Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Остановка - Зоя Борисовна Богуславская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ах, девочки. Какое это было лето! — Хомякова украдкой прячет окурок в бумажку. — Вовек я такого лета не упомню. Чистое, промытое, ни жары, ни пыли, даже зелень не желтела нисколечки, блестящая, будто отлакированная. А у меня шло такое…

Палата замирает, таращится на Хомякову. Когда ее сюда приволокли на носилках, она показалась всем скрюченной старухой с обескровленными вялыми губами. Тогда еще Любка подумала — не жилица. А сейчас раскраснелась, плечом повела, тряхнула хвостом черных с отливом волос — точно десять лет сбросила, красавица. Нет, рано еще ее отпевать, еще не отзвенела роща.

— С того дня как познакомились, все! Бежим друг к другу и расцепиться не можем. Совсем ведь ничего не знали, все было интересно. Что делал, что поел, что тебе прораб сказал? Целыми днями не ходила, летала. — Хомякова показала как летала, и опять такая в ней стать, порода. — Сама все делала, и все сходило. Белье перестираю. На речку сбегаю прополощу, мокрую корзину обратно тащу — веса не чувствую. А пирогов каких только не пекла! С капустой, с малиной, с луком.

— Перестань, — облизывается Любка.

— Скажу завтра моему, чтоб с луком принес, — вставляет Зинаида Ивановна.

— Сказать-то скажешь, — вздыхает Тамара, — есть кто будет? У этой — подготовка, у этой — нулевой стол. Разве что сама попробуешь.

— Ничего, поможем, — смеется Любка. — Вы, Зинаида Ивановна, только закажите.

— Ну и что с тех пирогов? — возвращается к рассказу Тамара.

— В тот раз тоже все переделала, тесто замешиваю — чувствую, задыхаюсь. Жара немыслимая. Такое дело, думаю, неужто приступ? Прилегла, кордиамин сглотала. Слышу — условный сигнал, легкий такой свист под окном. Едва слышный, чтоб не все соседи разом из окон повысовывались. Подползла к окну, вижу — конопатенький мой рукой машет, волосы разлохматились, пот градом, словно две версты бежал. Показывает: спускайся, мол, скорее. Очень срочно нужно. Да что случилось? — испугалась я. Знакомые, говорит, тебя ждут, хорошие знакомые. Какие еще знакомые? За сердце держусь, а сама знаю — все равно побегу. Скорее, шепчет, а то уедут. Кое-как влезла в сиреневый сарафанишко, ноги путаются, выбегаю. Подхватил он меня, тянет за угол. А за углом — эхма! Кибитка стоит! Пони, как в цирке! Я обомлела: приснилось мне это или как? Верите, девочки, настоящая кибитка, на ней ковер расшитый золотом, а на облучке ряженый царевич сидит, на нас улыбается. Вот, говорит, молодые, садитесь, покатаю. Вскочили и понеслись. Еду, сердце колотится, а я думаю: пусть, пусть разорвется, люблю его, люблю до смерти, в такую минуту можно и умереть.

— И все? — спрашивает Любка.

— Все. — Хомякова, как отключенная, смотрит в окно.

— Ну, а кибитка-то откуда взялась? — Зинаида любит точное завершение сюжета.

Хомякова улыбается:

— Кино снимали, уговорил на полчаса прокатиться.

— И что необыкновенного… — уже из чистой вредности бросает Любка.

— Необыкновенное внутри было. — Хомякова замолкает. — Такая сила чувства, что кажется, будто взглядом можешь поезд остановить. Такое состояние души.

— А он… — Любка почему-то злится, покусывает губу. — Он, думаешь, то же самое испытывал?

— Он? — Хомякова озадачена. — Не думаю. Мужики этого не испытывают. Он радовался, что удивил меня кибиткой.

— Так это ж одно и то же! — защищает мужской род Зинаида.

— Думаешь? — Хомякова заглядывает в тумбочку, достает лимон, облизывает его пару раз.

— У них все безо всякой этой мистики, — заявляет Тамара. — Где им летать, они по земле ходят, время экономят.

— Ты как хочешь, а мое мнение такое, — говорит Зинаида, — тебе с ним повезло. Без веских обстоятельств внутри ничего не запоет. Бытие определяет сознание. Что, не так?

— Не так. — Мужской колоритный бас разом покрывает все голоса. — Одному скажут, что теща умерла, — тот расстроится, другому скажут то же самое — спляшет от радости. Значит, что для одного убыток, для другого — прибыль.

Это первый посетитель, муж Зинаиды. Человек основательный, с юмором и размахом, он всегда первый и всегда с увесистой сумкой. В сумке у него килограмма два апельсинчиков, горячие пирожки с мясом и капустой. Может, Василий Гаврилович Бодров даже клубники раздобыл?.. Тогда будет им чем полакомиться, Зинаида Ивановна в тумбочку ничего не припрятывает.

Люба ложится на постель, достает «Общий курс психологии». Для виду. Учить ей ничего не хочется. Зинин благоверный прав. Одному палец покажи — он доволен, другому все дай — он захочет именно того, чего у него нет. Под веки просачивается усталость, внезапно Любку начинает бить кашель. Сухой такой, словно внутри чешется, отскребываешь. От кашля сонливость проходит. Сквозь прикрытые веки доносится сочный бас Зининого благоверного, потом к Тамаре Полетаевой приходит ее подруга, Галка Соцкая, из соседней палаты, профиль у той — как у Софи Лорен. Сейчас они начнут мужские косточки перемывать, ибо Соцкая убежденная мужененавистница. «Жаль, бабы без них не могут детьми обзаводиться! — говорит она с презрением. — Чем меньше от мужиков зависишь — тем лучше». — «Подожди, — успокаивает ее Полетаиха, — скоро будем рожать когда захотим и без их помощи. Нашими мужьями будут современные достижения науки».

Любка прислушивается, кашель утихает.

У Галки в руках флоксы, аромат — на всю палату. Хорошая подруга всегда догадается цветы по вкусу выбрать. У Любки вдруг начинает сосать под ложечкой, потом волной накатывает злость. А пошли вы все… Эти подруги и родственники. Она-то от всех сбежала, лучше бы вообще никого не видеть.

С тех пор как ее положили, Любка звонит тетке по вечерам. Та докладывает новости. Интересовались девчонки с курса. Курганов какой-то справлялся. «Скажи на милость, — взрывается тетка, — что я должна им всем врать?» Не Курганов, мысленно поправляет Любка, а Куранцев. «Никого мне не надо, отвечай что хочешь». — «Ты всегда была ненормальная, — ворчит тетка Люся. — И от болезни не поумнела».

Дернуть бы в Замоскворечье! Любка хватается за эту идею. Потолкаться в толпе, ребят повидать. Она смотрит на часы. А почему бы и нет? Свободное дело, платьишко, свитер, туфли — все у нее есть. Для гулянья по парку. Если б стрельнуть у Зинаиды Ивановны рублей шесть, после ужина спуститься вниз… схватить у входа машину — и до клуба. Вот был бы сюрприз! У Любки дух захватывает при мысли о такой возможности. Собраться с силами и махнуть! Ведь это, может, в последний раз она увидит ребят перед отъездом. Когда прооперируют, дай бог ей хотя бы выбраться отсюда.

В палату, осторожно озираясь, входит незнакомый парень. Лицо в веснушках, походка вразвалочку. К Хомяковой! Неужто автор кибитки? Примчался-таки! Вот так номер! Хомякова в панике, она быстро натягивает одеяло на голову. Поздно. Веснушчатый летит к постели, обнимает Лильку вместе с одеялом. Любка отворачивается.

Нет, надо разобраться ей до конца с Володей. Надо обязательно. Стоит ли так вот дергаться, чтобы увидеть? Может, у него к ней нет ничего особенного? Любку охватывает усталость, она закрывает глаза. Еще до ужина время есть, можно хорошенько взвесить, ехать ли сегодня.

…Тогда, в Консерватории, Любка не сразу обнаружила Куранцева. Поискала его в антракте, спросила на контроле, взял ли оставленный билет, — нет, билет в сохранности, значит, ко второму отделению он тоже не пришел. Любка скисла — билет дорогой, мог бы просто продать, незачем было крутить динамо, как теперь отдашь ему деньги, она почти ревела от досады, это мешало ей слушать, совпадать с музыкой и высочайшим искусством Тиримилина.

Выходя из Консерватории под ураган аплодисментов, она еще издали увидела Куранцева меж колонн. Две девицы, прислонив к мрамору громадные футляры с инструментами, преграждали ему путь к бегству. Он прислушивался к их щебету, на губах играла нагловатая усмешечка. Любку он и не думал искать, в сторону выходящей публики он не посмотрел ни разу.

Она проскользнула мимо, не оглядываясь, захлебываясь обидой; он догнал ее у выхода на улицу, попросил подождать минут пять, сказав, что ему позарез нужен Тиримилин. «Сейчас он должен появиться, — возбужденно пояснил Куранцев, задерживая ее руку. — Между прочим, меня зовут Владимир. А тебя?.. Любка, кажется?»

Она обомлела. Не может быть, чтобы вспомнил. Все было бы иначе, если б вспомнил. Не торчание ее в клубе, а тот вечер у Ритуси.

— Угадал! — ответила она. — Здорово у тебя получается угадывать.

— В какой-то компании видел тебя, — наморщил он лоб. — Никак не припомню, у кого, а имя застряло. Со мной бывает так. Глаза узнаю́т, а память нет. Значит, стой здесь, у памятника, никуда не перемещайся. — Он устремился вправо, к служебному входу. Там уже толклись девицы с букетами, студенты с нотами и футлярами, поклонники всех возрастов с программками для автографов.

Она торчала возле памятника Чайковскому не менее получаса, насмотревшись на него вдоволь. Композитор сидел в кресле, чуть наклонив голову; мощные колени были расставлены, и это почему-то не вязалось с аккуратно подстриженной бородкой, бегущими по решетке ограды нотами, которые он мысленно вспоминает. В какой-то момент Куранцев вынырнул, в руках у него тоже появился круглый футляр с нотами.

— Не пропустил же я его, черт подери! — ругался он. — Что за булгаковщина! Не мог же он остаться ночевать! Что будем делать? — Он машинально отбил чечеткой какой-то ритм. — Ждать-то, кажется, бесполезно?

Ей было все равно — здесь ли, в автобусе, в сквере, лишь бы с ним, чтобы опять не исчез. Она не замечала времени, ее укачивал, обволакивал душный вечер, таивший в себе что-то опасное, запретное, отчего она была как в полусне.

— Минуточку, — кинулся он к автомату. — Хочешь, малютка, в Хлебниково смотаться? — спросил он, поговорив с кем-то. — Узнал дачный адрес.

Ему казалось, что Любка колеблется, на самом-то деле она не очень и соображала, о чем он толкует. Для нее главное было — не потеряться. Расставшись сейчас, они уж точно больше не увидятся — таких совпадений уже не дождешься. Она что-то пролепетала насчет тетки — та на дежурстве, вернется, будет психовать.

— Ты что, дурочка! — перебил он ее и обнял, заглядывая в лицо. — Ты боишься, что ли? Да я тебя пальцем не трону.

Нет, ничего он про нее не помнил, никогда не вспомнит. Слава богу, а то какая-то пародия на цвейговскую «Незнакомку».

— Я заеду предупрежу, тут недалеко, — высвободилась она из-под его руки.

— Брось! — отмахнулся он. — Сейчас главное — темп! Темп! Темпы решают все. Пока Тиримилин спать не лег, надо его перехватить. Сегодня или никогда. Понимаешь? Ты что, замерзла? В эту жару?

Не дожидаясь, он скинул с себя куртку, укутал ее плечи и кинулся к стоянке такси. Любка побежала за ним.

…— На ужин! Девочки! — раздался над Любкиной головой призыв дежурной сестры. — Суфле с пюре — мечта!

— А еще что? — деловито спрашивает муж Зинаиды. Он уже собрался уходить.

— Кисель, каша — мечта.

У этой дежурной все — мечта.

— Пора принимать пищу, — командует Василий Гаврилович. — Он торопится сегодня, Зинаида говорила, у него какое-то совещание по технике безопасности. Муж Зины работает не кем-нибудь, а большим начальником в округе. — Значит с луком?

В дверях он всем желает счастливо оставаться, но  п о м е н ь ш е  оставаться. Завтра ждите пирогов с луком. Василий Гаврилович указаний Зины никогда не забывает.

— Таким мужем, — веско говорит Полетаиха, — можно гордиться.

— Что он приволок? — интересуется Любка, когда Василий Гаврилович скрывается за дверью. — Неохота идти на ужин, надоела «мечта».

Зинаида Ивановна начинает раскладывать принесенное.

Любка подходит к зеркалу над раковиной, смотрит на себя критически. С такой физиономией не стоит мчаться в Замоскворечье. Голову помыть, что ли? Нет, химия чересчур мелко завьется, а бигудей нет. Зинаида Ивановна протягивает ей на салфетке пирожки с капустой, кусок курицы и полстакана клубники.

— А собралась куда? — недоверчиво смотрит она, глядя, как Любка кладет румяна, обводит глаза.

— Разберемся, — подсаживается к ней Любка, принимаясь за пирожок.

Немного погодя Зинаида выносит мусор от съеденного. Хомякова где-то целуется со своим ненаглядным. На смену Галке Соцкой к Полетаевой входит верная подруга Маша, у которой муж по ящику дзюдо осваивает. Она — полненькая, аппетитно румяная, но что-то стряслось у нее, всхлипывает. Галка Соцкая задерживается. Втроем они возбужденно начинают обсуждать Машины проблемы. А Любка продолжает наводить марафет, расчесывает кудри, достает из-под подушки коробочку с цепочкой, сережками.

— Бросай ты его! — распалившись, советует Тамара Маше и смотрит сообщнически на Соцкую. Маша мотает головой, с опущенных загнутых ресниц текут слезы. — С твоей внешностью никуда не выходить, света белого не видеть… на кой тебе этот мужик, объясни, христа ради?

— А как без него? — всхлипывает Маша. — И дети.

— Забери детей и сматывай удочки, — давит на нее Соцкая. — Бабе с профессией муж только обуза. Это ж необыкновенную любовь надо испытывать, чтобы вообще мужика выдержать. А у тебя есть к нему такая любовь?

— Е-е-есть, — тянет Маша.

— Врешь, — шепчет Соцкая. — Никакой такой любви у вас не осталось. Если вообще была. Хочешь, переезжай ко мне? У меня комната, рабочую неделю я в разъездах. Ты за домом присмотришь, мне даже выгода. Что, не правда?

— Правда, — хлюпает Маша.

Любка слушает их, наслаждается. Как в кино.

— Вспомни, — оборачивается Соцкая к Тамаре Полетаевой, — как ты своего Гришку кидала, чего тебе это стоило. Как по судам он тебя затаскал, имущество делил, к матери твоей ездил…

— Мало ли что… — Ничего этого Полетаева не помнит и помнить не хочет. — А теперь я не жалею. Вот с болями разделаюсь, выпишусь и буду радоваться жизни. В косметическую хирургию пойду, нос вздерну, — она показывает, — подтяжку сделаю — у меня такие шея и профиль появятся, что обзавидуетесь. — Перспективы эти выдают глубокое небезразличие Полетаевой (в отличие от Гали Соцкой) к мужской половине человечества, и к слинявшему Гришеньке. — Если считать, какие плюсы и минусы, — заключает она веско, — плюсов, конечно, больше. Количественно, — добавляет она. — Посмотришь, сколько женщин расцвело, когда они развелись или схоронили мужей, и начинаешь прикидывать. С чего бы это? А арифметика очень простая: ты работаешь, он работает — так?

— Так, — соглашается Маша. Глаза ее высохли, щеки пылают, губы дрожат.

— Кончаете оба в шесть? А кто за продуктами, в «Снежинку» — рубашки сдавать, за ребенком в детсад и те де и те пе?

— Давай, давай, — подначивает Соцкая, — все равно твои перечисления за работу не считает никто. Работа — это то, за что платят. Работа — это заработок. А наша, домашняя, она даровая, поэтому ее в расчет не берут, только критикуют. Мужики говорят: это, мол, не камни ворочать. — Галка вскакивает, тычет Маше пальцем в грудь. — К кому лучше всех мужики относятся? Кто дома почти не ворочает. Когда ты ничего не делаешь по дому, то не за что тебя и критиковать. А вот если с утра до ночи и чуть не успеешь переделать, он будет ворчать и зудеть: это не так, это у мамы вкуснее, а у таких-то знакомых в комнате наряднее, чище.

— Камни наши мужики давно не ворочают, — вздыхает Тамара.

В дверь просовывается голова соседки из 433-й палаты.

— Завальнюк идет! — свистящим шепотом объявляет она и мгновенно исчезает.

— Свет! Свет верхний потуши! — кричит Любка Полетаевой, пытаясь скрыть следы макияжа. Она кидается к окну, задергивает занавески, затем — к крану. В мгновение она споласкивает глаза, наспех вытирается, через минуту замирает на койке, натянув одеяло до подбородка.

Проходит вечность. Потом начинается медленное воскрешение. Полетаева крадется к двери, выглядывает.

— Не зашел, — сообщает она, оборачиваясь к остальным. — Завернул в соседнюю.

Только что всех этих женщин охватила паника при одном упоминании о непредвиденном обходе Завальнюка. И вот, казалось бы, опасность миновала, а они все разочарованы. Не пришел! Оказалось, они ему были не нужны, кто-то был более важный (а может, более любимый), ради которого он заглядывал после ужина в отделение. Или более опасно больной? Догадки, любопытство, обида. Они огорчены, что не услышат от доктора тех спасительных слов утешения, которые каждая из них уже придумала за него. Вот сегодня он скажет: ого, да вы совсем молодцом! Будто связанные с ним плотью, они живут от обхода до обхода, веря в его всемогущество. И не дай господи поколебать эту веру.

— Сегодня он две операции провел, — пытается найти оправдание случившемуся Полетаева. — Этери рассказывала, что одна очень трудно шла, парню вену на ноге протезировали. Под общим, натурально, так потом его еле-еле из наркоза вывели.

— А-а, — соглашается Хомякова, — тогда понятно.

Любка вынимает тушь, принимается нахально наращивать ресницы.

Входит Завальнюк.

Как многие люди, обитательницы 431-й палаты считали, что те толкования, которые они дают поступкам других, только и есть истинные, им не приходило в голову, что они чего-то не понимали или не знали. И нет в мире такого прибора, который мог бы просчитать наши заблуждения на чужой счет.

В тот раз Завальнюк вернулся в отделение не потому, что утреннего пациента с трудом вывели из наркоза, не потому, что в обязанности дежурного врача входит вечерний обход послеоперационных и тяжелых больных, а потому, что у девятнадцатилетней Митиной результаты анализов были абсолютно необъяснимые с точки зрения ее диагноза и той лекарственной терапии, которая ей проводилась. РОЭ и лейкоциты, снизившиеся на короткое время, вдруг катастрофически подскочили, в организме гуляла какая-то инфекция. Операцию, назначенную на ту пятницу, приходилось отменять, а Романов уезжал в длительную командировку в Алжир, пятница была последним его операционным днем. Откладывать, довыяснять — значит, оперировать самому, к чему не были подготовлены пока ни Митина, ни ее родные. В оставшиеся несколько дней надо было обнаружить причину странного поведения организма больной. Завальнюк знал, что на ответы больной нельзя положиться, она неуравновешенна, неприязнь вызывала и нагловатая самоуверенность, с которой она держалась, и равнодушие к его назначениям перед операцией. Поговорив с палатной сестрой Этери, Завальнюк выяснил, что Митина своенравна, мало с кем общается из близких, у нее отец, тетка, справлялись о ней сокурсники, по вечерам приходили с мужской половины больные, приносили гитару. Тогда после ужина в 431-ю стекались из всего отделения — слушать. Завальнюку рассказали также, что Митина потихоньку курит в туалете, что о доме никогда не говорит, просила по телефону тетку, чтоб не называла никому больницу, в которой лежит. Свести в единый клубок эту информацию Завальнюк не успел, голова была занята.

Утром ему позвонил старый приятель из Таллина, с которым он кончал университет. Приятель сообщил, что обещанный препарат, изготовляемый в их институте, он отправляет с проводником вагона, надо встретить поезд. Со своим сокурсником они давно не видятся.

— Ну как? — спросил тот неожиданно после перечня новостей. — Все узлы вяжешь?

— Канаты, — отшутился Завальнюк.

— Значит, сам режешь? — Приятель прекрасно знал, что Завальнюк давно делает сам сложнейшие операции.

— По мере возможности.

— И все целы? — продолжал приятель.

— Пока, тьфу-тьфу, после того случая — ни одного сбоя.

— Смотри не теряй бдительности.

Завальнюк считал бестактным разговор о давнем случае с больным, умершем на операционном столе, но ценнейшее лекарство добывал именно этот приятель, с которым было много связано; тот хорошо помнил, как студентами мечтали они хотя бы постоять возле какого-нибудь великого мастера, овладеть его методикой и техникой операции, как оба достоялись до третьих ассистентов возле Романова и начали с того, что «вязали узлы» на артериях при отключении сердца. Тогда все эти дела с операциями на сердце только еще начинались. Оба они чувствовали себя Колумбами, когда стали многое делать самостоятельно, пока однажды на столе у Завальнюка не умер больной.

Водитель самосвала был доставлен с травмой после аварии, какая-то отскочившая железяка проткнула легкое, пройдя рядом с сердцем; надо было срочно рассекать клапан сердца. Подобные рассечения после двух лет практики Завальнюку казались несложными. Он подготовил все чистенько, как полагается, операция шла благополучно, здоровье у водителя казалось гераклово. И вдруг, в конце, во время зашивания перегородки (лигирования), парень внезапно умер. Оказалась редчайшая патология — разные ритмы сокращения предсердий и желудочка. Если б предвидеть это, все бы обошлось. Завальнюк долго помнил молодое атлетическое тело, черную кудрявую, как у этой Митиной, голову, чистый высокий лоб, покрытый испариной, выпяченные сочные губы — тело, застывшее под его руками. Запомнил свои адовы усилия воскресить, вернуть, бессильное отчаяние последующих двух часов в реанимационной, и когда все было кончено, внезапное появление Романова, который почему-то предложил ехать за новым оборудованием. Тогда Романов насильно вытащил его вон из больницы. После этого случая Завальнюк доводил все исследование, предшествующее первому рассечению ткани до той полноты, которую позволяют современные средства диагностики. Напоминание приятеля только подогрело тревогу относительно Митиной.

И теперь, внезапно появившись в палате, Завальнюк наметанным глазом зафиксировал состояние каждого, увидел тушь в руках Митиной, бледность после приступа у Полетаевой, горящие пятна радостного возбуждения на худом лице Хомяковой после посещения гостя, о котором уже сообщила ему сестра, следы очередного чревоугодничества возле тумбочки Зинаиды Ивановны.

Расположение больных к Завальнюку было сродни тем чувствам, которые возникают у учениц старших классов к учителю, у юной спортсменки к тренеру, у иных детей к родителям. Это своего рода поклонничество толкает людей на поступки самые безрассудные, причины которых они впоследствии даже не могут объяснить. В подобном отношении к Завальнюку была повинна и его заметная внешность, казавшаяся пациенткам неотразимой, независимость характера и уверенность, когда решались сложнейшие вопросы, связанные с операцией, диагнозом или выпиской. Сестры частенько обсуждали между собой резкие, мальчишеские выступления Завальнюка на совещаниях. Все это заслоняло от больных мелкие его пристрастия, слабости, когда он вдруг франтовато выряжался на демонстрацию или праздничный вечер, а потом проявлял полное безразличие к своему облику, был неряшлив, несобран, они не обижались на его забывчивость, когда он обещал и не делал, не замечали, что во многом Завальнюк старается подражать профессору Романову. Он все знает, все помнит — верили больные — значит, все образуется, мы выйдем отсюда здоровыми.

— Ну как настроение? — подсаживается он к первой Хомяковой. — Что беспокоит? — Справедливо, Хомякова самая тяжелая, для него самая важная.

— Ничего не беспокоит, все хорошо, Юрий Михайлович. — Лиля не сводит прекрасных глаз с лица доктора.

— Значит, решено, послезавтра будем оперироваться? Как, не страшно? — Завальнюк улыбается так, будто речь идет о вторичной экскурсии в планетарий.



Поделиться книгой:

На главную
Назад