Через час в школу. Надо идти завтракать. И не забыть выпить таблетки.
В школе никто ничего не спрашивает. Я прикрываю волосами. Вроде и не видно. Просто чуть горит. Но горит приятно как-то. Ты почему-то встречаешь меня с уроков, обычно ты так не делаешь. Пока мы идем, говорим о чем-то, будто ничего и не случилось. Я рада, что ты больше на меня не злишься. Ты останавливаешься и берешь мое лицо в свои сухие руки, осторожно трогаешь ранки. Спрашиваешь, больно ли. Говоришь тихо: «Господи, Агни…» Прижимаешь меня к себе.
— Объявили.
— Серьезно?!
Дрожащими руками хватаю телефон в ярко-синем чехле. Да, только что, примерно в 10:00 по Москве, объявлена «частичная» мобилизация. Мы еще стараемся продолжать съемку — сняли студию аж на два часа все-таки, — но уже совсем не клеится. Я теряюсь и не знаю, что делать, как двигаться, когда внутри нарастает дикий ужас и глаза вот-вот от удивления, неверия, страха вылезут из орбит.
Решаем закончить раньше.
Мой друг Адам сажает меня в автобус. Я обнимаю его на прощание — когда еще увидимся теперь… Сажусь у окна, включаю что-то в наушниках. Слезы тихо бегут по щекам, я не могу остановиться. Никто не обращает на меня внимания — все понимают. Только женщина, сидящая рядом, протягивает мне карамельку. Я усмехаюсь сквозь свои соленые водопады и ощущаю себя очень маленькой девочкой.
Выхожу из автобуса, утираю слезы. Дома нельзя поддаваться этому. Во-первых, тут вот как раз едва ли поймут. Во-вторых… ну я же сильная, старшая, спокойная. Та самая Агния.
Делаю шаг через порог, снимаю обувь. Вижу тебя — ты идешь мне навстречу. Я смотрю на тебя, а ты — все видишь. Каким-то сверхъестественным образом пробиваешь во мне брешь, и я начинаю громко выть, рыдать, это орет во мне, рвется, бьется, растягивает изнутри грудь, рождается из меня, колотит меня мелкой дрожью от бровей до мизинцев на ногах… ты обнимаешь и гладишь по спине, прибегает испуганный братик, папа выходит из комнаты озадаченный, ты что-то говоришь, а я — чувствую, как ты дышишь, твою мягкую грудь, как пахнет твое домашнее платье-футболка, чувствую твою щеку на моей голове.
Мама, господи, мне так страшно!!! Я не хочу, чтобы он шел воевать, но ему придется, его точно призовут — он первый на вылет, первый среди самых живучих смертников, первый из первых — отборное пушечное мясо, нежнейшая фермерская говядина! Ненавижу! Мама, что делать?! Я не отдам, не отдам, я боюсь, я спасу, я спрячу, я поеду за ним и заслоню его, я убью всех вокруг и тех, что там, наверху, сама — только его сохраню, мам! Мама!!!
Укачала меня, словно мне снова пара месяцев, снова колики, снова страх перед этим большим враждебным миром, успокоила голосом, успокоила честностью, успокоила искристым взглядом про летний лес, веснушками вокруг носа, узкими губами с тонкими морщинками в уголках.
— Так. Что делать? Ты не обидишься, если завтра уеду?
— Конечно, нет, Агния, ты ему сейчас нужна. Нам-то тут что…
Лежу рядом с тобой на кровати весь вечер. Ты время от времени поглаживаешь мое предплечье, мою коленку. Листаешь новости непрерывно. Как все в эту минуту — по всей стране. Я покупаю билеты на завтра обратно в Питер — провела с вами всего пять дней вместо шестнадцати. Горько, сердце разрывается, но я знаю, что поступаю правильно — иначе ты бы сказала мне. Ведь самой так невозможно сложно решать что-то в подобном смятении.
Назавтра, рано утром, говорю «пока» папе — обнимает крепко, как будто никогда еще не обнимал и уходит на работу, застегнув свою простенькую темно-синюю куртку под самое горло.
Ты отвозишь меня в аэропорт. О чем-то говорим, пока едем — о войне, конечно. Ты говоришь, что необходимо собрать ему с собой на фронт: какой-нибудь неубиваемый телефон, адекватный бронежилет… Меня начинает трясти: «Мама, перестань, пожалуйста, я никуда не пущу его!»
— А что перестань? Обмундирование старое, никуда не годится, лучше сами позаботьтесь об этом.
— Мама-а-а!!!
Опять в слезы.
— Ну что ты плачешь опять? Ну чего теперь рыдать-то?..
Подъехали, останавливаемся. Я прошу не провожать меня в аэропорт — чтобы не платить за стоянку.
— Да, и слез меньше, а то ты начинаешь, и я из-за тоже! — усмехаешься ты. И утираешь первые капли самого горького внутреннего дождя. Стоим посреди парковки, обнявшись, плачем.
— Я так люблю тебя.
— Я люблю тебя.
Тут сразу вспомнился еще один момент (?), когда ты укачивала и утешала меня
Я ночевала у моей подруги Анны. Она включила радио — что-то спокойное, хорошее, какое-то инди на русском. Пили чай. Я красила глаза тушью у большого необрамленного зеркала. Пиликнул ее телефон: «Аарон умер. То есть погиб»
Я повернулась к ней и посмотрела с непониманием. Это шутка, Анна. Тупая и глупая. Тебе, может и смешно, как всегда, ты ведь у нас такая модная и циничная, но мне — нет. Смотрю на тебя, однако ты не смеешься… «Он правда… Он сорвался со скалы…» Безумие какое-то, люди так не умирают, подумала я. Быть не может, ты гонишь — ты просто не знаешь границ, не понимаешь и никогда не понимала, что пора притормозить.
В общем, я до последнего не верю Анне. Не верю тогда, когда она начинает плакать, трястись, когда мы едем к Карине за порцией успокоения (помню, что предложила зайти за печеньем к чаю… «Какой, к черту, чай?!» — спрашивает в чуть показушной истерике Анна). Не верю, когда ухожу от них, таких в унисон мыслящих подруг, сошедшихся на обломках мира и выплюнувших меня на берег. Не верю, когда еду в автобусе. Когда поворачиваю ключ в двери. Я начинаю верить в смерть не самого близкого, но очень приятного мне человека только тогда, когда в соцсетях получаю приглашение на похороны и поминки. И от этого мне окончательно и бесповоротно сносит крышу. Я начинаю плакать тихо, осознавая, что больше не увижу его. Это одна из первых… потерь, утрат в моей жизни.
Я рассказала тебе, ты сначала прижала мою голову к своей груди, а потом положила ее себе на колени. По твоим бедрам текли мои слезы. В этот момент я чувствовала каким-то далеким седьмым, восьмым, девятым чувством, как ты понимаешь и знаешь все. Наши боли, наши потери, утраты сплелись в одно. Твоих — легион, моя — вторая: ты знала, как страшно, тревожно и непонятно мне. А я знала, как ты понимаешь.
Мчим на Белое Бардуковское озеро — чистейшее озерцо, синоним твоего детства, под Шатурой, Рязанью, Москвой, под Радовицким. Полдороги на кряхчащем уазике (от ароматов садовых цветов и наливных томатов, что собраны в компактную (нет) поклажу бабулек, не продохнуть), а оставшуюся часть — на великах. Кататься я еще не умею (я вообще в это долго не умела, а как сумела, так влюбилась), ты садишь меня сзади, «на багажник». Страшно до жути!.. короткие волосы твои развеваются, мышцы загорелых сильных ног, нестыдливо убранных в бирюзовые шорты, напрягаются от верчения педалей, такие неповторимо знакомые ладони — крепко за руль. Я дрожу, кричу тебе что-то, ты просишь не отвлекать. Мчим по обочине. Ты — словно девочка, тебе снова 15, снова легкость и беспринципность, простота и никаких забот, царапины на коленках и локтях, шрамик под левой бровью, улыбка во все лицо. Ты ветер, ты сила, стихия, любовь.
Когда заканчивается трасса, заезжаем в лес, едем по кочкам, прогалинам, лужам, траве, глубоким следам от шин. Над нами небо — бескрайнее, вокруг — ольфакторный фейерверк: сырая и сухая земля, стоячая вода, хвоя, трава душистая и трава резковатая, пыль, следы шин и от дороги, соль от пота над верхней губой, головокружительно чистый воздух и твой, я не знаю, какой именно, собственный неповторимый запах.
Останавливаемся — ты чернику заметила, глаз-алмаз, выросший на лоне природы, влюбивший в себя все село и всю столицу, каждую сирую березу, весь пух местных тополей и дым торфяных рассветов. Спешиваемся.
— Попробуйте, она такая сладкая! — собираешь нам с Марией в руки пару сочных кисловатых горстей. Обожаю чернику. И тебя — ты везде ее найдешь. И обожаю то, какой искрой твои глаза горят тут, в Подмосковье.
Доезжаем до озера — в память врезалась его аквамариновая чистая голубизна да зелень, мой восторг от прозрачной воды, задорный визг плескающихся малышей, прыгающие с деревянного трамплина в воду подростки, раскидистые деревья на берегу, почти песок у кромки, но мы не там. Мы где трава, разложили на ней старенькое покрывало — только для взрослых, ибо детям дела мало, купаться лишь бы до синих губ. Я плаваю в прохладной воде, представляя себя актрисой в рекламе духов, тихо шепчу какие-то слова будто на французском, вожу руками под толщей воды, танцую. Ты читаешь книжку, время от времени проводишь взглядом по верхушкам деревьев. Ешь огурцы.
Все спокойно лишь когда я пью, мама. Нет, я прекрасно, конечно, чувствую себя и без бокала-банки — так я деятельная, продуктивная, собранная, мыслящая, но везде лейтмотивом идиотские мысли о несуществовании, об искусственности мира, людей, а еще о войне, гонениях, убийствах, обысках. Хорошо не думать, просто напиться и балдеть, как в той песне. Я смотрю порой на него, самого близкого любимого, и ничего внутри не отзывается у Меня, истинной, далекой — а у меня, той, которая здесь, целый ворох любовей и жертв ему. Мы с тобой говорили об этом, помнишь, ты сказала, что ты тоже такая — без особой какой-то привязанности. И что делать? Ты нашлась, что ответить: просто дай человеку любить тебя и быть с тобой рядом, и сама будь в том же, насколько можешь.
Я точно знаю свою дозу: 2–3 коктейля или пара бокалов красного, чуть больше белого, одна бутылка пива или сидра — вот тебе и нейролептик. Превысила — будь добра, кани в лету, охуей от жизни и от себя, которой нет и не было.
Как же я хотела бы отказаться от своего надчувствования, от этих своих глубин, в которых тону день ото дня — и я все время мечтаю о том часе, когда забудусь, захлебнусь наконец. Этого ты, наверное, не поймешь, скажешь, очередной модный загон… Но где-то внутри ты знаешь, как это.
Я знаю, почему мы все пьем. И почему алкоголизм — нет-нет, не переживай, это размышления лишь, я все еще не алкоголик — передается от одного поколения к следующему. Это ведь самая банальная семейная травма, и где ей еще быть повсеместно, как не сплошь по всей земле матушки-России… Это чтобы утишить и призабыть ненадолго. Ты сильно от этого пострадала — дедушка да папа повеселили тебя вдоволь. Но ты и сама «нет» не скажешь — тебя понежит бутылка мальбека, в которой ты потопишь на вечер пятницы свое одиночество, свои умерщвленные амбиции, свою страстную любовь, свои потери и утраты. Влажным размашистым блеском упадет на самое тебя твой взгляд — не плачь, мама. Я понимаю тебя, это жизнь такая, что никак по-другому.
Один эпизод про горькую улыбку — остро, больно и до любви сквозь сердце.
Глухая приморская зима. Папа в академии в Москве. У нас же как-то резко похолодало, потемнело, все замело, на стекла окон спустился непроглядный мрак. А ты оставила его комбинезон на балконе.
Сижу на темном скрипучем немного диване и листаю какую-то книжку. Ты вдруг говоришь «Агни, Агни, папа приехал!» Я поднимаю непонимающие глаза, мысль в которых где-то далеко-далеко от Находки, стужи этой и тьмы. Однако же — удивленная. С балкона выходишь ты и держишь перед собой за лямки папин замерзший вкрай комбинезон — так, будто и впрямь человек вышагивает. Я смеюсь, но немножко в смятении: так приехал папа или нет?.. Нет. И ты улыбаешься, в глазах — инородный влажный блеск.
Се, мы обречены быть в этом, мама, обречены быть такими. Се, я возвращаюсь к тебе. Закольцевалось, замкнулось — а привиделось, глупой, что жизнь — спираль, отнюдь, мама, это — беспощадное кольцо без конца и начала, злюще сдавливающее глотку, да с такой силой, что наружу просятся органы, вены и хлыщет кровь из всех щелей.
Я, мама, знаю, что несу за собой вас, как вы несли меня всю жизнь. Мы неразрывное с вами одно — посему нет у меня меня.
Закольцевалось и заждалось — найдет, где бы я ни была, а у тебя, мама, глаза и слова, буквы даже — грустные, тебе тоже очень-очень жаль. Мы все ни при чем, никакого выбора не было — это кольцо во всем виновато. Мы обречены быть не с теми, не там, несчастными — или, напротив, радоваться. Каждый круг.
Только бы возвращать себя так же легко, как удалось в этот раз.
Быть веселой мне удается с трудом. Люблю этот свой вайб, когда тащит, смешить — но когда читаешь, что снова двоих непризывных забрали, что настроение, по словам чистенького Собянина, боевое, все куда-то отваливается, обваливается, в первую очередь, нижняя часть лица — в небытие, из которого хрен достанешь.
Знаешь, кажется порой, что жертвенность — это как ходить по лезвию и все равно упасть: если пожертвую я и соглашусь на разлуку, чтобы самой потом вернуться, буду чувствовать себя долбанной героиней и нет-нет да и смотреть презрительно на его какие-то будущие решения, а если пожертвует он, то я сама буду уязвима, добавится, кроме того, чувство вины за то, что я — ну по сути я — не дала человеку поймать свою птицу за хвост тогда, когда она спала на его подоконнике. И эта дилемма — нарциссические танцы, в которых, как ни удивительно, так много надежды на будущее. На то, что будущее вообще будет.
А впрочем, любовь безусловна. Мне приснилось, мам, как он с командой того самого бара получает награду, его блестящие глаза, улыбку счастливую, аккуратные пальцы, собранные в некрепкий кулак, поднятый в радости… Плевала я на эгоистические желания и мысли — они приходят из какой-то страшной черноты. «…все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится»