Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Георгий Владимов: бремя рыцарства - Светлана Шнитман-МакМиллин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В Петродворце курсанты увидели пленных немцев, работавших на строительстве. В бытность генерал-лейтенантом на русской службе Карл Густав Маннергейм[25] построил военный городок с коттеджами и казармами, разбомбленный во время войны. Пленных пригнали для его восстановления. Они не проявляли большого рвения, работали «вполруки», и строительство продвигалось медленно: «Я тогда понял: раб не работник. И ведь, подумайте, сколько работящих Иванов Денисовичей бессмысленно угробила эта система. Какую страну они могли бы построить!» В военном каре городка, где находилось училище, был отведен специальный угол, огороженный двойной колючей проволокой, в котором жили пленные немцы. Общение с ними курсантам было строжайше запрещено.

У Владимова на всю жизнь остались очень теплые воспоминания об училищном братстве мальчиков: жизнь в ограниченном пространстве, общие интересы, впечатления и учеба сближали их. По окончании Суворовского в течение двадцати лет те, кто мог прийти, «гудели» в ресторане «Прага» в Москве каждое 20 сентября, в день открытия училища. Среди них не было Геннадия Панарина, лучшего друга Владимова. Он погиб в 1952 году на погранзаставе. Старший лейтенант Панарин вез солдат в кузове грузовика и – согласно инструкции – сидел около кабины спиной к движению. Они проезжали через старый ручной шлагбаум, и пьяный управляющий солдат выпустил его из рук. Шлагбаум размозжил Геннадию затылок и два позвонка. Ему было двадцать три года. Геннадий умер, не приходя в сознание, через четырнадцать часов. Мария Оскаровна целую неделю не говорила об этом сыну, зная, как трудно ему будет пережить гибель первого и очень любимого друга. Незадолго до этой трагедии Геннадий женился на девочке, с которой познакомился на одном из балов в Суворовском, куда приглашались женские школы. Владимов много лет вплоть до эмиграции поддерживал связь с вдовой своего погибшего друга.

С Геннадием Панариным его связывала не просто первая детская дружба и творческий опыт, но и первый конфликт с безжалостной машиной сталинского режима, имевший огромные последствия для судьбы, мировоззрения и мироощущения будущего писателя.

Глава четвертая

Поход к Зощенко

Ах, какая странная эпоха,Не горим в огне, а тонем в луже.Обезьянке было очень плохо,Человеку было много хуже.Александр Галич. На сопках Маньчжурии (Памяти М.М. Зощенко)

Жизнь в Суворовском училище была наполнена не только тренировками и учением. Здесь Владимов встретил свою первую любовь, прехорошенькую польскую девочку Веронику Масевич, «дочку англичанки», как называли ее поголовно влюбленные в нее курсанты. Ее мать Зинаида Эдмундовна преподавала английский язык, и разыгравшееся романтическое воображение суворовцев возвело ее в ранг «бывшей шпионки». Отец Вики Александр Масевич работал в органах госбезопасности и, как много позднее узнал Владимов, был расстрелян в 1937-м «за жестокость». Вика, как и Жора, росла без отца.

Под влиянием нахлынувшей влюбленности Владимов начал писать стихи: «…несамостоятельные, под Маяковского». Они затеяли с Геной Панариным большой утопический роман об идеальной стране Юнгландии со столицей Типперэри, где сбывается все, чего душа пожелает: «Все то, что не устраивало нас на нашей родине, мы исправляли и вносили в жизнь на родине своей мечты»[26]. Название столицы было взято из ирландской песенки «Долог путь до Типперэри», популярной в британской армии во времена Первой мировой войны[27]. Но творчество друзей вскоре зашло в тупик: в их замечательной стране при полном отсутствии неприятностей «не происходило решительно ничего интересного». Утопия им быстро наскучила, и роман был заброшен. Но раз приобщившись к перу, подростки почувствовали себя «пишущими людьми, братьями по литературе», и их не совсем обоснованная цеховая гордость привела к неожиданным последствиям.

Геннадий был на два года старше Георгия и следил за событиями, происходившими в стране, осмысливая их и делясь своими соображениями с другом. Местом уединения, где велись задушевные разговоры подальше от недремлющего ока взрослых, была прокуренная внутренность подбитого немецкого танка. «Курцы» выдыхали табачный дым в пушку, и выходящий оттуда дымок был едва заметен снаружи. Курение строго преследовалось, могли посадить в карцер или даже подвергнуть страшному наказанию – обрить наголо, что означало: на следующей бал, куда приглашались девочки из соседней школы, придется идти с бритой головой.

Учась в Суворовском, мальчики были очень заинтересованы делом А.А. Власова. Предательство генерала – когда-то героя войны и любимца Сталина – беспокоило и интриговало их. Смертный приговор Власову и его подельникам, вынесенный закрытым военным судом, был приведен в исполнение 2 августа 1946 года. Георгий и Геннадий не были удовлетворены: «Власов же не был просто трусом, это он много раз доказал… Боевой генерал и пошел на такое предательство. Ведь было же у него какое-то объяснение. Он должен был его сказать всему народу. Почему же его не судили открытым судом?» – недоумевали мальчики, до которых донеслось эхо открытых процессов 1930-х годов.

А когда 14 августа 1946 года в «Правде» было опубликовано постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», ребята как-то «поежились», и Гена прокомментировал: «Какое-то странное сближение…» В те августовские дни, по словам Владимова, «это производило впечатление какого-то 25-го кадра в кино, когда вклеивают слово, прочесть его вы не можете, но возникает подсознательное ощущение страха, тревоги». 4 сентября 1946 года Анну Ахматову и Михаила Зощенко исключили из Союза советских писателей. Позднее Вениамин Каверин писал: «Так до сих пор и остается загадочным, чем было вызвано постановление ЦК от 14 августа 1946 года “О Журналах «Звезда» и «Ленинград»”. О причинах внезапного нападения на Зощенко, Ахматову, “Серапионовых братьев” можно было только догадываться – по меньшей мере о причинах непосредственных, частных. Эти частные причины ничего не значили перед общей и даже всеобщей. Вот ее-то теперь, через тридцать лет, мне кажется, можно назвать. Без полной уверенности, что можно. Эта общая причина заключалась в том, что сразу поле войны, после победы, унесшей миллионы жизней, в обществе наступила пора определенных надежд. Это были надежды на “послабление”, на заслуженное доверие, на долгожданную человечность, на естественную, после всего пережитого, мягкость. По этим-то надеждам и решено было ударить, а так как в русской литературе во все времена и при любых обстоятельствах выражалась (или хотя бы бледной тенью отражалась) душа народа – в эту душу и были решено вонзить отравленный нож»[28].

Удар этого «отравленного ножа» остро почувствовали два подростка. Зощенко мальчики читали и любили. После всей ругани, обрушившейся на него, они еще раз раздобыли книжку его рассказов. Читали вслух, собравшись в комнате Вики, в которую к тому времени Гена тоже влюбился. Рассказы Зощенко казались очень смешными, яркими и талантливыми. Разговаривая друг с другом: «Погода пошлая, безыдейная и аполитичная»[29], – мальчики передразнивали текст правительственного постановления: «…Зощенко давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности»[30]. Считая себя «писателями», они были глубоко оскорблены «за коллегу и офицера»: «Власти постановили, что Зощенко хулиган, клеветник, подонок, пошляк – с изумлением встречаешь в наши дни эти ругательства в официальном документе…» – писал В. Каверин[31]. По словам Владимова, у ребят было ощущение, «как будто в нашего друга плюнули, и брызги попали нам в лицо». Их чувство чести и достоинства было оскорблено, и мальчики приняли решение, навсегда изменившее их жизнь, – навестить Зощенко, чтобы лично выразить ему свое восхищение: «Чем больше его ругали, втаптывали в грязь, тем больше нам хотелось – пожать ему руку, высказать уважение»[32].

Встал вопрос, идти ли к Ахматовой, стихов которой мальчики не читали, и в библиотеке Суворовского училища ее книг не было. Набор выражений «то ли монахиня, то ли блудница», «религиозно-мистическая эротика» и т. п. был очень далек от лексики курсантов. Мальчики хотели «прояснить, насколько оскорбительными были эти слова для Ахматовой». Решили спросить непререкаемого эксперта по женскому вопросу – пятнадцатилетнюю девочку Веронику. Вопрос был задан в «косвенной» форме: как бы она, Вика, отнеслась к тому, что о ней бы… Загадочно сощурив глазки, едва ли больше своих обожателей понимавшая, о чем идет речь, прелестница протянула: «А что… Это было бы о-о-очень интересно…» Из чего был сделан окончательный вывод, что Ахматову «не особенно обидели» и идти к ней необязательно.

К Зощенко было решено явиться в зимней форме суворовского училища, чтобы дать понять:

Его поддерживает и приветствует армия. Можно было надеть белую летнюю форму, но гимнастерки всегда выглядели жеваными, складки на них держались плохо, мялись от ремня, к тому же на фуражку полагался дурацкий белый чехол… Но мы хоть и были два идиота, все-таки сообразили, что он может испугаться. Не сам Зощенко, он – храбрый человек, боевой офицер и ничего, конечно, не боится. Но жена может подумать, что мы пришли его арестовывать. Мы не понимали, что мы еще маленькие, кто стал бы нас пугаться? (ГВ)

Посовещавшись в танке, мальчики решили пригласить с собой Вику, попросив ее надеть белую кофточку – «для успокоения жены». Девочка отнеслась к походу очень ответственно и оделась во все в белое, даже выпросив у матери новые белые туфельки на каблучке. Лишь красный беретик красовался на светлой головке, и «получались цвета польского флага». В бюро Госсправки без труда выяснили адрес Зощенко: канал Грибоедова, дом 9, квартира 122 (позднее Зощенко переехал в квартиру 119 того же дома, где сейчас находится его музей).

Направляясь вдоль канала к дому писателя, мальчики несколько «сдрейфили». Появилось смутное опасение, что «совершаем мы какой-то антигосударственный акт». День был пасмурный, холодный, от канала веяло сквозной сыростью, и хотелось повернуть назад. Но рядом в белом и красном вышагивала зеленоглазая длинноногая девочка – и отступить было невозможно.

Дверь открыла женщина, вероятно, жена Зощенко. «Миша, это к тебе», – сказала она, впустив подростков, и ушла на кухню, продолжая прерванный разговор с сидящими там людьми. Зощенко был очень любезен со своими неожиданными гостями, но находился в таком подавленном состоянии, что в ответ на их военное приветствие и утешительные слова, стал растерянно уверять гостей в своей преданности советской власти. Вспоминал, что воевал с бандами Махно в Гражданскую войну, проливал кровь. Говорил, что не понимает, что антисоветского усмотрели в его произведениях: «…может быть, за границей что-то сказали». Ребята попросили почитать повесть «Перед заходом солнца» и рассказ «Приключения обезьянки», которые упоминались в постановлении, но Зощенко сказал, что у него дома их нет. Он был очень бледен, что, как позднее узнал Владимов, было следствием немецкой газовой атаки в Первую мировую войну. Но в тот августовский день им показалось: «сидит бледный, потерянный человек, говорит тусклым голосом». Через полчаса подростки ушли, тоже подавленные.

Каверин со слов Зощенко упоминает об этом визите в своих мемуарах: «Вдруг он рассказал почти весело, с добрым лицом, как вскоре после доклада Жданова к нему пришли три суворовца с одной девочкой шестнадцати – семнадцати лет – пришли, чтобы “отдать дань уважения” (так было сказано), – и он поспешил выпроводить их из квартиры.

– Хорошие мальчики, – тепло улыбнувшись, сказал он, – фуражки держали по форме на локте левой руки. Я за них испугался.

Он недаром испугался за мальчиков. По приказу Главного штаба специальная комиссия приехала в Ленинград для разбора этого дела»[33].

Один из них, Каверин или Зощенко, напутал, говоря о «трех суворовцах» и о том, что их исключили из училища. Владимов подробно писал об этой и других деталях в книге «Долог путь до Типперэри».

Вернувшись после посещения писателя, троица уселась в Вероникиной комнате и, вытащив книгу рассказов Зощенко, принялась читать вслух. Ребята очень развеселились, и тут начался второй акт драмы: «В мои пятнадцать лет я, кажется, впервые узнал, сколько в мире предательства – и самого бескорыстного, безвыгодного»[34]. В каждой комнате ведомственных коттеджей были двери, соединявшие ее с соседним помещением. Двери были заложены тонкой, в один кирпич, кладкой, не доходившей до верха, так что звуки проникали из комнаты в комнату довольно беспрепятственно. После ухода мальчиков Вероника вышла на кухню, куда выскочила соседка с вопросом: «Над чем это вы так смеялись?» И девочка доверчиво ответила: «Мы Зощенко читали». «А можно посмотреть?» – попросила та. Вика любезно вынесла книгу. Взяв ее, соседка «…сняла передник, вымыла руки и шею и с книжкой почапала в политотдел»[35].

По ее доносу в начале сентября обоих суворовцев вызвали «на ковер». «По молодой дурости» ребята не только сознались, что они читали крамольного писателя, но и добавили, что были у него в гостях, о чем до сих пор никто из начальства не подозревал. Владимов писал позднее, что мотивом их признания был страх: «Лучше мы сами на себя донесем, это нам зачтется… Мы не просто были дураки, а дураки круглые»[36]. Такого немыслимого афронта никто от «волчат» не ожидал. Разразился грандиозный скандал. Из Москвы специально приехал полковник Антон Лаврентьевич Гордиевский[37], кричавший на ежедневных допросах, что Георгий и Геннадий «опозорили погоны армии». Они вызывались в кабинет по одному.

«Ты мне скажи, – возмущался Гордиевский, – для чего вы пошли к этому подонку, хулигану?» «Мы решили пойти, поговорить: как? что? У нас оставались вопросы, мы хотели узнать, что Зощенко сам об этом думает?» «Вы что же, – повысил голос Гордиевский, – пошли проверять, правы ли партия и правительство? А ты понимаешь, что такое честь офицера? Офицеру дается пакет: доставить, хотя бы и ценой собственной жизни. В случае пленения съесть его, а потом застрелиться. Офицеру и в голову не может прийти – проверять, что в этом пакете написано. Вот что такое честь офицера-чекиста!» (ГВ)

На что ершистый Жора ответил: «Ну, если мне его и съесть нужно, и стреляться из-за него, я, наверное, посмотрю, из-за чего умереть придется». «Вот, – кричал Гордиевский, – вся твоя гниль в этом». Распаляясь и все больше повышая голос, он обозвал подростка «сопляком». Тот оскорбился до слез: «Вы не смеете меня оскорблять! На мне погоны армии!» «Вы эти погоны опозорили, – объявил Гордиевский, – и мы их с вас сорвем на плацу перед училищем, под барабанный бой». Это казалось страшнее уничтожения, которым полковник пугал вначале. В «уничтожим!» не особенно верилось, а позорное наказание считалось в училище великим бесчестием. Вместе с Жорой учился сын повара Берии, Шатал Ртвеладзе. Повар «для солидности и престижа» получил звание полковника медицинской службы. Курсант Ртвеладзе с помощью куска мыла открыл и ограбил ларек, за что с него были на плацу сорваны погоны. Но «повар, вероятно, отлично готовил», и погоны вернулись на плечи Шатала Ртвеладзе довольно быстро. Были и другие случаи, когда погоны надрезали и отрывали перед строем, а наказанный должен был месяц ходить в десяти шагах позади строя.

Но страх охватил не только подростков: «Вся иерархическая лестница перепугалась до обморока. Крамола в самом сердце чекистского образования, в военном училище, где обучали “бериевских волчат”! “Кого вы там воспитываете? Я вот скажу Лаврентию Павловичу!” – кричал Абакумов». Отвечать за мальчишеские выходки училищное начальство категорически не хотело. Поэтому сначала Гену и Жору пробовали убедить, что они к Зощенко не ходили, а придумали это посещение «для пущей важности». Но тут концы не сходились с концами: сам факт посещения скрыть было уже невозможно. Тогда «начались странные вопросы», и, наконец, было высказано предположение, что, вероятно, троица посетила Зощенко до постановления от 14 августа, что, конечно, не похвально, но более простительно. Виновные, не понимая игр начальства, спасавшего свою шкуру, «упирались рогом», предъявляя квитанцию с числом из Госсправки. Поскольку Жора упрямился больше всех, оперуполномоченный госбезопасности Василий Емельянович Мякушко[38], который вел дело о посещении Зощенко, сказал Геннадию: «Вы лучше уговорите своего легкомысленного друга. Потому что, если вы будете настаивать на своем, вас обоих просто уничтожат». Постепенно угроза лишения погон, огромное давление на ребят и матерей дали о себе знать. «В конце концов, мы свое дело сделали. Выразили Зощенко сочувствие, он будет помнить, что мы приходили». И Гена с Жорой согласились на подтасовку фактов.

Но Вероника повела себя иначе. Намеренно опоздав к назначенному часу, она с хладнокровным достоинством ответила на слова Мякушко, что ее друзья посетили Зощенко «до» постановления:

– Они так говорят? Ну, значит, они были до. А я была – после. Так что не могу ничего комментировать.

– Ладно, – сказали они, – ступайте, милая девушка, с богом. Ваших поклонников мы накажем, а вы идите.

– Вы их, надеюсь, не расстреляете?

– Мы разберемся. Без вашего участия.

– Конечно, – сказала она. – Я даже не представляю, что бы вы да не разобрались. И даже – без моего участия[39].

Но она не была курсантом, и, вообще, в этом мужском мире она была «девочка», так что на нее начальство смотрело иначе. Жора ждал ее в коридоре.

С тем обмиранием сердца при виде любимой, какое лишь в юности бывает, я стоял за этим огнетушителем или пожарным краном, прислонясь к стене. Она прошла, не повернув ко мне головы, только бросила через плечо:

– Тряпка!

И это осталось в душе тем колюще-режущим предметом, который не дает о себе забыть и саднит по сии дни. И кажется мне, и тогда показалось, что предпочтительнее были бы плац, общее построение и барабанный бой[40].

Это был момент, глубоко повлиявший на его личность. В презрении девочки и рано испытанном чувстве жгучего стыда – исток личного бесстрашия, крайней бескомпромиссности и обостренного чувства чести, которые отличали в будущем писателя и правозащитника Георгия Владимова: «Это было ужасно. Но потом я твердо знал, что больше со мной такого позора не случится никогда в жизни, даже под угрозой смерти. И появилась какая-то внутренняя свобода». «Стыд – это чувство свободного человека, а страх – это чувство раба», – писал Ю.М. Лотман[41].

После согласия мальчиков на «до», колесики закрутились веселее. Были состряпаны «персональные дела» и проведено комсомольское собрание, на котором Мякушко провозгласил: «…органами проверено», – что курсанты Панарин и Волосевич ходили к Зощенко до постановления. Провинившимся был вынесен строгий выговор с занесением в личное дело «за потерю бдительности». Начальство облегченно вздохнуло.

Родители также не избежали наказания, хотя они ни о чем заранее не подозревали. Мать Вероники вынуждена была уволиться из училища и не могла найти после этого приличной работы. О последствиях для Марии Оскаровны речь впереди. Геннадию Панарину закрыли путь в Военную академию, куда он с детства стремился. Его распределили на дальнюю погранзаставу, ставшую местом его ранней гибели.

Владимов, окончив училище с серебряной медалью, выбрал гражданский путь, что разрешалось медалистам. В своей поздней неоконченной повести он пишет о полковнике А.Л. Гордиевском с чувством зрелой признательности, уже осознав на долгом опыте, что, покричав, пошумев и погрозив, тот уберег подростков от более страшной кары[42]. Интересно, что Мария Оскаровна, жестоко расплатившаяся за детскую смелость сына, позднее писала Владимову в Москву, перечисляя людей, которые могли бы ему помочь: «…не погнушайся, в крайнем случае найди полковника Гордиевского. Он не откажет в помощи бывшему суворовцу, тем более что он сочувственно относился и к моим злоключениям» (18.02.1957, FSO).

Уже упоминалось, что первая неоконченная часть задуманной Владимовым автобиографической трилогии посвящена этой истории. Если бы Георгий Николаевич успел ее дописать, у нас был бы завершенный портрет эпохи, увиденной глазами подростка, почти ребенка: о бесчеловечности тирании, об абсурде и жестокости ее прихлебателей и холуев, об искореженных судьбах, о сломленных и погибших людях. И о высоте человеческого духа, на которую поднялись в сырой августовский день 1946 года светловолосая девочка в красном беретике и два мальчика в суворовской форме, идущие выразить свое уважение гонимому писателю. Эта неоконченная повесть свидетельствует о том главном в личности человека, что подвергается крайнему испытанию в страшную эпоху террора: о чести, которую, как рано и остро осознал будущий писатель, нужно беречь смолоду. Владимов берег всю жизнь.

* * *Наталия Кузнецова – Льву Аннинскому21.10.1991

…Он пишет прелестную вещь, может быть, впервые о себе. Случайно в дни путча я обнаружила в «Неве» за 1988 год (вот так у нас в эмиграции циркулируют журналы) в мемуарах В. Каверина, в главе о Зощенко, рассказ последнего о трех суворовцах и девочке, пришедших к нему выразить свое чувствие после доклада Жданова. На самом деле, суворовцев было два, и один из них – Ваш старинный объект критики, тогда еще 15-летний. Столько же было и красивой девочке, которую он любил трепетно лет десять, а может, и посейчас любит, ведь память о любви – тоже любовь. Название (пока) – «Шинель Дзержинского». Замысел возник в те минуты, когда телевидение показывало свержение «Железного Феликса» во всех ракурсах и подробностях. Я на это смотреть не могла, Жора смотрел с грустью и сказал, что это все другие вышли из «шинели Гоголя», а он – из шинели Дзержинского. Ведь он погоны носил не алые, а голубые, учился в училище «войск НКВД» и мечтал стать великим разведчиком вроде полковника Лоуренса Аравийского, но на платформе советской власти. Да все испортил Жданов, назвавши Зощенко «подонком литературы», чем была задета и честь будущего Лоуренса, поскольку он тогда писал стихи и даже какой-то утопический роман.

Вы очень точно подметили… две доминанты автора – одиночество и чувство чести. Обоих мальчиков сломили тогда, пригрозив сорвать с них перед строем училища погоны, которые они «опозорили». Наказание – всего на месяц, все-таки не исключение, но, тем не менее, заставили отречься от своего поступка, сказать на комсомольском собрании, что были у Зощенко до постановления о «Звезде» и «Ленинграде».

Мне кажется, на основе 26-летнего бесконечного знакомства, что Жора – человек личностного, точнее – единоличного поступка; в стаде он пассивнее, даже глупее, во всяком случае, размышлять может лишь наедине с собою, равно как и решения принимать. Наверное, сказался тогдашний слом, поселивши в душе страх перед «правосудием» коллектива, когда пришлось встать и заявить: «Нет, я вас не опозорил», – тогда как позором и было это отступничество.

И вот теперь, спустя 45 лет, сам Зощенко через Каверина – возвратил ему тот поступок: вы были у меня после.

Занят он этим сюжетом чрезвычайно, портрет красивой девочки (впрямь – красивой!) прочно утвердился на столе, перед машинкой, и время от времени писатель мне задает вопросы: как это называется, когда волосы подвязывают красной лентой? А я отвечаю: это называется «с лентой в волосах». Или еще что-нибудь в этом роде[43].

Глава пятая

История о том, как Жора Волосевич на себя доносы писал

Рвусь из жил – и из всех сухожилий,Но сегодня – не так, как вчера!Обложили меня, обложили,Но остались ни с чем егеря!Владимир Высоцкий. Охота на волков

Получив в Суворовском свободное распределение, Георгий Волосевич подал документы в Ленинградский университет: «Было очень противно, что университет даже после смерти Жданова все еще носил имя палача, но выбора не было». Он мечтал поступить во ВГИК в Москве и колебался между профессиями режиссера и сценариста, но Мария Оскаровна, боясь разлуки, решительно воспротивилась.

Призвание тянуло на филологический факультет, но там был риск. Медалисты принимались на другие факультеты без экзаменов, но так как на филфаке был особенно большой конкурс, экзамены должны были сдавать все. Если бы не удалось поступить на дневное отделение, Георгия призвали бы в армию. Он выбрал юридический факультет, куда брали без экзаменов, и позднее был рад этому решению. Факультет давал не только знание советских законов, но и лучшее понимание советской реальности. Георгий начал учиться успешно и с интересом. После жесткого распорядка Суворовского училища в университете появилось свободное время, и он жадно набросился на книги, часто ходил в кинематограф и сделался заядлым театралом. Но эта радостная студенческая жизнь продолжалось недолго.

Охота на людей была приметой советского времени, и неизменным охотником были менявшие свое название органы госбезопасности. Уже упоминавшийся «Эпилог» Вениамина Каверина начинается главой «Засада», в которой описано, как ГПУ, гоняясь за Виктором Шкловским, устроило засаду на квартире его друга Юрия Тынянова, действуя по принципу героя поздней советской комедии: «Всех впускать, никого не выпускать». В течение трех дней в дверь гостеприимных Тыняновых позвонили более двадцати друзей, знакомых и сослуживцев. Все немедленно и насильно втаскивались в квартиру и запирались в трех комнатах. Одним из них оказался нищий, позвонивший, чтобы попросить милостыню. Попав в западню, он был чрезвычайно доволен кормежкой, трижды в день бесплатно поставляемой ГПУ. По сравнению с черными лестницами, где бедолага мыкался ночами, мягкий стул в теплой гостиной был великолепным улучшением его квартирных условий, и, сытый, он сладко дремал в тепле, наслаждаясь непривычной роскошью. Шкловский между тем улизнул в Германию через финскую границу. Фарсовый абсурд этой охоты разросся позднее в повторяющийся и знакомый всем по литературе (например, «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова) и устным семейным традициям ряд преследований, побегов, спасений и арестов.

Охотником на студента Волосевича был все тот же В.Е. Мякушко, не особенно довольный тем, что история с Зощенко окончилась «малой кровью». Получив звание капитана, он перешел на работу в Большой дом на Литейном, курируя Военно-медицинскую академию и Суворовское училище, где он вербовал стукачей, не выпуская из вида Марию Оскаровну и ее сына.

В университете у Жоры появился новый близкий друг Илья Белявский. Мальчик из семьи потомственных юристов, он был не по возрасту начитан и образован. Его прекрасные манеры очаровали Марию Оскаровну, которая была очень довольна новой дружбой сына. И когда в Суворовском училище был организован культпоход на балет Рейнгольда Глиэра «Красный мак», она, купив три билета, пригласила и Илью.

Соседом по ряду оказался В.Е. Мякушко. И пока на балете очарованная публика следила, как прима-балерина «быстрой ножкой ножку бьет», в мозгу капитана созрел грандиозный план: «…раскрыть “дело” о преступной организации, связывающей Суворовское училище и университет», – и представить его в Военно-юридическую академию в качестве дипломной работы. Честолюбец явно грезил о «красном дипломе» и новой звездочке на погонах, но ему нужен был «материал».

Увидев рядом с Жорой его университетского друга, Мякушко оживился, навел справки и «пригласил» Илью Белявского на тайную встречу в квартиру на Лиговке. Там грубовато, без долгих речей и церемоний потребовал от него писать доносы: «Вы не можете отказаться, мы вас посвятили в секретное и важное задание. За вашим другом Волосевичем числятся серьезные поступки против советской системы, о которых вы даже не подозреваете. Если вы – не враг, вы обязаны исполнить долг честного советского человека», – с угрозой в голосе нажимал Мякушко. У безупречно порядочного Ильи не хватило сил отказаться, но хватило мужества открыться другу: «Что же нам делать?» – в ужасе повторял он. Много позднее он рассказал Владимову, что в ночь после встречи с капитаном он был близок к самоубийству: «Вы представляете себе, сколько миллионов таких чистых мальчиков провели бессонные ночи, навсегда сломленные своим предательством?» – сказал мне Георгий Николаевич. Выслушав отчаянное признание друга, Жора отнесся к ситуации неожиданным образом: «А мы будем писать на меня доносы, так даже лучше, у меня хоть контроль будет. Я буду сочинять, а ты – переписывать своим почерком и отдавать “шефу”…»

Начался новый творческий период, очень далекий от детского утопизма Юнгляндии. С того дня и в течение последующих двух лет студент-отличник юридического факультета Ленинградского университета имени Жданова Георгий Волосевич оттачивал свое перо в уникальном литературном жанре: сочинении политических доносов на себя самого.

Это казалось единственным спасением в те страшные годы: «Бесконечные разговоры о предателях, космополитах, “дело врачей”, ужас весь этот, мрак. Это были мои студенческие годы, тем больше всего и запомнились». Именно в этот период, по его собственному признанию, у Владимова выработалось резко отрицательное отношение к системе в целом:

Появилось чувство охоты: система пытается догнать и схватить, а я убегал и чувствовал себя как одинокий загнанный зверь, против которого – лес! Это было время, которое меня, как человека, сформировало. Появилась сверхосторожность, лишний шаг я боялся сделать, и одновременно – развилась какая-то неслыханная авантюрная дерзость (ГВ).

Он сообразил, что для достоверности нужно, «как говорят артисты, “войти в образ”, чтобы в доносах была последовательность. С этой целью была выбрана мною маска этакого советского Че Гевары». «Таинственный шеф» Мякушко требовал от Ильи сведений о том, чем его друг «недоволен». В доносах указывалось, что студент Волосевич недоволен: «…слишком медленным развитием мировой революции. Сам Ленин говорил о том, что нужно прорваться “штыком в Европу”. И ведь был такой шанс во время войны, а мы его не использовали. Могли же не только весь Берлин и западные земли Германии победоносно защитить, но и Париж пощупать!» Мякушко эти доносы читал, по словам Ильи, с удивлением и «даже вроде симпатизируя». Тогда изобретательный Мякушко придумал новый ход: приближался юбилей Сталина[44], и Илья должен был подбить друга на написание стихов о вожде. Мнимый революционер разбушевался: «Такая грандиозная, величественная тема – разве можно тут халтурить?! Я недостаточно пока большой поэт, чтобы справиться с великой задачей. Она была бы под силу только Маяковскому!»

Капитан требовал от Ильи вопросов, которые могли бы спровоцировать нужные ответы, про колхозы, например. В ответ автор доносов бойко изложил детские впечатления от работы в киргизском колхозе Чалдовар, гордо добавив, что там заработал свои первые трудодни: «Времена, конечно, были голодными, но ведь шла война! Всем было трудно и голодно». Мякушко начинал терять терпение: красный диплом бледнел на глазах, и заветная звездочка улетала все дальше в небо. Тон капитана переменился, и он стал обвинять Илью: или «ваш друг с вами не откровенен», или сам Илья не все докладывает – «например, о колхозах он некоторым своим другим друзьям и подругам совсем другое говорит». Упоминание о подругах наводило на след. «Cherchez la femme, – объявил Жора другу, – есть какая-то девка, которая несется…» Открытие оказалось очень мучительным. Он был глубоко влюблен в девочку, с которой разговаривал о многом вполне откровенно. Думать, что она, возможно, «стучит», было непереносимо больно, и он стал держаться от нее подальше, прекратив романтические свидания. Встречая в университетских коридорах, пытался неумелыми вопросами навести на случайное признание, намекая, что ее видели на Литейном. Обиженная девочка сердилась: «Что тебе дался этот Литейный?» – и на вопросы о других адресах, куда таскали Илью на явочные квартиры, только отмахивалась. Через несколько месяцев после неутешительного окончания романа выяснилось, что доносчицей была совсем не она. Все произошло, «как в известном анекдоте об объявлении на двери спецотдела:Замок сломался, стучите по телефону”». Однажды секретарша факультета «по дурости» зашла на лекцию и, перебив профессора, во всеуслышание объявила: «“Битяй просят зайти в спецотдел”. Все смолкли, а Битяй, толстая красивая украинка, покраснев, как бурак, сидела какое-то время не двигаясь. А потом встала и быстро, опустив голову, вышла из аудитории». И Владимов вспомнил, как однажды заболевший профессор принимал экзамены на дому. Студенты сидели у него в прихожей, и Георгий пошутил, что сдаваемый предмет «колхозное право» было бы справедливее назвать «колхозным бесправием», на что Битяй радостно подхихикнула и, как выяснилось, донесла. Таким образом, возлюбленная была реабилитирована, но, не догадываясь о терзаниях Жоры и причине его непостоянства, уже вышла замуж.

Материала «для дела об организации» не добавлялось, и Мякушко решился на серьезный расход. Илье отпускалась сумма в 160 рублей, чтобы он пригласил друга отметить в ресторане день рождения и опять-таки задать ему «вопросы». «А мои люди посидят там, понаблюдают за вами, как вы общаетесь», – объявил он. Ресторан был выбран «Метрополь» на Садовой: «Моя месячная повышенная стипендия была 390 рублей, но, чтобы посадить человека, они денег не жалели». Жора с Ильей, впервые в жизни оказавшиеся в ресторане, с радостью попировали «на казенные деньги» блинами с красной икрой и отменными шашлыками, но толку от этой баранины для капитана не вышло никакого. В конце концов Мякушко надоело возиться, и он объявил Илье: «Ваш друг не антисоветчик, но в мозгах у него какой-то молочный кисель». «Моя первая серьезная литературная удача! И самый сладкий молочный кисель за всю мою жизнь!» – с улыбой и не без самодовольства вспоминал Георгий Николаевич отзыв разочарованного капитана.

На предпоследнем курсе Владимов прошел большую преддипломную практику, принимая участие в работе следователя, секретаря суда и помощника прокурора по уголовным делам. Эта деятельность произвела на него очень сильное впечатление, прояснив многое в советской юридической системе. В последний университетский год он перешел на заочный, решив, что так будет меньше на виду. Мария Оскаровна была в лагере, и он непрерывно чувствовал себя «в осаде». Учась на заочном, работал кем придется – верхолазом, разнорабочим, грузчиком, чтобы хоть как-то прокормиться, заплатить за угол и помочь матери.

Окончив университет без распределения, так как заочников работой не обеспечивали, Георгий Волосевич ни дня не работал по своей юридической специальности. С его анкетой: отец пропал без вести, депортированный с оккупированной территории во время войны, мать в ГУЛАГе, – ни на какую работу, связанную с юриспруденцией, его бы не взяли. Но знание законов и правовое мышление оказались позднее важны в его правозащитной деятельности.

Глава шестая

Судьба матери

Как пошли нас судить дезертиры,Только пух, так сказать, полетел…Александр Галич. Вальс, посвященный уставу караульной службы

Но в своей охоте на убежденную коммунистку Марию Оскаровну Зейфман капитан В.Е. Мякушко был удачлив. После скандала из-за посещения М.М. Зощенко сыном и его друзьями мать подвергли «суровой критике». Мария Оскаровна была обвинена в том, что сын ее воспитан в «чуждом духе». В 1952 году она была исключена из партии с набором обычных для той поры, а также «космополитических» грехов:

– Вдохновила сына на поход к Зощенко.

– После двенадцати лет развода искала информацию о попавшем в плен и пропавшем во время войны муже.

– Преклонение перед Западом, проявившееся в утверждении: «…Александрович поет так хорошо, потому что прошел итальянскую школу вокала».

– Вела разговоры об антисемитизме, якобы существующем в СССР, о несуществующем гонении на евреев, о сомнительности «дела врачей» – извращала линию партии в национальной политике (ГВ)[45].

На робкое возражение Марии Оскаровны, что сын посетил Зощенко «до постановления», партийная комиссия издевательски рассмеялась. Но это был лишь первый акт назревающей драмы.

Владимов с детства помнил атмосферу сталинских чисток в армии, возбуждение, скрытый страх и взаимные уверения взрослых в правильности и справедливости происходящего. Но сквозь все их желание веры в тихих разговорах «прорывалась нотка удивления от количества разоблачаемых шпионов». После войны был арестован друг и начальник матери латыш полковник Лепинь. Мария Оскаровна не верила в его вину, считая, что «произошла ошибка» и «должны разобраться». Но вскоре стало известно, что Лепинь расстрелян, что подействовало на всех в училище очень угнетающе.

В Петродворце соседями Марии Оскаровны по коттеджу была офицерская семья, родители и дочь. В 1952-м в училище, как и во всей стране, царил всеобщий страх перед репрессиями. Уже было арестовано несколько преподавателей, и «чекисты чистили, как могли». Сосед, честный и храбрый офицер, награжденный многими орденами за отвагу, не выдержал: зарубив жену топором, он повесился в своей комнате. Двенадцатилетняя дочь, придя из школы, обнаружила висящего окровавленного отца и убитую мать на полу. Георгий прибежал на ее крик: «В комнате пронзительно, жутко кричала, визжала девочка и было два мертвых тела. Весь пол был залит кровью». Это был страшный случай, потрясший всех в училище и отразивший невыносимую и бесчеловечную атмосферу в стране.

Приставленные к Марии Оскаровне стукачи доносили о ее откровенных высказываниях, которые Мякушко усердно подшивал «в дело». Человек искренний, страстный и очень открытый, Мария Оскаровна считала, что Сталин и партия не могли быть виноваты в безобразиях, связанных с антисемитской истерией «кампании против космополитизма» и «дела врачей», в вину которых она не верила совершенно. Антисемитизм раньше не был для нее темой размышлений или разговоров, но в те страшные годы она рано уловила в официальной политике антисемитский дух. Происходящее в стране она считала «преступным отклонением от партийных норм». Но ведь кто-то же отвечал за творящиеся в стране безобразия? И Мария Оскаровна решила, что весь корень зла – глава органов госбезопасности Лаврентий Павлович Берия, и не скрывала своего отношения к «этому негодяю». Рано повзрослевший сын предупреждал мать и просил быть осторожной. Но целостная натура Марии Оскаровны не укладывалась в шизофренические рамки двойной жизни, и скрывать свои взгляды она не могла и «не считала нужным», так что на отличную дипломную работу капитану Мякушко материала хватило с лихвой.

15 декабря 1952 года около десяти часов вечера Жора возвращался домой с тренировки по боксу. Под правым глазом красовался большой синяк, приобретенный в честной борьбе. Подходя к дому, он с радостью увидел свет в окне их комнаты. Это значило, что мать ждала его с горячим ужином. Впереди была вкусная еда, сладкий чай и долгое чтение в постели. У дома стояла легковая машина.

На пороге комнаты его остановил крик: «Оружие имеется?» В вырванном из рук и распахнутом спортивном чемоданчике невинно трепыхнулись боксерские перчатки. Жору поразило, что люди «были в разных костюмах. Один в форме майора артиллерии[46], другой – лейтенанта летных войск, третий – капитан пехоты». В комнате шел обыск. «Решено вашу мать арестовать, – объявил “артиллерист”, – а вы продолжайте учиться, пользоваться тем, что вам советская власть предоставила. Надеемся, что вы вырастете и будете настоящим советским человеком». Обыск продолжался до четырех утра, перебирали и составляли опись вещей. Конфисковали сберегательную книжку Марии Оскаровны с накоплениями – 300 рублей старыми деньгами[47] и «обручальное кольцо из желтого металла, 56 пробы». Мать потерянно стояла в углу.

У нас и обыскивать-то было нечего: две койки с казенным бельем, полочка с посудой, примус на кухонном столике, за которым мы обедали и читали. Несколько томов Пушкина и парочка биб-лиотечных книг. Чемодан под кроватью, где, в зависимости от сезона, хранились летние или зимние вещи. Может быть, им полагалось не меньше какого-то времени тратить на обыск. Ходили нахмуренные, надутые, молчали с важным видом. Стены несколько раз простукивали, за обоями колупали, ныряли на пол, как клоуны в цирке, подолгу рассматривали щели в потрескавшихся половицах (ГВ).

Наконец, объявили, что сын и мать могут проститься. Он обнял вдруг задрожавшую мать и пошел за уводящим ее конвоем. Перед тем как вывести на улицу, ей зачем-то велели заложить руки за спину, и материнское пальто, застегнутое на одну пуговицу, топорщилось сзади. Когда подошли к стоявшей на улице «Победе», Мария Оскаровна хотела оглянуться на сына, но «артиллерист», грубо нагнув ее голову, втолкнул в машину. Жора стоял в тренировочном костюме один на зимнем морозе и смотрел на заднее окно отъезжавшей машины. Он видел исчезающую маленькую материнскую головку, испытывая чувство «такого отчаяния и беспомощности, которых я не чувствовал потом никогда в жизни». Чужие люди увозили в неизвестный и страшный мир единственного родного ему человека. Они увозили дом, ее близость, горячую еду, вечернее наслаждение чтением, ее стихи и пушкинские цитаты. Пронзительное чувство любви и жалости к матери осталось в нем на всю жизнь. Он не был легким сыном, как и она – легкой матерью. Но, часто раздражаясь и сердясь, он всегда заботился о ней, делясь последним, и в его письмах читается неостывающее желание скрасить и как можно лучше устроить ее жизнь.

Мякушко состряпал на Марию Оскаровну увесистое досье, которое и было развернуто в ходе процесса. Состоялось три заседания суда, посвященных делу «государственной преступницы»: первое слушание «дела» прошло 12 марта 1953 года – через неделю после смерти Сталина. На втором закрытом заседании суда 25 августа 1953 года она была признана виновной и осуждена по статье 58, пункт 10, часть 1: 10 лет лагерей за «антисоветскую агитацию и пропаганду». Приговор был подтвержден военным судом 27 октября 1954 года.

По словам Владимова, против матери выдвигались три основных обвинения. Во-первых, ей, как и при исключении из партии, вменялись в вину разговоры о том, что «“культ личности” насаждался против воли Сталина и являлся отклонением от партийной линии и норм». После смерти Сталина и в быстро меняющейся политической атмосфере страны это обвинение потеряло всякий смысл. Во-вторых, Мария Оскаровна категорически не верила в «дело врачей», считая его антисемитской кампанией, т. е. «искажала национальную политику партии». К моменту ее осуждения «дело врачей» было прекращено и невиновность обвиненных признана официально. Но судья пояснил ей, что «врачей просто пожалели, а они, конечно, были виноваты», поэтому обвинение остается в силе. И, наконец, в-третьих, Мария Оскаровна была уверена, что Сталин и партия виновны в антисемитском шабаше быть не могли, но были введены в заблуждение Л.П. Берией, что означало «злостную клевету на руководящих членов партии и правительства». Тот факт, что Берия ко времени приговора был расстрелян как «враг народа, тайный агент царской охранки и английский шпион»[48], судей не поколебал.

Пока мать была в тюрьме, сын переживал те события, которыми жила вся страна. К концу 1953 года, по воспоминаниям Владимова, в печати кое-где стали появляться статьи, употреблявшие выражение «культ личности». Они еще не были антисталинскими, в них даже приводились цитаты из Сталина, хотя Георгий Николаевич утверждал: «Но уже становилось понятным для тех, кто умел читать между строк, что культ личности разрушается. Думают, что это впервые появилось на ХХ съезде, но я точно помню, так как был соответственно настроен, что все это возникло куда раньше». Нужно отметить необычную политическую прозорливость очень молодого человека, уловившего эти первые веяния[49].

«Все тщательно составленные капитаном Мякушко обвинения против нее сыпались, как карточный домик». Однако освобождать Марию Оскаровну «никто не торопился». Ее держали в одной из камер-одиночек прилегающего к Большому дому здания на Шпалерной[50]. В камере и потом в тюремной больнице Мария Оскаровна Зейфман писала стихи, которые глубоко восхищали сына, как свидетельство силы и несгибаемости ее духа. Он хранил их всю жизнь и помнил с молодости наизусть[51]. Георгий, сам живший в постоянном страхе ареста, постепенно заподозрил, что тюремные власти скрывают от матери последние события. Сын стал ломать голову, как передать ей записку с информацией. В Большом доме на Литейном два раза в месяц родственникам подследственных разрешалось передавать продукты и кое-что из одежды, весом не более 2 килограммов. Кто-то из стоящих в очереди посоветовал Георгию передавать побольше фруктов, потому что в тюрьмах был страшный авитаминоз. Посылку в специально сшитой торбочке с чернильным именем заключенного принимал пожилой сержант, сидевший в окошке. Он проверял содержимое «на крамолу», а если ее не оказывалось, доставлял посылку и возвращал родным торбочку.

Из ведомственной комнаты через два дня после ареста матери Георгия «поперли»: «Нашел вечером подсунутое под дверь письмо, что до одиннадцати утра следующего дня я должен освободить комнату. Я оставил записку, что выеду к вечеру, и пошел искать угол». Начались скитания по углам. Существование бомжа продолжалось семь лет, в течение которых он сменил почти двадцать мест жительства. Самым трудным было то, что намаявшиеся за день на тяжелых физических работах женщины, сдававшие углы, просили рано выключить свет, и читать или писать по вечерам было невозможно. Он снял угол в Петродворце, это было дешевле, чем в Ленинграде. Хозяйка и ее сестра, пережившие коллективизацию, очень сочувствовали ему и Марии Оскаровне, ругая советскую власть на чем свет стоит: «Ить и деревни им, кровопийцам, не хватило!» Хозяйка пекла пирожки с яблоком и картошкой для передач матери, но вкладывать записку в такой пирожок было рискованно: пирожки разламывались, особенно если были домашнего изготовления. Он попробовал вырезать сердцевину яблока и, вложив записку, заклеить его густым медом, но шов был заметен. И все-таки сообразительный сын нашел способ. Советский Союз завязал дружбу с Индией, на улицах и в магазинах продавались пластами индийские раздавленные финики. Он написал записку: «Сталин умер, культ личности осуждается, врачи реабилитированы, Берия в тюрьме – враг народа и шпион. Политика меняется». Скатав записку в тоненькую трубочку, так, чтобы она была размером с финиковую косточку, и перевязав белой ниточкой, чтобы не разлезлась, Жора воткнул ее в финик, а финик втиснул поглубже в пласт. Проверил – заметно не было. «Моя инженерная идея была, что она зубами почувствует что-то иное, не косточку, и посмотрит», – с удовольствием от собственной изобретательности пояснил Георгий Николаевич. Конечно, было опасение, что пласт разломают, но не каждый же плод – «липкая работа». И удалось. Проведя в большом волнении пару часов, Георгий увидел сержанта, несущего назад его пустую торбочку. Мать нашла записку именно так, как он рассчитывал. Она знала лишь, что умер Сталин. Ей в тюрьме сказали, что Берия возвышен и Хрущев наверху. Хрущев же в те времена, по словам Владимова, «был личностью довольно мрачной: палач Украины, антисемит. Но прочитав мою записку, она взбодрилась и решила на суде защищаться. Однако не садись с дьяволом играть – переиграет».

Сыну разрешили присутствовать на заседании военного трибунала 27 октября 1954 года. Марии Оскаровне назначили адвоката, «молодую девицу по фамилии Ярцева».

Илья специально приехал на три дня из Новосибирска, где работал по распределению. Он меня успокаивал, он был очень грамотный юрист. Мы вместе пошли на встречу с Ярцевой, и Илья подробно объяснял этой девице все закорючки и статьи законов. Он был красавец, так что она строила ему глазки и покорно записывала все себе в тетрадку. Но рассказать ей, что мать знала от меня о ситуации в стране, мы, конечно, не могли.

Когда суд начался, мать спросили, признает ли она себя винов-ной. На что она ответила: «Что же вы меня, граждане судьи, обвиняете, что я дурно отзывалась о Берии? Я была права – Берия оказался враг народа и шпион. Он арестован и казнен, а врачи реабилитированы, признаны невиновными». После ее речи последовала немая сцена, достойная бессмертного пера Гоголя… Ярцева, сволочь такая, стала делать большие глаза и усиленно трясти головой, давая понять, что сведения идут не от нее (ГВ).

Сбитый с толку суд удалился на совещание. Вернувшись минут через сорок, судья, маленький полковник в отставке, «жирненький особистик с лоснящимся розовеньким личиком, пороху не нюхавший», повел такую речь: «Да, подсудимая, вы правы. Мы не разобрались в черном нутре этого человека, но дело не в нем…» А дальше, по словам Георгия Николаевича, шла долгая словесная казуистика о том, что «подоплека ваших высказываний была антисоветской», ибо, когда Мария Оскаровна неуважительно высказывалась о Берии, она говорила «о том, кто был обличен высшим доверием партии и народа. Вы позволили себе ругать в его лице не его самого, но правительство, народ…» – он долго и прочувственно нес эту ахинею. Подсудимая, по словам полковника, «всегда отличалась умом сверхкритическим, и на нашу советскую действительность и деятельность родной партии смотрела критическим взором, даже кое-что сомнению подвергала, за что и была справедливо исключена из партии». Такими речами он легко довел измученную Марию Оскаровну до слез, так что она, махнув рукой, сказала: «Ну, может быть, я действительно виновата», – и это был конец процесса. Суд удалился для вынесения приговора и повторил прежний: «за “подоплеку” влепили ей 10 лет лагерей».

Это было не совсем то, о чем мечтал Мякушко. Капитану хотелось состряпать дело «об организации», «замести» и сына и припаять обоим 25 лет лагерей. Будь он успешнее, русская литература, возможно, никогда не узнала бы имени писателя Георгия Владимова. Но так как дело Марии Оскаровны было дипломной работой капитана в Военно-юридической академии, он был осторожнее обычного: «Совсем уж туфту он туда представить не мог, там все-таки были юристы-профессионалы», – так что полностью подделать все обстоятельства «дела» Мякушко не решился.

Сразу после первого суда свидание сына с матерью было уже в пересыльной тюрьме, возле Александро-Невской лавры. Особого контроля не было. Сидели за столиками: заключенные с одной стороны, родные с другой, на всех один надзиратель. Потом, в тюрьме, было хуже, приходилось кричать через две решетки, и надзиратель, которому все слышались разговоры «о деле», бросался от одной пары к другой и грозил прекратить свидание.

После пересыльной тюрьмы Марию Оскаровну отправили в лагерь в Антропшино[52], под Павловск. Лагерь был женский, и конвой с собаками водил заключенных на фабрику – клеить коробочки для медицинских лекарств. Условия, по тогдашним меркам, были сносными, так как работали в помещении, в тепле. Но нормы – 120 коробочек за смену – были для матери слишком высокими. Она не справлялась, ее наказывали лишением продуктов. Раз в месяц сын мог передавать посылки по 2 кило и крошечные суммы денег, которых не хватало самому. В письмах он старался отвлечь мать от страшной тюремной реальности. Зная горячую любовь Марии Оскаровны к русской литературе, он рассказывал о своем чтении, интересах и стремлениях. В его письмах чувствуется горячее желание сохранить духовную близость с единственным родным человеком и показать матери свой интеллектуальный и творческий рост. Сохранилось восемь писем, относящихся к периоду 1953–1954 годов. Первое из них было послано в Андропшинский лагерь[53]:

Здравствуй, милая мамочка!

В это воскресенье я приехал к тебе в Антропшино, но у вас был карантин, и пришлось вернуться восвояси. Почему ты меня не предупредила письмом? Впрочем, знаю твой лимит[54], и поэтому особенно не обижаюсь. Думаю, что смогу к тебе приехать во вторник 29-го числа. Напиши, пожалуйста, на Ленинград, когда кончится карантин и что тебе привезти. Итак, прошел год твоего заключения, а надежд пока маловато.

Пишет ли тебе Ида? Если не пишет, то сообщи мне, я с ней поговорю по телефону. Будь добра, не проси у нее денег, я тебе сам пришлю. Надеюсь, что тех, что тебе передал, тебе хватит до 3–4 января, а потом я получу. Сейчас надеюсь провести одну операцию с деньгами, и если что-нибудь выиграю, будут деньги для московской поездки к К.Е.[55]. Впрочем, напиши, я как-нибудь выкручусь, и пришлю еще сотню.

Долго я тебе не писал и прошу за это прощения – усиленно работаю над заказом из Москвы. Для этого пришлось подкрепиться – читаю Белинского и впервые оцениваю могущество этого великого критика. Оказывается, критиковать гораздо труднее, чем самому делать. Видишь несовершенное, а помочь ничем не можешь (кроме, конечно, советов на исправление и на будущее) – ибо должен быть беспристрастен.

Но сила Белинского как раз в том, что он умел сочетать беспристрастность с горячей любовью к критикуемому объекту или – горячей неприязнью.

И вообще мне его метод нравится – думаю его применять: сначала давать расширенный фон и определить свои эстетические воззрения, наметив позиции, а потом (примерно в третьей части статьи) – переходить к самому произведению. У нас же – начинают с места в карьер и в результате – никакой цельности. Это хорошо, это – плохо, а в общем: «Несмотря на перечисленные недостатки и т. д.». Следует шаблонная формула о ценном вкладе в золотой фонд.

Так-то. Ну, бывай здорова, жди моего приезда во вторник. Крепко целую и жду письма.

Твой Жора. 22.12.53Напиши, кто еще были великие критики?

Из Андропшино через несколько месяцев Марию Оскаровну перевели на Березниковский химический завод[56], находившийся в Молотовской (ныне Пермской) области. Работа была изнуряющей, воздух пропитан сероводородными парами. Мария Оскаровна начала изнемогать, но тут пришло спасение. В каждом советском лагере была обязательная художественная самодеятельность. «Кум по культурной части», узнав, что она «и на пианино играет, и стихи сочинять умеет», забрал ее к себе, избавив от работы на производстве. Кроме музыки, мать занималась театром и скетчами. От зэков и зэчек, желавших принять участие в ее спектаклях и сценках, отбою не было: иной возможности встретиться и совокупиться с противоположным полом в лагере не представлялось. «Девки», молодые уголовницы, «шли косяками», надеясь забеременеть и стать «мамочками», чтобы избавиться от физической работы. Мужчины с энтузиазмом отзывались на их горячее пожелание. Мать смотрела на все это сквозь пальцы, отвечая за самодеятельность, а не за «моральный облик» ее участников. Мария Оскаровна писала также стихи в лагерную стенгазету. Начальство гордилось и приводило ее в пример другим заключенным, как «перевоспитавшуюся преступницу»: «Они считали, что она начала сочинять стихи под их благотворным влиянием. Но, главное, что она получала добавку к пайку».

В лагере с Марией Оскаровной произошло несчастье. В старом бараке, где она жила, обвалился потолок, бревнами убило двоих заключенных, а ей сильно попало по голове. Пришлось накладывать швы, и к тому же была повреждена рука. Играть на пианино она больше не могла, но, главное, стала быстро слепнуть.

Подведя под очередную амнистию, 20 января 1955 года Марию Оскаровну актировали. Но из лагеря она вышла только в конце февраля. Жить было негде, пенсии по инвалидности не хватало даже на самое скромное питание. Материнское «имущество» Жора хранил в своем углу. Третьему человеку в той же комнате было не поместиться. Марии Оскаровне пришлось пойти на канцелярскую работу на маленький заводик, где ей платили копейки, и снять свой угол. В письмах сыну она очень жаловалась на плохое с ней обращение начальника. Но, оставаясь сильным человеком после своих тяжелых испытаний, она в какой-то момент задала такую словесную трепку заносчивому бюрократу, что тот притих и перестал мучить ее и других женщин. Она подробно писала об этом сыну, который с веселым одобрением относился к ее неостывшей боевитости.

Бездомной матери было очень тяжело ютиться по углам. Снять такие углы для нее было труднее, чем для сына. Она часто жаловалась ему в письмах, что женщины постарше хотят «студентиков» в надежде устроить личную жизнь дочерей, племянниц или внучек. А «накрашенные дамочки» мечтают о «солдатиках» – дефицит мужчин в стране после войны и из-за репрессий был огромным. На состоянии Марии Оскаровны сказывался возраст, подорванное здоровье и чувство глубокой несправедливости, выбившей ее, лояльную советскую коммунистку, из нормальной жизни. В реабилитации Марии Оскаровне отказывали дважды на том же основании «антисоветской подоплеки». Когда Владимов попал на работу в «Новый мир», ему посоветовали («Кардин, кажется, посоветовал») обратиться к главному редактору журнала Константину Симонову – депутату, лауреату и орденоносцу – с просьбой помочь матери в реабилитации. Владимов был предупрежден, что вся просьба должна занять не больше минуты, так как Симонов ненавидел длинные обращения. «Я без репетиции, очевидно, уложился в 59 секунд, потому что он немедленно поднял трубку и заказал машину, чтобы ехать на улицу Воровского, где располагалась Коллегия Верховного суда. Там оказались рады “пойти навстречу уважаемому Константину Михайловичу”». Не обращая никакого внимания на Владимова и какую-то там «подоплеку», решили вопрос о реабилитации его матери «по-свойски», за десять минут. Симонов, пожав руку – «с вас, Жора, причитается», – уехал, а Владимову через полтора часа вынесли бумажку.

Военная Коллегия

Форма № 30

Верховного Суда Союза ССР

30 апреля 1957 г., номер 4н – 02223/53

Москва, ул. Воровского, д. 13.

Справка

Дело по обвинению Марии Оскаровны Зейфман пересмотрено Военной коллегией Верховного Суда СССР 16 апреля 1957 года.

Приговор Военного трибунала войск МВД Ленинградской области от 12 марта 1953 года и определение военного трибунала войск МВД Ленинградского округа от 25 августа 1953 года и военного трибунала Ленинградского военного округа от 27 октября 1954 года в отношении Зейфман М.О. отменены и дело прекращено за отсутствием состава преступления.

Председательствующий судебного состава Военной Коллегии Верховного Суда СССР полковник милиции Цырлинский (FSO)

«Это был самый прекрасный советский документ, который я когда-либо держал в руках! Так и решались судьбы: сначала отнять у человека годы жизни и сделать инвалидом, а потом десять минут с “дорогим Константином Михайловичем” – и всё в полном ажуре». Мария Оскаровна была безмерно рада реабилитации, ощущая ее как возвращение гражданского достоинства. Постепенно ее бытовая ситуация существенно изменилась к лучшему: годы лагеря засчитали как стаж, а так как работала она до ареста в системе органов госбезопасности и дослужилась до капитана, то получила вполне приличную пенсию и через некоторое время комнату на Васильевском острове. Она очень хотела, чтобы сын вернулся в Ленинград и жил с ней, но он чувствовал, что его судьба теперь связана с Москвой.

Позднее Владимов купил матери однокомнатную квартиру в Пушкине. Мария Оскаровна была в восторге от парков, близости лицея, всей атмосферы города: «Пушкин был для нее царь и Бог».

Вскоре мать обратилась к сыну с новой мечтой: помочь ей восстановиться в партии. Владимов раздражался ужасно: «Что ты ломишься в эту партию, зачем она тебе? Мало тебе того, что эта партия тебя в лагерь посадила?» «Она же и освободила, партия!!!» – горячо возражала Мария Оскаровна. К ее горю, сын наотрез отказался помогать. Хотя потом он успокаивал и обнадеживал мать, смирившись, что для нее членство в партии было очень важно. И даже передавал по инстанциям ее письма и звонил в разные партийные органы, старясь ей помочь. В конце концов ее все-таки восстановила Комиссия партийного контроля. Она начала посещать собрания партийной ячейки при своей жилконторе. Но когда навещавший мать Владимов при гостях упомянул, что она сидела в одиночке в тюрьме на Шпалерной, Мария Оскаровна на него накинулась. Она скрывала от «партийных товарищей» свое лагерное прошлое. Ее поэтический талант расцвел в местной печати города Пушкина. Она писала под псевдонимом М. Оскарова, и в газете «Вперед» у нее даже появилась своя колонка «сатирических фельетонов» в стихах «Кузьма Припаркин – репортер». В мае 1972 года Марии Оскаровне была вынесена специальная благодарность от газеты за ее литературную деятельность. Владимова это трогало и веселило, и он сохранил подборку ее публикаций. Отрывок из одной, «О пользе фосфора в рыбе», он однажды процитировал, когда я приготовила на ужин рыбу:

Предрассудок есть известный,Будто рыбы бессловесны,Если б вы бывали там,Подивились их речам:«Взяли б нас на сушу,Мы быПоказали, что за рыбы.Слух по свету бы прошел,Как полезен рыбный стол.Всем – от скумбрии до хекаЖить для пользыЧеловека».(FSO)

В этот период жизнь Марии Оскаровны была вполне благополучной. Но с ее советским мировоззрением ей было трудно позднее смириться с правозащитной деятельностью сына. Хотя, когда о Владимове заговорили «вражеские голоса», некоторые соседи и друзья стали поздравлять ее со знаменитостью в семье, и Мария Оскаровна стала испытывать что-то похожее на гордость. Однако, страшась за сына, она просила его бросить эту деятельность, предсказывая: «Либо ты в тюрьму загремишь, либо тебе Родину придется покинуть». Готовясь к эмиграции, Владимов уговаривал мать поехать с ними, но Мария Оскаровна к тому времени была уже почти неподвижна: ее сильно толкнули в магазине, упав, она сломала обе ноги, и у нее случился частичный паралич. После нескольких микроинфарктов 10 октября 1984 года Мария Оскаровна скончалась. Владимов уже жил в эмиграции в Германии. Он обратился телеграммой в советское консульство, прося разрешения присутствовать на ее похоронах, но ответа не последовало. Марию Оскаровну похоронил университетский друг Владимова Илья Львович Белявский и его внучка. По доверенности Георгия Николаевича он, получив единовременную последнюю выплату пенсии Марии Оскаровны, отправил ее Нине Васильевне Котляровой, двоюродной сестре писателя, той маленькой Ниночке, которая была с Жорой в эвакуации.

Краткое нелирическое отступление

Василий Емельянович Мякушко (1923–2014), сыгравший столь роковую роль в судьбе Владимова и его матери, начал свою карьеру инструктором физкультуры Дома культуры в городке Решетиловка Полтавской области[57]. В ноябре 1941-го он поступил на службу в НКВД, и первым местом его карьеры в органах госбезопасности был цитрусовый Сухуми, в котором он провел два с половиной года. В мае 1944 года уже сотрудником Смерша[58] он получил перевод в древний Кутаиси, поэтично именуемый «город мая и роз». Там, как разъясняется на сайте Пограничных и разведывательных служб, лейтенант Мякушко «обслуживал» Суворовское училище, переехав с ним в Петродворец в 1946 году.

В 1948-м он перешел на работу в Большой дом на Литейном проспекте. Прослужив несколько лет, Мякушко успешно отправил в ГУЛАГ Марию Оскаровну, и, можно быть уверенным, не ее одну. Он с отличием окончил Военно-юридическую академию Советской армии в 1952 году и поступил на факультет контрразведки школы № 101 МГБ/КГБ, завершив обучение в 1954-м. Мякушко провел несколько лет, работая в резидентуре КГБ в Париже, о чем вспоминал с особым удовольствием, как о лучших годах своей богатой трудами жизни.

Генерал-майор Василий Емельянович Мякушко дослужился до заместителя министра КГБ Украинской ССР и завершил свою блестящую карьеру на посту советника представительства КГБ СССР при МВД Болгарии.

Доблестный Мякушко был орденоносцем, награжденным двумя орденами Трудового Красного Знамени (1967, 1977), орденом Красной Звезды (1970), Отечественной войны I степени (1985), орденом Богдана Хмельницкого III степени (1985), знаком «Почетный сотрудник госбезопасности» (1958), «Почесний співробітник зовнішньої розвідки України» (2008), двумя нагрудными знаками за заслуги (2009) и бесчисленными грамотами.

Василий Емельянович Мякушко прожил более девяноста лет в довольстве и почете, охотно давая интервью, делясь воспоминаниями и профессиональным опытом со взрослыми и детьми и с видимым удовольствием позируя на фотографиях при всех своих великолепных регалиях.

Глава седьмая

От «Пашского колхозника» до журнала «Театр»

С арестом матери в декабрьскую ночь 1952 года начался трудный путь взрослой жизни Георгия Волосевича. «Век-волкодав» бросился ему на плечи, и он изо всех сил старался устоять на ногах. Ему был двадцать один год. Но он уже твердо знал, что его призвание – литература, и упорно, несмотря на голод, бездомность и одиночество, двигался к своей цели.

В университете Георгий увлекался драматургией и сочинил три пьесы и повесть: «Посылал во все редакции, носил в театры, – ничего у меня не брали. За это можно только благодарить судьбу. Иначе мне теперь было бы очень стыдно – это была советская подражательная литература. Начал стихи писать, но быстро бросил, осознав, что я не поэт».

После окончания университета он попробовал устроиться в газету «Вечерний Ленинград», ездил по заводам и писал очерки:

Но начальство их печатать не могло – руки славных чекистов и сюда дотянулись. Я принял приглашение сельской газеты и выехал из Ленинграда на 212-й километр в село Паша на реке того же названия. Газета называлась «Пашский колхозник» и обслуживала в основном голодные, нищие колхозы, но и лесорубов, сплавщиков, рабочих речного флота. Проработал я в газете месяца три, всю зиму 1953–1954 года. Свой «угол» в Ленинграде я сохранил за собою, и почти все заработанные деньги тратились на поездки, но жить совсем без города в медвежьем углу было невмоготу (ГВ).

Его университетские друзья Илья Белявский и Алексей Новицкий уехали по распределению: Илья в Новосибирск, Алексей в свой родной город Орел. Оба, сговорившись, весной 1954 года записались на курсы повышения квалификации в Москве. Георгий приехал к ним на три дня, счастливый возможностью повидаться с близкими людьми – редкий случай в его «волчьем» одиночестве. Илью и Алексея поместили в общежитии, куда, дав небольшую взятку, они «протащили» Георгия. В первый день, гуляя по дождливой Москве, он купил билет на дневной спектакль в «Ленкоме». Шла пьеса Алексея Арбузова «Годы странствий» в постановке режиссеров Софьи Гиацинтовой и Владимира Соловьева и в оформлении известного театрального художника Александра Васильева. Спектакль так поразил молодого человека, что, выйдя из театра, он купил текст пьесы в ближайшем книжном магазине[59]. Уже в поезде по пути в Ленинград он начал читать «Годы странствий», делая записки для будущей рецензии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад