Больше писем такого рода не сохранилось. Продолжал ли О. Генри писать их или, может быть, уже в эти первые месяцы принял решение: отделить себя наглухо от проклятой тюремной жизни, прожить ее стиснув зубы и выбросить вон из памяти.
Как уже говорилось, он был дежурным аптекарем в тюремной больнице, то есть привилегированным заключенным (позднее, поднявшись еще «выше», он стал клерком у тюремного эконома), и наиболее мучительные из тюремных тягот касались его более с моральной стороны, чем с физической. В этих условиях он получил возможность, еще находясь в тюрьме, начать от нее отгораживаться. Из позднейших воспоминаний известно, что, когда в тюрьме появлялись газетные репортеры, О. Генри тщательно избегал всяких бесед с ними или контактов, чтобы в дальнейшем никак нельзя было протянуть нить от заключенного № 30664 к его бывшей и будущей личности. Он был равно несловоохотлив и сдержан как с большинством заключенных (за вычетом одного или двух близких друзей), так и с персоналом тюрьмы, врачами и администрацией.
Трудно сказать, сколько здесь было остатков обывательской «респектабельности» банковского кассира из города Остина, сколько практического расчета американца, которому предстояло после тюрьмы заново строить жизнь в проникнутом ханжеством обществе, и сколько инстинктивной тревоги сверхвпечатлительного и ранимого человека и артиста, страшащегося, что даже малейшее отождествление себя с этим жестоким миром может непоправимо разрушить его личность.
Его «линия» по выходе из тюрьмы была заранее продумана. «Я глубоко похороню Билла Портера, — говорит он в тюрьме Дженнингсу. — Никто никогда не узнает, что я столовался на каторге в штате Огайо…» Дженнингс возразил, что если его когда-либо выпустят на свободу, он подойдет к первому встречному и скажет ему прямо в лицо: «Я каторжанин, только что из тюрьмы, и если вам это не нравится, можете идти к черту». О. Генри лишь недоверчиво рассмеялся: «Я много бы дал за вашу смелость, полковник».[5]
На свободе О. Генри долгое время мучили опасения «быть узнанным». Сотрудник нью-йоркского «Эйнсли Мэгезин» Гильмен Холл, друживший с О. Генри в первые годы после тюрьмы, вспоминает, как писатель опасливо озирался, придя в ресторан или бар. Сам О. Генри позднее рассказывал Дженнингсу про таящийся в нем страх, что к нему подойдет вдруг кто-либо из знавших его по Колумбусу и зычно окликнет: «Хэлло, Билл, давно ли из каталажки?»
Отмеченное всеми мемуаристами настойчивое, до конца жизни стремление О. Генри оставаться в тени, раствориться в анонимной толпе тесно связано с этими страхами.
В этой попытке оборонить себя от тюремной действительности наиболее существенным для О. Генри-писателя было решение продолжать писать так, как если бы с ним ничего не случилось. По ночам за дежурным аптекарским столиком он словно бы «отключался». Он написал за тюремные годы четырнадцать рассказов, в том числе несколько, приобретших позднее известность и популярность. Ни в одном из этих рассказов нет следов его жизни на каторге.
Высказывались предположения, что некоторые из сюжетов О. Генри в цикле его новелл о плутах и о бродягах основаны на устных историях, услышанных им в тюрьме от больных каторжан. Трудно гадать, какие сюжеты имеются здесь в виду и какой обработке подверг их О. Генри. Большинство рассказов этого цикла лучезарно юмористичны.
Но благодаря книге Дженнингса известен в подробностях один из трагических эпизодов тюремной жизни, послуживший отправной точкой и поводцм для создания известного рассказа О. Генри «Превращение Джимми Валентайна».
В Колумбусе, главном городе штата Огайо, где помещалась тюрьма, бежал казначей крупного акционерного общества, оставив запертым сейф с документами. По просьбе местных властей тюремная администрация поручила вскрыть сейф отбывавшему вечную каторгу взломщику Ричарду Прайсу, о котором было известно, что он владеет секретом, позволяющим ему разгадать шифр любого замка. Прайс к тому времени отбыл в тюрьме уже более шестнадцати лет «по штрафному разряду», лишенный свиданий, переписки с родными, даже права читать книги. Он был болен чахоткой, свирепствовавшей в тюрьме. Судя по тому, что рассказывает о нем Дженнингс, это был человек незаурядный, с детства попавший в тиски нищеты и ставший преступником. Поразительный способ открытия сейфов, который изобрел Прайс, был таков: с «помощью напильника он стачивал себе ногти, а затем и живую ткань на указательных пальцах, чтобы обнажить окончания нервов. Искалеченные пальцы становились восприимчивы к малейшим вибрациям, и, вращая механизм замка, Прайс улавливал шифр. В случае успеха Прайсу обещали помилование. Он проделал жестокую операцию над своими руками, сейф был открыт. Власти, однако, обманули каторжанина и не выпустили его из тюрьмы. Тяжелобольной Прайс не выдержал потрясения, слег, вскоре умер. Перед смертью он спросил ухаживавшего за ним Дженнингса: «Эл, как ты думаешь, для чего я родился на свет? Можно ли вообще сказать, что я жил?»[6]
Вероломство властей и смерть Прайса произвели огромное впечатление на всех каторжан. О. Генри, по словам Дженнингса, подробно расспрашивал его обо всех обстоятельствах. «Казалось, они потрясли его и наполнили его душу горечью», — пишет Дженнингс. «Это замечательный материал для рассказа», — сказал О. Генри.
Рассказ «Превращение Джимми Валентайна» был напечатан в 1903 году (когда О. Генри написал его — неизвестно). Герой рассказа, искуснейший взломщик сейфов Джим Валентайн — веселый и энергичный молодой человек, «похожий на студента-спортсмена, приехавшего на каникулы». Он прибывает в провинциальный город для очередного «дела», но влюбляется в прелестную девушку, дочь банкира, которого собирался ограбить. Бросив думать о сейфах, Валентайн открывает в городе обувной магазин. В качестве преуспевающего коммерсанта мистера Ральфа Спенсера знакомится с семейством банкира и становится женихом его дочери. В канун свадьбы Валентайн принимает решение отослать чемодан с заветными сверлами своему другу по старой профессии и тем навсегда закрыть себе путь назад. С чемоданом в руке он заходит в банк, где его ожидает невеста. Как раз в этот момент происходит несчастье. Девочка, внучка банкира, резвясь, забирается в сейф и запирает замок изнутри. Открыть его невозможно, ребенок задыхается, должен погибнуть. Бывший взломщик стоит перед роковым выбором: спасение ребенка или личное счастье. Следует первая развязка: Валентайн открывает свой чемодан и, обнаружив перед невестой и будущим тестем полный набор воровских инструментов, ловко вскрывает сейф. Затем он безмолвно уходит. Следует вторая развязка. У выхода из банка стоит прославленный сыщик Прайс, который к этому времени выследил Валентайна и явился, чтобы схватить его. Валентайн окликает сыщика первым — отчаяние сделало его безразличным к своей дальнейшей судьбе. Но сыщик — свидетель того, что случилось сейчас у сейфа, — покорен благородством и мужеством Валентайна. «Вы, наверно, ошиблись, мистер Спенсер? — говорит он. — По-моему, мы незнакомы».
Рассказ О. Генри, как видим, очень далек от истории Ричарда Прайса. Он возникает как «отречение» от подлинных фактов. Но поставленный рядом с тюремной трагедией, давшей для него повод, рассказ воспринимается как нестерпимая фальшь, цепь тяжелых бестактностей, вплоть до присвоения имени Прайса великодушному сыщику.
Даже всегда снисходительный к своему кумиру Эл Дженнингс вынужден искать оправдания для поступка О. Генри. «Таланту Билла Портера недоставало сумрачных красок для того, чтобы поведать миру об этой ужасной жизни во всех подробностях, — говорит Дженнингс. — Он всегда предпочитал хороший конец. Он не сумел даже точно нарисовать вскрытие сейфа. Слишком много тут было жестокости и трагичности для его легкого и изящного дарования».
Стоит отметить, что именно этот рассказ О. Генри, который наименее мог быть поставлен ему в похвалу как социальному бытописателю и по всему построению был как бы набором сюжетных шаблонов из его реквизита, оказался — быть может, как раз по этим причинам — супербоевиком на рынке американского зрелищно-литературного бизнеса. Кстати сказать, деньги миновали писателя. Выпущенный им «фальшивый купон» словно зажил собственной жизнью и, переходя из рук в руки, стал производить доллары, но для других. Продюсер Джордж Тэйлор купил у больного и, как обычно, нуждавшегося в очередном гонораре О. Генри за пятьсот долларов право на сценическую переработку рассказа. Драматург Поль Армстронг за неделю превратил рассказ в пьесу. Еще через две недели состоялась премьера, и ходкая пьеса под названием «Некто Джим Валентайн» принесла своим новым владельцам сто тысяч долларов, много более, чем О. Генри удалось заработать за всю свою жизнь.
Из той же книги «О. Генри на дне» можно узнать, что Дженнингс не оставлял попыток сделать из своего друга разоблачителя социальной несправедливости. Он вспоминает, как предложил в качестве сюжета О. Генри еще одну трагическую тюремную тему — историю молодой женщины Салли Кэслтаун, отбывавшей пожизненное заключение за человекоубийство.
История была такова. Сын банкира в американском провинциальном городе соблазнил бедную девушку и бросил ее, когда она забеременела. Родив ребенка, не в силах его прокормить, она стала просить у молодого человека помощи. Тогда, чтобы отделаться от своей недавней возлюбленной, он засадил ее в тюрьму, обвинив в вымогательстве. Когда Салли выбралась из тюрьмы и узнала, что ее ребенок умер от голода и дурного ухода, она достала револьвер и застрелила банкирского сына. Ввиду юного возраста убийцы смертная казнь была заменена ей пожизненной каторгой.
О. Генри категорически отказался от предложенного сюжета, чем удивил и огорчил своего друга, рассчитывавшего, по его словам, что под пером О. Генри история Салли Кэслтаун «потрясет сердца».
Бросается в глаза, что отвергнутый О. Генри сюжет является характерно «драйзеровским» сюжетом. Именно на таком материале Драйзер в эти же годы рисовал современную американскую жизнь, отказываясь от каких-либо уступок и компромиссов.
Став известной, «творческая история» новеллы о взломщике Валентайне вошла в анналы американской литературы. Исключительность обстоятельств, при которых был создан рассказ, полный разрыв между жизненным материалом и его воплощением, обнаженность дилеммы, как бы стоявшей перед писателем, сделали эти страницы О. Генри своего рода хрестоматийным примером «бегства писателя от действительности», «страха перед действительностью» и нанесли несомненный ущерб личной репутации О. Генри.
При всем том нельзя не поставить другой вопрос: какой ценой удавалось писателю принимать такие решения? Легко ли давались они ему? Или, быть может, оставляли «шрамы на сердце»?
«Я вытравлю из памяти, что когда-либо дышал воздухом этих стен», — говорил О. Генри, планируя свою послетюремную жизнь. Но была ли выполнимой такая задача? Можно было молчать, не писать о тюрьме, но возможно ли было забыть о ней?
Наряду с демонстративно-холодными заявлениями О. Генри вроде того, что «эта тюрьма с ее гнусностями меня не касается», «я не тюремный репортер» и т. п., у Дженнингса можно найти зарисовки, показывающие, что О. Генри далеко не всегда удавалось заслониться от человеческих трагедий, столь тесно обступивших его. Так, Дженнингс описывает О. Генри после беседы с семнадцатилетним мальчиком, которому через несколько дней предстояло идти на казнь. «Портер вернулся изжелта-бледным… по лбу у него катился тяжелыми каплями пот: «Чудовищно!.. Он ведь совсем ребенок!.. Надо что-нибудь предпринять!.. Можно ли верить в добро на земле, пока совершаются такие убийства?»
Три года соседства с тяжкими человеческими страданиями умудрили этого веселого фельетониста и обострили его природную восприимчивость. Если они не подвигнули его на борьбу с социальным злом, то научили жалеть людей. «Надо что-нибудь предпринять!» Способов переделать мир, уничтожить людские страдания О. Генри не видел. Но не сможет ли он развлекать, утешать людей? Книга Дженнингса позволяет считать такой ход мысли возможным. В этой силе своего дарования О. Генри мог убедиться уже в тюрьме, прочитав один из первых же написанных там рассказов аудитории из двух слушателей — Дженнингсу и другому поездному налетчику. «Он свернул рукопись и поднялся со стула… — читаем у Дженнингса. — «Милостивые государи, приношу вам свою благодарность. Мог ли я думать, что рассказ мой вызовет слезы у таких старых, опытных профессионалов, как вы!» «Наверно, и в самом деле странно было смотреть, как два грабителя хныкали над этой немудрящей историей», — комментирует Дженнингс.
Отказ от призыва к борьбе со злом, утешительство как подмена борьбы и протеста не раз вменялись О. Генри в вину позднейшими критиками.
Трудно считать, что в эти тюремные годы у О. Генри сложилась какая-то «теория компромисса», разработанная морально-художественная программа, которую он задумал осуществить в своем творчестве. Вернее предположить, что он «плыл по течению». Однако при этом он мог и учитывать особенности своего дарования и руководиться той острой жалостью, которую в нем вызывала судьба каторжан.
Концепция «великого утешителя» применительно к личности и рассказам О. Генри возникла позднее. Зародыш ее имелся уже в книге Дженнингса. Далее ее сформулировал Эптон Синклер в своей пьесе «Билл Портер» (1925). Пьеса Синклера построена как монтаж воображаемых сцен из тюремной жизни О. Генри и подобранных тематически эпизодов из его известных рассказов: «Муниципального отчета», «Превращения Джимми Валентайна», «Неоконченного рассказа» и двух-трех других.
Синклер опирался на некоторые страницы из книги Дженнингса и дополнил их личными беседами с ним (он благодарит в предисловии Дженнингса за советы и замечания). Он рисует душевный конфликт О. Генри в тюрьме, колеблющегося между двумя решениями: выступить за униженных и оскорбленных и погибнуть в борьбе или же «выполнить свою миссию» — сохранить себя, выйти на свет из тюрьмы, чтобы писать о людях «со смехом и с жалостью». Защитником этого второго решения в пьесе Синклера выступает являющийся О. Генри призрак Этол, его умершей жены.
ПОРТЕР. «…умереть за бедняг, сидящих в тюрьме. Вот что я должен был сделать. Ринуться с головой в борьбу против подлости и жестокости, а там будь что будет…»
ЭТОЛ. «Природа щедро одарила тебя фантазией, нежностью и потоком бодрящих сверкающих слов… Ты научишься новым словам… новому состраданию… Ты найдешь свой собственный путь как помочь им… внушить людям немного сочувствия к ним, смягчающего великодушного юмора… Я вижу их алчущих, жаждущих этой слитой со смехом жалости, которая дана тебе в дар… Иди же, Билл Портер! Делай то, что тебе предназначено…»[7]
Персонажи рассказов О. Генри в пьесе Синклера восхваляют О. Генри за то, как он вывел их, какими их показал, ибо это ведет все к той же желанной цели «утешить» людей в их несчастье. В феерическом эпилоге на глазах «четырех миллионов» Дэлси, маленькая продавщица из «Неоконченного рассказа» О. Генри, увенчивает своего творца лавровым венком.
Совершенно иное мы видим в «Великом утешителе», вышедшем на экран в 1933 году фильме об О. Генри выдающегося советского режиссера Льва Кулешова.[8] Фильм соприкасается по тематике с «Биллом Портером», но построен на диаметрально противоположной трактовке темы, как бы полемизирует с пьесой Эптона Синклера.
Мотив утешительства присутствует в фильме только лишь как иллюзия, самообман, которыми тешит себя писатель. «…Зато, когда мое сердце разорвется от моих веселых рассказов или от пьянства, — размышляет в фильме О. Генри, — на мою могилу придет приказчица Дэлси, принесет букет дешевых цветов и скажет: «Спи спокойно, О. Генри, забавный выдумщик, великий утешитель».
Авторы советского фильма, как и Эптон Синклер, жалеют О. Генри, писателя-арестанта, глушащего свой протест алкоголем и капитулирующего перед гнущей его силой. Но они безоговорочно осуждают его «утешительство» как уклонение от долга художника, в конечном счете предательство по отношению к себе самому и к своим любимым героям.
Если в пьесе Эптона Синклера действительность переплетается с миром мечты и главенствует утешительный вымысел, то в картине Льва Кулешова этот вымысел отвергается перед лицом суровой действительности.
В фильме — два плана, реальный и иллюзорный, пересекающиеся, но притом независимые один от другого.
Первый, реальный план — это О. Генри в тюрьме, писатель, раздвоенный между желанием сказать правду о страшной тюремной жизни и нехваткой воли и мужества, и Валентайн, каторжанин, обманутый и раздавленный буржуазной юстицией.
Второй, иллюзорный план — рассказ О. Генри о судьбе Валентайна, в той ложной версии, которую он создал и представил читателям.
Изобразительное решение двух планов построено на резком контрасте. В режиссерской ремарке к сценарию сказано: «По стилю постановки он (рассказ О. Генри, каким он дан в фильме. — Л. С.) резко отличается от картины действительности. Картина действительности дается в подчеркнуто реалистических тонах, а рассказ — в тонах пародийных».[9]
Новелла о Валентайне идет как «фильм в фильме», немая картина под иронически-сентиментальную музыку: игра актеров гротескна, кадры украшены сердечками и милующимися голубками. В заключение дан «поцелуй в диафрагму» счастливого Валентайна и его нареченной, дочки банкира.
Реальный план фильма продлен за пределы трагедии Валентайна. Дэлси, продавщица из рассказа О. Генри, простодушная, нищая, затерянная в трущобах большого города, показана как рядовая американская девушка, читательница О. Генри, которая ищет в его рассказах возможности уйти в мир иллюзий, забыться в мечтах. Ее любовник, сыщик Бен Прайс (участвующий до того в решении судьбы Валентайна и связывающий таким образом эти две линии в фильме), глумится над наивностью Дэлои: «Ты думаешь, жизнь такая, какую размазывает твой великий утешитель?»
Фильм кончается трагически, полным крахом иллюзий.
Узнав о смерти обманутого Валентайна, каторжане бунтуют. Тюремные власти жестоко подавляют мятеж. В тюремной аптеке, упав головой на стол, рыдает арестант и писатель О. Генри. А в убогой мансарде отчаявшаяся Дэлси стреляет в сыщика Прайса, воплощающего для нее грубость, пошлость и беспощадность ее реальной судьбы.
Один из персонажей «Великого утешителя», арестант, сосед Валентайна по камере, говорит в ходе спора навестившему их О. Генри: «Людей надо лупить правдой по башкам, чтобы знали что делать!»
При некоторой дидактичности сценарного замысла картина проникнута убежденностью в освободительном назначении искусства. Острота режиссуры, яркость изобразительного решения, превосходная работа актеров сделали «Великого утешителя» заметным явлением в истории советского киноискусства начала 30-х годов.
В то же время фильм Кулешова можно рассматривать как вклад советской критической мысли в оценку О. Генри.
Известно, что ведущие представители критического реализма в США 20-х годов, такие, как Теодор Драйзер и Шервуд Андерсон, исходя из своего понимания насущных задач, стоящих перед американской литературой, отвергали О. Генри. Драйзер числил его в «веренице псевдореалистов» и считал, что «за вычетом полдюжины рассказов» О. Генри — «чисто развлекательный автор»[10].
«Традиция сюрпризного сочинительства давно зародилась в Америке и произросла как некий паразитический гриб, — писал Шервуд Андерсон, имея в виду главным образом новейших новеллистов школы О. Генри, его подражателей и эпигонов. — Кто не знает, что жизнь не состоит из рассказов с сюжетом (речь идет об искусственно-занимательном, нарочитом сюжете. — А. С.), и, однако, традиция американского сочинительства почти целиком базировалась на этой основе. Человеческая природа и ее странности, трагизм и комизм живой жизни — все было принесено в жертву сюжету. Читая в наших журналах эти рассказы с сюжетом, люди вопрошали себя со все возрастающим изумлением: «Неужели жизнь в недрах своих не содержит трагедии, комедии, иронии? А если это так, отчего наши писатели не видят этого, не показывают настоящую жизнь? К чему эта шкатулка с сюрпризами, эта постоянная фальшь?».[11]
На протяжении всей первой четверти XX века критико-реалистическое направление в новейшей американской литературе деятельно осваивало глубинные пласты экономической, социальной, политической жизни в США, обнажая пороки капиталистической цивилизации, громко заявляя протест против принесения ей в жертву человеческой личности и глубоко веря в величайшую важность своей миссии.
У Драйзера и у Шервуда Андерсона было, разумеется, достаточно оснований, чтобы противопоставить многое и многое в своем творчестве той картине жизни, какую рисует О. Генри, и сурово его осудить.
Однако действительные взаимоотношения О. Генри с критико-реалистической школой в американской литературе более сложны. Прежде всего отметим воздействие этой школы на самого же О. Генри, который явно обязан своим предшественникам и современникам, критическим реалистам, многим ценным и примечательным, что есть в его творчестве.
Достаточно будет сказать, что столь основательный «физиологический» очерк Нью-Йорка в книгах О. Генри едва ли стал бы возможен без нью-йоркских рассказов 90-х годов Стивена Крейна — одного из пионеров новейшего социального реализма в США. А уподобление американских банкиров и коммерсантов разбойникам с большой дороги (в «Дорогах, которые мы выбираем» и в других рассказах О. Генри) было усвоено им с голоса «разгребателей грязи» девятисотых годов, проницательных и талантливых журналистов, подготовивших обильный «сырой материал» для Драйзера и других.
Нет также каких-либо данных, говорящих о том, что сам О. Генри противополагал себя социально-обличительному и социально-аналитическому направлению в современном ему американском искусстве. Беглые литературные оценки, встречающиеся у него, скорее говорят об обратном. А сделавшийся известным после смерти писателя программный набросок, идейно-литературное «завещание» О. Генри дает основание думать, что в последние годы О. Генри и сам тяготел к некоторым из важнейших тем и задач социального реализма.
Это — обнаруженное в бумагах писателя незаконченное письмо Г. П. Стегеру, его другу, редактору-консультанту в издательстве «Даблдей-Пейдж», где О. Генри издавался в последние годы жизни. Письмо заслуживает самого пристального внимания.
«…Я задумал написать повесть о некоем человеке, — пишет О. Генри, — индивидууме, не типе, но в то же время воплощающем всю нашу человеческую породу, — если такой вариант представим. В повесть свою я не вкладываю никакого урока или морального вывода и не стремлюсь подвести читателя к какой-то теории.
Хочу сделать книгу такой, какой она скорее всего не получится (да и выполнима ли такая задача вообще?), хочу ее сделать записью истинных размышлений этого человека… его истинных мнений о жизни, какой он ее увидел, его абсолютно честных суждений, выводов, комментариев о разных ступенях его жизненного пути.
Не припомню, чтобы мне пришлось когда-либо встретить автобиографию, описание чьей-либо жизни или беллетристическое произведение, где была бы сказана правда, как она есть. Я читал, конечно, Руссо, Золя, Джорджа Мура, различные мемуары, обнаруживавшие якобы душу автора как за прозрачной витриной. Но авторы в большинстве своем были лжецами, позерами или актерами (не касаюсь, понятное дело, художественной ценности этих книг).
Все мы вынуждены быть лицемерами, комбинаторами и лжецами до конца своей жизни, в ином случае здание нашего общества не выдержало бы и рухнуло в первый же день. Мы не можем не лицедействовать друг перед другом, так же как мы не можем выйти на люди нагишом. Может, оно и к лучшему…
Это будет повесть о человеке, рожденном и выросшем в сонном маленьком южном городе. Он не пошел дальше школы, но его доучили книги и жизнь. Постараюсь одарить его писательским слогом, наилучшим из тех, что хранятся в моей кладовой. Я проведу его через главные фазы его биографии, через бурные приключения и жизнь в большом городе… Он узнает светское общество, кое-что о преступном мире… И обо всем этом скажет правду…
Это будет человек, наделенный природным умом, с оригинальным характером, абсолютно открытый, широко мыслящий, и я покажу, как Создатель мира загнал его в мышеловку… Дальше я хочу показать, как он себя поведет…»[12]
Едва ли возможны сомнения в трагическом смысле этого «завещания» О. Генри. Трудно решить, удалась бы писателю или нет задуманная им книга. Некоторые выводы кажутся, однако, бесспорными.
Замысел книги О. Генри, как он обрисован в письме, коренным образом отличается от замыслов, легших в основу большей части его рассказов. «Философия жизни», изложенная в ходе письма, не столь далека от взгляда на жизнь Стивена Крейна, раннего Драйзера, Шервуда Андерсона.
Добавим: это письмо человека, мучительно стосковавшегося по правде, и признание писателя в том, как трудно она дается.
Автобиографические черты в обрисовке героя задуманной книги достаточно очевидны, но О. Генри в том же письме это оспаривает. Как видно, он придает судьбе своего героя (которого «Создатель мира загнал в мышеловку») более общий и более важный смысл. Это не только писатель О. Генри, но, быть может, и взломщик Дик Прайс, и каторжанка Салли Кэслтаун, и другие, истинную историю жизни которых он знал, но не смог написать.
В отвергавшей О. Генри американской критической литературе 20-х годов самую резкую оценку его как писателя дает в своей «Истории американской новеллы» известный литературовед Ф. А. Патти.
«Элементы, образующие его искусство, — наперечет, — говорится там об О. Генри. — …Он в точности знал, сколько подсыпать сахару в угоду сентиментальности средней читающей публики, сколько надобно поперчить для остроты, где подсолить для придания жизненной достоверности, где полить романтическим соусом».[13]
Отметим, что при очевидной пристрастности этих упреков здесь имеется и справедливое наблюдение, касающееся «механической» композиции многих рассказов О. Генри.
Действительно, каждый читатель О. Генри может найти примеры, когда сверхоригинальная выдумка и сверхизобретательное остроумие писателя заштамповываются, приходят к стандарту. Условия его писательства «на конвейере» всячески этому способствовали. Он достигает большой виртуозности в создании короткого занимательного повествования. В то же время, приглядываясь, можно увидеть, как он переставляет «кирпичики» сюжета, характеров, интерьера, пейзажа, стереотипы излюбленных ситуаций из одного рассказа в другой, варьируя и исчерпывая возможные их сочетания (читательское ощущение монотонности рассказов О. Генри при их видимой пестроте во многом зависит от этого скрытого повторения одних и тех же ходов). Аккуратно разъятые и надлежаще формализованные, эти «шаблоны» в рассказах О. Генри, вероятно, могли бы стать материалом для опыта по сочинению «машинной новеллы».
Продолжая свои рассуждения, Патти далее пишет: «Он (О. Генри. — А. С.) не принимал литературу всерьез… был только лишь развлекателем, отвечающим на требования момента… искал лишь такого искусства, которое будет иметь сиюминутный успех… для этих целей жертвовал всем, даже истиной».[14]
Нельзя отрицать, что в иных рассказах О. Генри можно найти основания и для этих упреков критика. Но в целом, как окончательный приговор, они должны быть оспорены.
Уже говорилось, что сочувствие О. Генри своим героям и героиням, «маленьким людям», живущим надеждой на счастье, но редко его добивающимся, подлинно, непритворно и принадлежит к несомненным, реальным стимулам его творчества.
Верно, что только в одном из своих рассказов о голодных и бедствующих девушках, жертвах Нью-Йорка, в «Меблированной комнате» — О. Генри отказывается от присвоенной им привилегии чудом спасать погибающих, и судьба героини приходит к роковому концу. Но при этом мрак «Меблированной комнаты» столь неподделен, а «чудеса» у О. Генри и приводящий их в действие механизм столь эфемерны, что читателю трудно отделаться от впечатления, что над всеми подругами героини «Меблированной комнаты» постоянно висит угроза такой же трагической участи. «…Если вас зовут Дэзи, — пишет О. Генри в «Психее и небоскребе», — и вам девятнадцать лет, и вы работаете в кондитерской на Восьмой авеню, и получаете шесть долларов в неделю… встаете в шесть тридцать утра и трудитесь до девяти вечера, и живете в холодной и тесной, пять футов на восемь, меблированной комнате, и тратите на завтрак всего десять центов…»
В другом из своих нью-йоркских рассказов, заглянув в глаза женщины, уже потерпевшей крушение в этом неравном, заведомо непосильном бою, он говорит с болью и горечью, что открыл для себя в ее взгляде «что-то от архангела Гавриила» и «что-то от хворого котенка» («Рассказ грязной десятки»).
Когда О. Генри перестает подыскивать своим продавщицам женихов из числа миллионеров, он умеет с язвительной меткостью показать, что нью-йоркские Гарун-аль-Рашиды давно лишились души. В известном рассказе «Волшебный профиль» все озадачены привязанностью скаредной старой богачки к молоденькой машинистке, которую старуха готова удочерить. В конце выясняется, что девушка в профиль как две капли воды походит на изображение, отчеканенное на долларе.
В духе поздней сатиры Твена строит О. Генри финал своего «Неоконченного рассказа». В «обрамлении» новеллы рассказчик описывает привидевшийся ему Страшный суд, на котором и он среди прочих грешников был притянут к допросу. Кончается так: «Ангел-полисмен подлетел ко мне и взял меня под левое крыло. Совсем близко стояло несколько вызванных в суд весьма состоятельных, судя по внешности, духов. — Вы не из этой ли шайки? — спросил меня полисмен. — А кто они? — полюбопытствовал я… — Ну как же, — сказал он, — те, кто брал на работу девушек и платил им в педелю пять или шесть долларов. Не из их ли вы шайки? — Нет, ваше бессмертство, — ответил я. — Я всего-навсего поджег приют для сирот и убил слепого, чтобы воспользоваться его медяками».
Как уже говорилось, в своих взаимоотношениях с массовой буржуазной псевдокультурой писатель сам был нередко жертвой, лицом подневольным, страдающим, и надо отделять здесь его вину от его беды.
Стоит напомнить, что О. Генри, в особенности к концу своей жизни (и в разгар своей популярности) сам видит эти прискорбные для него стороны своей писательской деятельности, и они, чем дальше, тем более становятся для него источником недовольства собой и горечи.
Вот письмо того времени, полушутливое, о том, как он пишет свои рассказы: «Прежде всего нужен кухонный стол, табуретка, карандаш, лист бумаги и подходящий по размерам стакан. Это орудия труда. Далее, вы достаете из шкафа бутылку виски и апельсины — продукты, необходимые для поддержания писательских сил. Начинается разработка сюжета (можете выдать ее за вдохновение). Подливаете в виски апельсинный сок, выпиваете за здоровье журнальных редакторов, точите карандаш, принимаетесь за работу. К моменту, когда апельсины все выжаты и бутылка пуста, ваш рассказ завершен и пригоден к продаже».[15]
Это письмо к случайному корреспонденту. О том же О. Генри говорит журналисту-приятелю Роберту Дэвису, но уже без привычной шутливости:
«Я неудачник. У меня беспрестанное чувство, что следовало бы вернуться назад и начать все сначала. Но откуда, с какого момента? Мои рассказы?.. Они мне не нравятся… Мне тяжко, когда меня узнают в толпе или представляют кому-нибудь как знаменитого автора. Это выглядит как ярлык с дорогой ценой на грошовом товаре».[16]
И в рассказах О. Генри мы встречаем полувысказанные намеки, сделанные мимоходом, и словно бы в шутку признания, свидетельствующие, что и посреди литературной поденщины писатель не терял до конца ни преданности искусству, ни мысли об ответственности художника.
«Если бы мне пожить еще чуточку, ну хоть тысячу лет, всего какую-нибудь тысячу лет, я подошел бы за это время вплотную к Поэзии, так что мог бы коснуться подола ее одежды». И дальше: «Ко мне отовсюду стекаются люди с кораблей, из степей и лесов, с проезжих дорог, с чердаков, из подвалов и лепечут мне в странных, бессвязных речах все о том, что увидели и передумали. Дело ушей и рук запечатлеть их рассказы». О. Генри кончает характерной «снижающей» шуткой: «Боюсь только двух несчастий: глухоты и еще судороги в пальцах — профессиональная болезнь писак» («Пригодился»).
⠀⠀ ⠀⠀
Вспоминая фигуры художников в рассказах О. Генри, можно заметить, что его притягивают, волнуют вопросы верности человека искусства своему назначению и мастерству.
В одном из рассказов появляется на минуту знаменитый художник, очень больной человек, которому, по слову О. Генри, не дает умереть лишь талант и полное равнодушие к своей личной судьбе. Он проделывает путешествие из Нью-Йорка на Запад через весь континент, чтобы собственными глазами видеть, как стены старинных построек индейцев-пуэбло не отражают, а поглощают солнечный свет, и воплотить это чудо на своем полотне («Искусство и ковбойский конь»).
Иного рода — другой высокоталантливый мастер, тоже художник, еще недавно процветающий портретист, а теперь завсегдатай нью-йоркской ночлежки. В некий момент, в разгар успешной карьеры, его талант вдруг обрел необыкновенное свойство — обнаруживать тайные мысли портретируемой модели. Поглядев на написанный им портрет почтеннейшего банкира, люди спешили как можно скорее забрать свои деньги из банка. Клиенты из богачей отказали художнику. Он впал в нищету («Шехерезада с Мэдисон-сквера»).
В изображении поставщиков псевдоискусства, эксплуатирующих примитивный вкус обывателя и потрафляющих хозяевам зрелищного и литературного бизнеса, О. Генри бывает насмешлив и зол, не щадя при том, без сомнения, и себя самого.
«Да это была захватывающая, великолепно поставленная пьеса. На сцене звучал настоящий выстрел из настоящего заряженного тридцатидвухкалиберного револьвера. Элен Граймс, девушка с Дальнего Запада, пламенно любит Фрэнка Дэсмонда, личного секретаря и в будущем зятя ее отца Арапахо Граймса. Этот Граймс, король скотоводов, состояние которого оценивается в четверть миллиона долларов, владеет к тому же и ранчо, которое расположено, судя по деталям пейзажа, не то в штате Невада, не то на Лонр-Айленде. Дэсмонд (в частной жизни мистер Боб Хайт) носит краги и охотничье галифе и местом своего жительства называет Нью-Йорк… И остается только строить догадки, зачем королю скотоводов понадобились на ранчо кожаные краги да в них еще секретарь…
Вы сами знаете не хуже меня, что такие пьесы, как ни прикидывайся, всем нам по душе…» («Деловые люди»).
Выступая в подобных пассажах в роли иллюзиониста, объясняющего зрителям незамысловатую технику своего представления, О. Генри извлекает не только юмористический, но и определенный моральный эффект. «Король воскресного рассказа» сам же его пародирует, «подрывает».[17]
Он не раз возвращается к этим мотивам в своих рассказах-фельетонах на литературные темы, где затрагиваются взаимоотношения авторов и редакций и шаржируются черты литературного быта, а порой возникают и более серьезные темы, занимающие писателя.
В одном из рассказов такого рода, «Адское пламя», молодой литератор приходит к мрачному выводу, что искусство питается страданием людей, и для того, чтобы оно было правдивым, писать надо кровью сердца, причем даже не кровью сердца писателя, а «кровью чужого сердца». Если это действительно так, то чем служить безнравственному искусству, он считает более правильным вернуться домой, в захолустье, из которого прибыл в Нью-Йорк, и поступить там приказчиком в деревенскую лавку.
Эта тема «ухода», как видно, тревожит писателя. Уже приведенную резкую критику своего творчества (со словами «я неудачник») он кончает подобным же выводом: «Иногда я подумываю, не лучше ли мне наняться куда-нибудь клерком, чтобы почувствовать, что делаешь что-то толковое, ощутимо полезное». В том же роде шутливое, но и горькое заявление О. Генри, что если ему предоставят «доходный ларек с орешками на Бродвее», он немедленно бросит писать.
В заключение надо упомянуть о рассказчике у О. Генри, огульное отожествление которого с личностью автора ведет к самым неверным выводам. Этот рассказчик настолько изменчив, неуловим, что кажется иногда, что О. Генри следовало бы изображать как излюбленного им бога насмешки у древних, Момуса, с лицом, наполовину укрытым под маской.
Можно, пожалуй, не разъяснять, что повествователь из плутовских рассказов О. Генри с его лихостью и благодушно — циничной бессовестностью не должен считаться «вторым я» самого О. Генри. Но и рассказчик нью-йоркских новелл, так часто грешащий излишней игривостью или излишней чувствительностью, тоже далеко не всегда совпадает с голосом автора. Более явственно авторский голос слышится в упомянутых фельетонах-рассказах О. Генри на литературные темы, и, быть может, ближе всего к некоторым важным чертам его личности — вдумчивый, наблюдательный журналист, выступающий в роли повествователя и одновременно участника изображенных событий в таких рассказах О. Генри, как «Муниципальный отчет» или «Дверь, не знающая покоя».
Таков был внутренний мир этого американского юмориста.