя было отказать в своеобразной, мужественной красоте. В этой жестокой красоте чувствовался не то охотник на львов, не то каторжник. Хотя Прэн вряд ли охотился когда-нибудь за царём пустыни, а для того чтоб очутиться на каторге, был слишком осторожен.
И графиня Тригона, перевидавшая на своём веку немало сильных людей и железных характеров, без колебаний решила, что этот человек умеет при желании быть и опасным, и страшным.
Весь из сухих нервов и мускулов, Прэн был врагом кейфования. Лакеи — он торопил их — не успевали подавать ему смену блюд. В четверть часа он покончил с обедом и одним глотком влил в себя чашку горячего кофе.
— Графиня, с вашего разрешения мы поднимемся к вам и на свободе поговорим о делах…
По ковровым ступенькам они направились вверх к громадным стеклянным дверям. И все, кто любовался графиней, когда она сидела, теперь жадно спешили проверить свое впечатление. Сплошь да рядом бывает: сидит женщина — глаз не оторвешь. Встала — исчезло все очарование. Нет фигуры. Мал рост или коротки ноги. Юлия Тригона с честью выдержала экзамен — её фигура оказалась царственно-высокой, гибкой и гармоничной.