Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ван Гог, Мане, Тулуз-Лотрек - Анри Перрюшо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дело в том, что после отъезда Тео произошли кое-какие неприятные события. Во-первых, мамаша Танги, «недоверчиво покачивая своей головой, похожей на голову ощипанной птицы» (по выражению Эмиля Бернара), положила конец кредиту Винсента в лавке своего мужа. Винсент повздорил со «старой ведьмой», у которой в голове не мозги, «а кремень». По мнению Винсента, особы вроде мамаши Танги для «цивилизованного общества» куда опаснее «тех граждан, которых искусали бешеные собаки и которые содержатся в институте Пастера. Словом, папаша Танги имел бы полное право пристрелить свою прекрасную половину».

Затем весьма плачевно кончился роман Винсента с красоткой Агостиной.

Разобраться во всей этой истории не так легко, потому что замешаны в ней довольно темные личности. То ли официант из «Тамбурина» просто-напросто приревновал Винсента. То ли, как считают некоторые, этот официант был негодяй из уголовников, и он испугался, что Агостина может, разоткровенничавшись, поведать Винсенту о некоторых его махинациях. Так или иначе, он с самыми воинственными намерениями явился на улицу Лепик, но никого не застал. Скандал не состоялся. Однако при первой же встрече с Винсентом в «Тамбурине» официант оскорбил его и выгнал из кабаре. Винсент был смущен, но не сдался. Он снова явился в кабаре, чтобы получить обратно свои полотна, которыми были увешаны стены «Тамбурина».

«Я наведался в “Тамбурин”, – писал он брату, – потому что, не пойди я туда, они вообразили бы, что я трушу. Я сказал Сагатори, что я ей не судья, пусть судит себя сама. Я, мол, порву расписку, но она должна вернуть мне все картины до одной, и, мол, не будь она замешана в этой истории, она назавтра сама пришла бы ко мне… На это она ответила, что картины и все прочее в полном моем распоряжении… При входе я заметил того парня, но он быстро куда-то скрылся. Я не хотел забирать картины сразу и просто сказал ей, что, когда ты приедешь, мы вернемся к этому разговору, потому что картины принадлежат тебе в той же мере, что и мне, а пока я предлагаю ей еще раз поразмыслить над тем, что случилось. Вид у нее плохой, она бледна как мертвец, а это дурной признак… Во всей этой истории, – добавлял Винсент, – меня удручала мысль, что, если я не явлюсь в кабаре, выйдет, будто я струсил. А после того как я там побывал, у меня отлегло от души».

Все эти мелкие передряги сказывались на настроении Винсента. И так как в это время начались – пока еще неопределенные – разговоры о женитьбе Тео, Винсент написал брату: «Если ты женишься, мама будет очень довольна, да и для твоего здоровья и твоих дел тебе лучше не быть одному. А я уже потерял охоту жениться и обзаводиться детьми, хотя иногда меня берет тоска, что я дошел до такого состояния к тридцати пяти годам – ведь в этом возрасте следовало бы чувствовать себя совсем по-другому. Вот за это я иногда и злюсь на распроклятую живопись. Ришпен сказал как-то: “Любовь к искусству – гибель для любви”. На мой взгляд, чертовски верно сказано. Но зато истинная любовь отвращает от искусства. Я чувствую себя порой и старым и разбитым, и все-таки еще настолько влюбленным, что охладеваю к живописи. Чтобы преуспеть, надо быть честолюбивым, а в моих глазах честолюбие – нелепость. Вот я и не знаю, к чему все это приведет, но главное, мне хотелось бы, – признавался он, угрызаясь мыслью об усилиях и деньгах, которые потрачены на него втуне, – главное, мне хотелось бы поменьше обременять тебя, а это, я думаю, вскоре станет возможно, так как я надеюсь добиться таких успехов, что ты сможешь смело показывать мои работы, не боясь себя скомпрометировать».

Винсент вдруг почувствовал, что пресытился Парижем. Он разочарован в красотке Сагатори. Она пошла по плохой дорожке. «Агостина больше себе не хозяйка», – пишет Винсент. К тому же он подозревает, что она сделала аборт. «Через два месяца она, надеюсь, оправится и, пожалуй, еще скажет мне спасибо, что я ей не помешал». Так или иначе, о том, чтобы снова работать для кого-то, как он работал для «Тамбурина», Винсент и слышать не хочет. Кончено! Малый Бульвар приказал долго жить… Винсент разочарован и в монмартрских художниках.

Ему претит их бездарность. И главное, какие жалкие людишки! Да и сам импрессионизм – световые блики, поиски цветных миражей, – как все это ничтожно! Какие смехотворные задачи, и как они далеки от того, к чему стремится и во имя чего живет сам Винсент! Не для того он посвятил себя искусству, чтобы довольствоваться простой декорацией, весельем принаряженных мидинеток и подвыпивших чиновников, – он косвенно и неосознанно разоблачает их ничтожество в своих картинах, отнюдь не прибегая к помощи сюжета. На его парижских полотнах люди появляются очень редко. Но если появляются – это просто разноцветные тени. Подлинная жизнь протекает где-то в другом месте. Это трагическая жизнь. Винсент пишет цветущие берега Сены, но пишет также и общую могилу, жирную, размокшую от дождя землю. Кладбищенская земля повсюду одна – будь то в Париже или в Зюндерте. Винсент пишет также пару своих боринажских башмаков, залепленных грязью, изношенных от долгой ходьбы, – эти милые его сердцу башмаки кажутся одушевленными существами, которые смотрят с картины человеческим взглядом.

Да, Винсент пресытился Парижем, он выжал из него все, и теперь город превратился для него в пустую оболочку. Снова пришла пора испытать то, что Винсент испытывал всегда, когда подходил к концу очередной этап его развития: со свойственной ему неистовой безудержностью он исчерпал до дна все возможности Парижа, теперь его порыв угас, все померкло в его глазах, и в какой-то слепой уверенности ясновидца он чувствовал неотвратимую потребность уехать, смело рвануться вперед и с новым пылом устремиться к новой победе.

Импрессионизм продемонстрировал Винсенту могущество цвета. Но импрессионисты использовали это могущество лишь для того, чтобы уловить и передать переливы света на поверхности предметов, не пытаясь добраться до сути вещей, скрытой под их манящей внешностью, обнажить то, что прячется за этой обманчивой красотой, проникнуть в ее тайное тайных. Свет Иль-де-Франса был свет слишком легкий и нежный, окутывавший мир дымкой иллюзий. Зачем же останавливаться на полпути? Если живопись – это цвет, надо довести интенсивность цвета до максимума. Париж – только промежуточная станция на пути Винсента. Импрессионизм – только временный ответ на мучившие его вопросы, только введение в новую главу. В своих парижских произведениях Винсент в угоду импрессионизму не мог не поступиться дорогой его сердцу экспрессивностью, которая была присуща его индивидуальности. Противоборствующие внешние влияния разрывали Винсента на части, мешали быть самим собой – его техника усложнилась. Он был взвинчен, возбужден, растерян, обескуражен. К тому же здоровье его вновь пошатнулось. Вновь появились боли в желудке, Винсент чувствовал, что дошел до предела моральных и физических сил. Художники его раздражали: их преследуют обыватели-буржуа, но сами они в душе такие же обыватели. Недаром они никогда не признавали Винсента своим – он не принадлежит к их клану. Ему надо бежать от этих художников, от импрессионизма, бежать подальше, на юг, в Японию – туда, где солнце, таинственное и ослепительное божество, самодержавно царит над всем, налагая на все сущее печать своей победоносной власти. Свет и ясность. Свет юга. А юг Франции – разве это не та же Япония? Разве эти края не похожи как две капли воды на ту землю, где работали Хиросигэ, Утамаро и Хокусай, «старик, одержимый рисунком»?.. Винсент предается мечтам о юге, забывая о своих парижских разочарованиях. На юге можно основать мастерскую – Южную мастерскую, братскую ассоциацию художников, которые станут жить по образцу японцев и будут стремиться достичь удивительной простоты искусства Востока…

В Париж возвратился Тео. Наступили холода. Винсент почти не выходит из своей мастерской. Он пишет. Пишет натюрморты, женщину у колыбели. Снова пишет портрет папаши Танги, огромное полотно, в котором как бы подводит итог своей нынешней манере, своим исканиям, достижениям и устремлениям: папаша Танги изображен здесь на фоне японских гравюр. И он пишет автопортрет, всматриваясь в свое собственное лицо: упрямый, убегающий назад лоб, рыжеватая бородка, кустистые брови, тяжелый, со странным блеском взгляд. Винсент часто всматривается в свои черты, постоянно исследует их, словно проверяя, не стал ли он другим, не потерял ли себя в итоге всего, что он пережил, испытал и изведал. А на улице стоит зима, зима, которую он всегда переносит с трудом. Винсент то впадает в депрессию, то предается вспышкам неожиданного гнева, с каждым днем становясь все более раздражительным и нетерпимым. Парижский опыт уже исчерпал себя. Импрессионизм – это только «стремление к великому». Но в чем состоит «великое»? На поиски его и устремляется отныне Винсент в новой отчаянной попытке превзойти самого себя.

Солнце! Южные края! Теперь у Винсента одно желание – поскорее уехать из Парижа, от унылого парижского неба и, по его собственному выражению, «помериться кистью с солнцем». Но куда направить свои стопы? Поехать в выжженную солнцем Африку? Такое далекое путешествие нелегко осуществить. Тогда, может быть, в Прованс. Но в какой город? Только не в Экс – это вотчина Сезанна. Тогда, может быть, в Марсель, где творил Монтичелли, каждое полотно которого находило и находит отклик в душе Винсента? Но в Марселе Средиземное море, огромное классическое море, которое отпугивает Винсента.

Однажды Тулуз-Лотрек рассказал Винсенту о городе Арле. Жизнь там как будто недорогая. А для Винсента это очень существенно, потому что он, как всегда, нуждается в деньгах. На работы, подписанные Ван Гогом, по-прежнему нет спроса, а живопись, не приносящая дохода, пожирает уйму денег.

Чтобы раздобыть немного денег, Винсент иногда сердито хватает в охапку несколько своих полотен и несет их старьевщику, который потом перепродает их как «бывший в употреблении холст», на котором можно писать снова. Злая насмешка судьбы! «Тамбурин» обанкротился, и все, что в нем находилось, описано и продано с молотка тут же на улице. Картины Винсента (он их так и не взял), связанные по десять штук, пошли с торгов «от пятидесяти сантимов до одного франка за десяток». Злая, злая насмешка! Бессмысленный, тщетный труд! Обидное топтание на месте! Правда, Тео попытался выставить в своей галерее две-три картины брата, но посетители, глядя на работы Винсента, с недвусмысленным выражением качали головой, и даже художники, которым покровительствовал Тео, считали, что Тео не должен подвергать риску их ничтожную надежду на успех, поддерживая подобные «экстравагантности». Само собой разумеется, Винсент тяжко переносил незаслуженные унижения. Его гнев обращался против Тео, он брюзжал и негодовал. Тяжелая зима!

И вдруг однажды февральским вечером Винсент объявил Эмилю Бернару: «Завтра я уезжаю, мы с тобой приведем мастерскую в такой вид, чтобы брату казалось, будто я не уезжал».

Друзья поднялись по лестнице в квартиру. Мастерская вопреки обыкновению была прибрана: Винсент натянул холсты на подрамники, другие картины составил штабелями у стен, увешанных японскими гравюрами. Винсент передал свернутые в рулон японские гравюры Бернару – это его прощальный подарок. «Еду на юг, в Арль», – объяснил Винсент своему молодому другу, выразив надежду, что в один прекрасный день Бернар тоже приедет туда. «Мастерскую будущего надо создавать на юге», – объявил Винсент.

Выйдя из дому, друзья простились на авеню Клиши, Малом Бульваре. За несколько часов до этого Винсент побывал в мастерской Сёра, как бы бросив прощальный взгляд на все, что он покидал. Теперь Винсент затерялся в толпе, которая в этот серенький день заполнила улицы Парижа, – душой он был уже далеко от этой толпы, от Парижа, вновь уносимый своей судьбой отшельника за тридевять земель от того, что он пережил и перечувствовал в этих краях. Голландия была его прошлым, но и Париж был только сегодняшним днем. Винсент шел навстречу будущему, которое еще не настало, к тому, чему его не мог научить ни один великий художник мира. Тайны живописи будущего, своей собственной живописи, если ей суждено родиться, он должен открыть в самом себе, взрастить это искусство в своей душе, лицом к лицу с солнцем, предоставленный своим собственным силам, в одиночестве, один на один с бесконечностью и загадками мироздания.

III. Арль Японский

Полдень – время самой короткой тени, конец самого долгого заблуждения, мгновение кульминации человечества.

Фридрих Ницше. «Сумерки идолов»

Когда 21 февраля Винсент приехал в Арль, все вокруг было покрыто слоем снега толщиной шестьдесят сантиметров. «Я так напряженно высматривал, не Япония ли это уже!» – рассказывал Винсент. И это в самом деле была Япония, несмотря на зимнюю стужу: «Заснеженный пейзаж с белыми вершинами гор на фоне неба, такого же ослепительного, как снег, в точности напоминал зимние пейзажи на японских гравюрах».

Винсент поселился в первом же пансионе, который попался ему по дороге с вокзала, это была гостиница при ресторане «Каррель» на улице Кавалери, 30, хозяева запросили пять франков в день. Жизнь в Арле оказалась более дорогой, чем Винсент рассчитывал. Но он надеялся, что впоследствии, может быть, снимет комнату в каком-нибудь частном доме, которая обойдется дешевле.

Город показался ему небольшим – вроде Монса или Бреды. Женщины хороши собой. Зато музей «ужасен», «курам на смех» и, по мнению Винсента, «достоин Тараскона». После парижской суеты провинциальная тишина Арля подействовала на Винсента умиротворяюще. Он ни минуты не сожалеет, что уехал. «В Париже в последнее время я чувствовал, что изнемогаю», – признается он. Ему необходимо «прийти в себя».

Благодаря тому, что южный город был занесен снегом, Винсент не почувствовал резкой перемены обстановки. Он сразу принялся за работу, делая разнообразные наброски без всякого плана, как бы примеряясь, приноравливаясь к новому окружению, в котором ему отныне предстояло жить; он пишет портрет старухи арлезианки, колбасную лавку, заснеженные поля и на заднем плане домики Арля. Он с упоением читает «Тартарена из Тараскона» – книга Доде помогает ему понять и полюбить Прованс, хотя упорно не желающий таять снег и холода все еще скрывают от Винсента его подлинное лицо. Но вот, несмотря на суровую погоду, зацвел миндаль. И Винсент торопится запечатлеть на холсте, даже два раза подряд, цветущую ветку – вестника весны.

Два местных художника-любителя, бакалейщик и мировой судья, узнав о приезде «собрата», сочли своим долгом нанести ему визит, но Винсент принял их не слишком любезно. Сам он никуда не ходит, и его помыслы заняты одним: он ждет пробуждения весны, солнца.

Дело как будто идет к теплу, проглядывает солнце, снег тает, но, увы, внезапно задул мистраль, жестокий, ледяной ветер. У Винсента зуб на зуб не попадает от холода, но все-таки он неутомимо бродит по окрестностям, чтобы составить о них хоть некоторое представление. Он примечает «на редкость красивые виды», например развалины аббатства Монмажур на вершине «холма, заросшего остролистом, соснами и серыми оливковыми деревьями». «Надеюсь, что скоро смогу за него взяться», – пишет он брату. Но пока дует мистраль, работать невозможно. Со времени приезда Винсент написал всего восемь картин. «Это не в счет, – пишет он. – Это еще только подготовка». Пока Винсент пополнил запасы красок и купил сурового полотна.

Гоген болен и бедствует как никогда, а Винсент, оказавшись в арльском уединении, снова стал тревожиться о парижских художниках. В этом году Тео собирается выставить в Салоне Независимых несколько работ Винсента (Винсент просит Тео, чтобы в каталоге его имя значилось так, как он сам подписывает свои холсты, «то есть Винсент, а не Ван Гог, по той простой причине, что французам этого имени не выговорить»).

Винсент понимает, что в будущем предстоит «еще немало трудностей», но он верит в «конечную победу». Только успеют ли воспользоваться ею художники, увидят ли они более безмятежную жизнь? Впрочем, при желании они могли бы объединиться и с помощью таких торговцев, как Тео, основать что-то вроде коммерческого общества, которое избавило бы их от нищеты. Будь у Винсента деньги, он устроил бы в Арле пристанище, «где могли бы подкрепиться на подножном корму бедные, изнуренные парижские клячи», иначе говоря, его и Тео друзья – художники… «Черт побери, – негодует Винсент, – когда мы наконец увидим поколение художников-здоровяков?!» Его собственное здоровье по-прежнему оставляет желать лучшего. Винсента лихорадит, у него плохой аппетит. Зато он уже не так одинок – в начале марта он обзавелся приятелем. Это «славный парень», молодой датский художник Мурье Петерсен. К сожалению, Петерсен собирается вскоре уехать из Арля.

Между тем Арль все больше нравится Ван Гогу. Винсент присутствовал на допросе свидетелей по делу о преступлении, совершенном в квартале проституток, таким образом, ему представился случай попасть в один из публичных домов на улице Реколле. Любовь, чувства – это теперь никого не волнует. Зато преступление взбудоражило весь город. Говорливая, взволнованная толпа хлынула на бульвары. «И впрямь это было красивое зрелище». Красивое, но необычное. Теперь, когда сошел снег, Арль преобразился и все в нем кажется Винсенту совершенно чуждым, принадлежащим как бы иному миру: и портик собора Святого Трофима, великолепный, но «жестокий и зловещий, точно лихорадочный кошмар», и зуавы, расквартированные в Арле, в красных, с напуском штанах, и дома терпимости, и юные арлезианки, идущие к первому причастию, и священник в стихаре, «похожий на злобного носорога», и любители абсента. «Милый брат, ты уже знаешь, что я чувствую себя, как будто я в Японии… Я только и делаю, что твержу тебе это, – добавляет он, – а между тем я еще толком не видел здешнего великолепия». Винсент считает, что расходы его «чрезмерны», хотя бюджет у него жесткий, полотнам же его «грош цена». И все-таки он «не теряет надежды на успех». Он с нетерпением ждет весны, когда сможет как бы заново родиться к жизни. «Я уверен, – убежденно твердит он, – в безусловной необходимости нового искусства живописи и рисунка, новой художественной жизни».

Освобожденный от влияния импрессионистов, вновь обретший самого себя, Винсент, естественно, вернулся к тому, к чему он тяготеет от природы – то есть к экспрессивности. Его палитра упростилась. Не обманчивый внешний облик, а конструкция предмета привлекает его внимание. Он с увлечением читает предисловие Мопассана к «Пьеру и Жану», где автор отстаивает «право художника преувеличивать», чтобы выразить себя. Работая дома над каким-то этюдом, Винсент отмечает, что ему хотелось «добиться такого цвета, как в витражах», и «четких линий рисунка». Он все чаще работает на пленэре. Он пишет аллею платанов у вокзала, виадук железной дороги и подвесной мост через канал, ведущий из Арля в Бук (так называемый мост де л’Англуа, названный так по имени бывшего часового), этот мотив восхищает Винсента, в нем он усматривает голландский и японский характер. К сожалению, погода остается неустойчивой, дует ветер, небо то и дело хмурится, хотя фруктовые деревья зацвели уже почти повсюду.

Винсент поставил свой мольберт среди фруктовых садов, хотя непогода мешает ему работать, как хотелось бы. Но день ото дня становится теплее и солнце поднимается все выше в прозрачном небе.

И вот в один прекрасный день земля расцветает. Посреди вспаханных полей кусты сирени, миндаль, персиковые, грушевые, сливовые и абрикосовые деревья тянут к «ослепительному небу» свои розовые, желтые и белые соцветия. Винсент только этого и ждал. Он с жадностью хватается за работу, опьяненный симфонией ароматов и красок, упоенно отдаваясь ей, душой и телом ощущая, как победоносно наливается соками земля. «Я работаю как одержимый», – с восторгом сообщает он. Он счастлив, он пишет холст за холстом, неустанно возвращаясь к одному и тому же мотиву. Винсент мечтает изобразить «неописуемо радостный провансальский фруктовый сад». Теперь художник полностью овладел цветом, и его ликование под стать буйному цветению провансальских садов.

Эта весна благотворна не только для земли Арля – под ее лучами расцвел талант Винсента. Правда, Винсент по-прежнему чувствует себя не совсем здоровым, его мучают боли в желудке, но ему некогда обращать внимание на такие мелочи. Писать, неутомимо писать сады, пока они в цвету, запечатлеть на полотне это чарующее, нежное и упоительное мгновение, похожее на рождение зари! Мистраль мешает художнику, но он, не считаясь с этим, продолжает работать, привязав мольберт к колышкам. «Это слишком прекрасно!» – пылко твердит он.

Винсент возвращается после работы, оглушенный ветром, на грани нервного истощения, с усталыми глазами, шатаясь как пьяный. «Писать тебе на свежую голову почти не удается, – признается он брату, – вчера я написал было несколько писем, но потом порвал». Он работает в садах, работает на берегу канала, где снова пишет мост де л’Англуа, мотив, к которому он все время возвращается. Он уверен в успехе. «Мне кажется, я могу тебя заверить, что то, что я делаю теперь, лучше того, что я писал прошлой весной в Аньере», – сообщает он брату.

Работая как одержимый, он счастлив. Но, увы, эта одержимость требует денег. Чтобы дать выход своей страсти, Винсенту приходится все время покупать холст и краски. «Сразу же по получении твоего письма мне пришлось израсходовать почти все деньги на краски и холст, и мне бы очень хотелось, чтобы ты по возможности прислал мне в ближайшие дни еще немного денег». Винсент все время сидит без гроша, и Тео приходится туго. Но что делать? Замедлить темп работы? Обуздать свой творческий порыв? Об этом не может быть и речи. Сады цветут, Винсент чувствует себя в ударе – «надо ковать железо, пока горячо», и к тому же «не вечно же я буду как одержимый писать сады». Вдобавок только упорным, непрерывным трудом Винсент может усовершенствовать свое мастерство, создать картины, на которые найдутся покупатели, и таким образом вернуть деньги Тео. «Я извожу несметное количество холста и красок, – смущенно признается он, продолжая их изводить, – но я надеюсь, что эти деньги не пропадут даром».

В своих длинных письмах к брату Винсент все время оправдывается в расходах, объясняя, что не тратит зря ни времени, ни денег, самым разумным образом используя то, что Тео ему посылает, и работает не покладая рук ради их общего блага. Он снова и снова повторяет свои доводы: «Чем больше я напишу цветущих садов, тем нам выгодней…» Он даже утверждает, что было бы лучше, если бы он работал еще больше, еще интенсивнее. «Ты сам увидишь, – пишет он, – розовые персиковые деревья написаны не без страсти».

Винсент сделал успехи, он уверен в этом. «Надо добиться, чтобы мои картины стоили не меньше того, что я на них затрачиваю, и даже больше, принимая во внимание прежние траты. Ну что ж, мы этого добьемся». Однако «ближайший месяц будет трудным и для тебя и для меня». Винсент предупреждает Тео, что, если он будет работать, как прежде, «добиться успеха трудно». «Работать надо, не щадя себя», – настаивает он.

Как раз когда Винсент заканчивал работу над этюдом двух цветущих персиковых деревьев, пришло известие о смерти Мауве. «Какой-то ком застрял у меня в горле, оно сжалось от волнения, – рассказывал Винсент брату, – я подписал картину “Винсент и Тео”, и, если ты не против, в таком виде мы и пошлем ее госпоже Мауве от нас обоих».

«Винсент и Тео» – Винсент не раз повторял, что Тео оплачивает все его расходы, и картины Винсента принадлежат Тео в той же мере, что и ему самому. И что же? На этой картине, посвященной памяти Мауве, всего одна подпись – Винсента. В чем дело? Осталось ли намерение Винсента подписать картину двумя именами только намерением? Или он подписал ее двумя именами, а потом передумал? Может быть, в последнюю минуту у него не хватило решимости уступить часть своего творения другому и поставить еще одну подпись под тем, на что он один имел духовное право, что было плотью от его плоти, кровью от его крови?

А вокруг, куда ни бросишь взгляд, все просится на картину. Поток впечатлений каждую минуту захлестывает Винсента. «Меня снедает непрерывная жажда работы», – свидетельствует он. На каждом шагу сюжеты для картин. То и дело его тянет схватиться за кисть. Да и для рисунков уйма сюжетов. Винсент не знает, как совладать с этим изобилием, за что взяться раньше; сначала он решает писать то, что не терпит отлагательства, – фруктовые деревья в цвету, а арену, где он видел корриду, и прекрасные провансальские ночи со звездами, мерцающими сквозь листву кипарисов, откладывает на будущее. В письме, которое мы уже цитировали, он заказывает Тео сто восемь тюбиков с красками, из них сорок двойных тюбиков тех красок, которые заполнили теперь его холсты: зеленый «Веронезе», желтый хром, красную киноварь, а кроме того, кармин, зеленую киноварь, синюю прусскую, оранжевую, изумрудно-зеленую, гераниевую камедь. «Ради бога, без промедления пришли мне краски». И тут же поспешно разъясняет Тео: «Их не было в палитре голландцев Мариса, Мауве и Исраэлса, но зато они были у Делакруа». Попутно он признается, что «сидит без гроша». Он все истратил на живопись. Не беда! Винсент доволен. «Победа почти предрешена», – пишет он.

Винсент вступил теперь на непроторенные тропы искусства. Но он идет по ним твердой стопой, с удивительной прозорливостью видя цель, к которой стремится. Первые картины, посланные им в Париж, навлекли на него критические нападки. Его упрекают в том, что он недостаточно соблюдает валеры. «В один прекрасный день они заговорят по-другому», – насмешливо замечает Винсент. Он смело отбрасывает все, что может помешать выразительности цвета: локальный тон, моделировку, светотень, полутона. «Нельзя одновременно работать над валером и цветом… как нельзя одновременно быть полюсом и экватором», – вполне логично рассуждает он. Цвет заменяет ему все прочие средства пластического выражения. Каждое свое полотно он организует на основе цвета, и только его одного. Ведь в Провансе цвета импрессионистов обретают плоть, они сами становятся плотью этой огненной страны. «Хотелось бы мне знать, каких результатов я добьюсь через год, надеюсь, что к тому времени мои болезни оставят меня в покое», – пишет Винсент.

* * *

К 20 апреля Винсент практически закончил работу над серией фруктовых садов, он надеется вернуться к ней через год. Возбуждение минувших недель спадает – он вновь ощущает физическую немощь. Тело как бы мстит ему за то, что он потребовал от него такого нечеловеческого напряжения. Как всегда, у него неполадки с желудком, и вдобавок разболелись зубы. Отправляя очередное письмо Тео, Винсент ошибся адресом, хотя он пишет брату несколько раз в неделю. Его вновь охватывает «грустное ощущение, что находишься вне настоящей жизни, то есть что лучше создавать живую плоть, чем творить в цвете и глине, иначе говоря, лучше делать детей, чем картины». Напуганный тем, что брату пришлось потратить на него так много денег – за два месяца Винсент израсходовал шестьсот франков, – Винсент на время бросает живопись и начинает серию рисунков пером: они обходятся дешевле. «Я не ведал бы страха, если бы не эти проклятые болезни», – жалуется он. Под влиянием тоски и усталости у него вырываются горестные слова: «Не подумай, что я вижу будущее в мрачном свете, но я вижу впереди бесконечные трудности и иногда начинаю опасаться, как бы они не одолели меня».

Беда никогда не ходит одна – у Винсента испортились отношения с хозяевами: видя, что жилец хворает, они стараются поживиться за его счет. Под тем предлогом, что из-за своих картин он занимает больше места, чем другие постояльцы, они пытаются вытянуть из него несколько лишних су.

После недолгих колебаний – он не забыл свой горький опыт с мастерскими в Гааге и Нюэнене – Винсент решает снять неподалеку от вокзала, на площади Ламартина, 2, пустующий павильон, фасад которого размалеван желтой краской. Павильон выходит в маленький сквер, затененный платанами, и состоит из четырех комнатушек, побеленных известкой и выложенных красной плиткой. С 15 мая, когда договор вступает в силу, Винсент обязуется платить за павильон пятнадцать франков в месяц.

Теперь никто не попрекнет Винсента, что он загромождает помещение, у него будет собственная мастерская, где впоследствии он сможет не только работать, но и жить. Винсент попытался взять напрокат в какой-нибудь лавке кровать, но это ему не удалось. А впрочем, он может обойтись циновкой и матрацем. Понемножку он обзаведется кое-какой мебелью. Кто знает, может, со временем Гоген или другой художник поселится вместе с ним. «Тогда можно будет готовить пищу дома».

Но «мне не хотелось бы спать в мастерской», признается Винсент. Он так «измучен и болен», что у него «не хватает духу оставаться в одиночестве».

Уж не напомнил ли ему Тео историю с Син? Так или иначе, Винсент не преминул пожаловаться: «Мастерская слишком на виду, так что вряд ли найдется добрая женская душа, которая ею прельстится, а стало быть, никакое юбочное увлечение не перерастет в более прочную связь». К тому же Винсент навеки простился с «настоящей жизнью». «При моем темпераменте работать и одновременно предаваться распутству невозможно, так что, принимая во внимание обстоятельства, придется посвятить себя только картинам. Не в этом счастье, и настоящая жизнь не в этом, но что поделаешь». И, смиряясь с судьбой, Винсент добавляет: «Хоть мы с тобой знаем, что жизнь, отданная искусству, не есть подлинная жизнь, она кажется мне настолько полной жизни, что было бы неблагодарностью не довольствоваться ею».

Его препирательства с хозяином гостиницы продолжаются. Собираясь рассчитаться по последнему счету, Винсент снова обнаружил, что его надувают. С него потребовали 67 франков 40 сантимов вместо 40 франков. Начался спор. Из-за больного желудка Винсент плохо переносит обычное дешевое вино, и поэтому он просил, чтобы ему подавали самое лучшее вино. Под этим предлогом хозяин и решил содрать с него побольше. Винсент предлагал договориться по-хорошему. Но хозяин ничего не желал слушать и отказался выдать Винсенту его чемодан. Ах, так! Винсент обратился к мировому судье, который в два-три дня уладил спор. Он сделал внушение хозяину, который не имел права задерживать чемодан жильца, но, поскольку Винсент пил хорошее вино, судья увеличил счет до 55 франков. «А все-таки я отвоевал 12 франков», – с удовлетворением констатирует Винсент после своего визита «к господину, которого арабский еврей из “Тартарена” называет “мирофой шудья”».

Ноги его больше не будет в ресторане «Каррель», решает Винсент. Отныне он станет питаться в привокзальном кафе, а ночевать в комнате при кафе «Альказар». Кафе «Альказар» расположено неподалеку от павильона Винсента и открыто всю ночь, посещают его главным образом ломовые извозчики. Для мастерской Винсент купил два стула, стол и все необходимое, чтобы можно было сварить чашку кофе или бульона.

Все подробности своего переселения Винсент пространно излагал в письмах к Тео. Независимый и не терпевший над собой ни малейшей опеки в творчестве, в быту он был сама покорность. Он все более и более трагически воспринимал свой долг брату, который содержал его и давал ему возможность творить, и поэтому Винсент считал себя обязанным отчитываться перед ним не только в расходах, но и во всем своем поведении. Винсент не находил покоя, пока не доказывал брату, а заодно и себе самому разумность того или иного своего поступка. Весь олицетворение страстей и бурь, он осуждал страсти и бури и с ужасом отворачивался от богемы, от житейской безалаберности и всяких романтических манифестов, хотя, казалось бы, от него легко можно было бы ждать обратного. Но стоит только послушать, как Винсент рассуждает о Монтичелли: «Я все больше сомневаюсь в справедливости легенды о Монтичелли, который якобы беспробудно пил. Глядя на его произведения, я не могу представить, чтобы человек, нервы которого расшатаны потреблением абсента, мог создать такие вещи».

Чтобы быть достойным жертв, принесенных братом, а может быть, из каких-то остатков пуританства Винсент хочет вести образ жизни, как можно менее эксцентричный (в точном смысле этого слова), как можно более упорядоченный и незаметный. Быть вдохновенным художником? Нет! «Ведь я, по сути дела, рабочий». Именно в этом успокоительном образе Винсент хочет предстать в глазах брата и в своих собственных. Он строит планы размеренной гигиенической жизни: «Умывание холодной водой, простая здоровая пища, теплая одежда, удобная постель и никаких историй».

* * *

Винсент вновь начал писать красками, но он недоволен результатами своей работы, теперь он и в самом деле почувствовал себя в чужеродной обстановке. Дело идет к лету, майское солнце все окрашивает «зеленоватой желтизной». Пейзаж преобразился, стал более суровым. Сады, которые еще несколько недель назад стояли в цвету, не были совсем уж в диковинку Винсенту – они напоминали ему сады цветущих роз Ренуара. Новый облик окружающего мира приводит его в смятение, ускользает от него. Не этого ждал Винсент от солнца! Как передать на холсте этот интенсивный пейзаж, его линии, настолько чистые, что они кажутся почти абстрактными, пейзаж, построенный почти с архитектурной точностью? Как передать все это, оставаясь самим собой? Как примирить непримиримое: экспрессивные склонности художника барокко, для которого все в ритме, в движении, в становлении, все повод для пламенной патетической исповеди, и урок, который преподает ему земля Прованса, столь классическая в своей лучезарной незыблемости? Но Винсент не хочет признаться себе в противоречии между своей натурой и природой Прованса. Перед лицом мира, приводящего его в смятение, он идет на всевозможные хитрости, прибегает к уловкам. Он не только всячески избегает памятников романской эпохи, точно боится взглянуть на них в упор и слишком явственно услышать их голос; чтобы затушевать разрыв между собой и окружающим, он пытается преуменьшить значение характерных черт провансальского пейзажа, уложить его в более привычные рамки; если отвлечься от цвета, Прованс – та же Голландия, упрямо твердит Винсент. Он настаивает на этом сходстве. Он жаждет этого сходства.

Но эти рассуждения только доказывают, что Винсент отнюдь не скрывал от себя трудностей в решении поставленной перед собой задачи. Он их настолько не скрывал, настолько ясно представлял себе, как обманчиво внешнее сходство и как чужда его натуре провансальская земля, что то и дело вспоминал о Сезанне и его пейзажах (он вдруг начал сожалеть, что «видел слишком мало его картин»). Подчиненная строгой дисциплине патетика художника из Экса, его рационалистические композиции влекут Винсента, но не как цель, а как средство на пути к тому искусству, о котором он мечтает. Сам он не надеется стать творцом этого искусства, но, может быть, будущие поколения сумеют его создать. «Живописец грядущего, – увлеченно твердит Винсент, – это колорист, какого еще не знал мир».

Винсент уже взял на холсте несколько пробных аккордов. Стремясь постичь окружающий мир, он пишет натюрморты, они служат для него как бы стилистическими упражнениями. Один из них – натюрморт с кофейником – представляет собой вариацию на тему синего и желтого, центральную тему юга (небо и солнце), причем Винсент трактует ее с истинно классической строгостью и сдержанностью.

Письмо от брата принесло Винсенту тревожную новость. Тео нездоровится – ему пришлось обратиться к врачу. Винсент глубоко взволнован письмом брата. Снова болезнь! «Чувство безграничной усталости» охватывает его. Какая нелепая судьба у них обоих! Они отказались от «настоящей жизни» во имя искусства, их молодость «пошла прахом». Они точно рабочие клячи, которые тянут все тот же воз. «Ты уже не бунтуешь, но и не то чтобы смирился, а просто болен, болен неизлечимо, и лекарства для тебя нет. Уж не помню, кто назвал такое состояние “быть обреченным смерти и бессмертию”… “Но ничего не попишешь, – рассуждает Винсент, – надо покориться судьбе и продолжать”. “Ведь мы сами чувствуем, что это сильнее нас и долговечней нашей жизни… Грядущее искусство будет так прекрасно, так молодо, что, если даже мы пожертвуем ради него своей молодостью, мы выиграем душевный покой». Но именно поэтому они оба с братом не должны пренебрегать своим здоровьем – оно им еще пригодится!

От беспокойства за брата Винсенту еще тяжелее мысль, что он живет на иждивении Тео. «Я корю себя за то, что взваливаю на тебя лишнее бремя своими вечными просьбами о деньгах». Если бы не работа, не природа, которые отвлекают его от черных дум, Винсент наверняка погрузился бы в глубокую меланхолию – он сам это понимает.

До сих пор, как бы стараясь оградить себя от слишком мучительного сознания своего долга, Винсент твердил себе, что создает капитал, который когда-нибудь, в далеком будущем, вознаградит Тео. Разве лучшие из этюдов Винсента – разумеется, речь идет только о самых лучших – нельзя будет продать по пятисот франков? Винсент с тревогой подсчитывал свои работы, надеялся, что не тешит себя иллюзиями, и в минуты сомнений взволнованно восклицал: «О, если бы эти картины возместили то, что на них израсходовано!» Но теперь Винсент вдруг почувствовал, что все эти надежды – дело слишком далекого будущего и что порой он возлагает на Тео слишком тяжелое бремя.

«Имей в виду, – пишет он брату, – что, если в нынешних обстоятельствах ты считал бы целесообразным, чтобы я занялся коммерцией и этим как-то облегчил тебе жизнь, я пойду на это без всяких сожалений». Ах, если бы он мог продавать по одной-две картины в месяц! К сожалению, «очевидно, пройдут годы, прежде чем на картины импрессионистов установятся твердые цены».

Если бы ему удалось сократить расходы! В конце апреля Винсента навестил друг Рассел, живущий в Фонвьейе американский художник МакНайт. 3 мая Винсент в свою очередь нанес ему визит и сразу же подумал: а что, если МакНайт переедет к нему? Не забыл он и о Гогене. Досадно, пишет ему Винсент, что художники не живут коммуной, чтобы делить расходы и моральные тяготы. Тео уже не раз ссужал Гогена деньгами в обмен на его картины. Объединившись, Ван Гог и Гоген выиграют материально – жить вдвоем всегда экономнее, чем одному. Южная мастерская, проникнутая атмосферой дружбы, могла бы стать зародышем живописи будущего, она помогла бы Винсенту сократить размеры долга и вдобавок создала бы для него некое подобие семейного очага, «подлинной жизни». А позже, кто знает, может, к их братскому содружеству присоединятся и другие художники, и это укрепит их дружеские узы.

Теперь самое горячее желание Винсента – отправиться в Сен-Мари-де-ла-Мер, чтобы взглянуть на Средиземное море, подметить эффект «более интенсивной синевы неба», воочию увидеть, до какого накала может дойти сочетание синего с желтым. Но Винсент сидит без денег и ему приходится со дня на день откладывать поездку.

Между тем он все глубже вживается в природу Прованса, которая теперь опалена солнцем. «Теперь, пожалуй, ко всему примешивается оттенок старого золота, бронзы, меди, и в сочетании с зеленоватой лазурью раскаленного добела неба это дает восхитительный колорит, необычайно гармоничный, с заглушенными тонами, в духе Делакруа».

Винсент пишет «необозримые, зеленые и желтые поля», колосящиеся нивы, ферму и стога сена… Он постоянно вспоминает Сезанна, который сумел «так точно передать суровость природы Прованса». Его техника меняется, размеры картин увеличиваются, Винсент старается «подчеркнуть главное, сознательно пренебрегая обыденным…» Он все больше убеждается, заявляет он, «что о Господе Боге нельзя судить по тому, как создан здешний мир, – это черновой набросок, да к тому же неудачный». Цвет поглощает все внимание Винсента. Последняя картина «убивает все мои остальные работы», считает он. Только натюрморт с кофейником «может выдержать сравнение с ней». «Мне необходимо добиться той уверенности в цвете, какой я достиг в этой картине, убивающей остальные, – повторяет он и с удовлетворением замечает: – Очень-очень может быть, что я на верном пути и мой глаз начинает приноравливаться к здешней природе. Подождем еще немного, чтобы убедиться окончательно».

Для того чтобы убедиться окончательно, Винсент ждет поездки в Сен-Мари-де-ла-Мер, встречи со Средиземным морем, с синими глубинами неба и воды, освещенными южным солнцем. Наконец в середине июня Винсент отправился в путь и, едва успев приехать, захлебываясь от восторга, писал брату: «Средиземное море точно макрель, его цвет все время меняется, оно то зеленое, то лиловое, а может быть, синее, а секунду спустя его изменчивый отблеск уже стал розоватым или серым… Однажды ночью я совершил прогулку по пустынному берегу. Мне не было весело, но и не скажу, что грустно, – это было прекрасно. На темно-синем небе пятна облаков: одни еще более темного цвета, чем густой кобальт неба, другие более светлые, точно голубая белизна Млечного Пути. На синем фоне искрились светлые звезды – зеленоватые, желтые, белые, розовые, более светлые и переливчатые, чем у нас и даже чем в Париже, – ну поистине драгоценные камни: опалы, изумруды, ляпис-лазурь, рубины, сапфиры. Море – глубокий ультрамарин, берег, как мне показалось, фиолетовый и блекло-рыжий, а кустарник на дюне (дюна – пять метров высотой) – цвета синей прусской». Все кажется ему прекрасным. Девушки, «тоненькие, стройные, немного печальные и таинственные», напоминают картины Чимабуэ и Джотто. Лодочки на берегу напоминают цветы. Даже жареная рыба, которую подают в ресторане, вызывает у Винсента восторг: «Пальчики оближешь!»

Целую неделю провел Винсент в Сен-Мари-де-ла-Мер, работая с каким-то особенным пылом и увлечением и быстро, как никогда. Он всего «за час» нарисовал рыбачьи баркасы перед отплытием, «без предварительной разметки, повинуясь движению пера». Японцы, рассуждает он, «рисуют быстро, очень быстро, просто молниеносно, потому что нервная система у них более утонченная, а восприятие проще».

На этот раз Винсент уловил характер южного пейзажа и хочет закрепить свою удачу. «Теперь, когда я увидел море, я в полной мере понял, как важно остаться на юге и уяснить, что необходимо добиться еще более интенсивного цвета, – ведь до Африки рукой подать». Цвет он воспринимает теперь «по-новому», восприятие у него стало «ближе к японскому». Винсент убежден, что, пробыв здесь дольше, он обретет свое лицо. «Будущее нового искусства – на юге», – утверждает он еще решительней, чем когда бы то ни было.

Винсенту ясно, что необходимо обосноваться в Провансе надолго. Гоген не торопится принять его приглашение. Он сомневается, стоит ли ему ехать в Арль. Между тем, пишет Винсент Эмилю Бернару, «мне по-прежнему и даже все больше и больше кажется, что создать картины, которые помогли бы современной живописи найти себя и достичь высот, подобных светлым вершинам, достигнутым греческими скульпторами, немецкими композиторами и французскими романистами, не под силу отдельной личности, а стало быть, такие картины будут созданы группами людей, объединившихся для воплощения в жизнь общей идеи».

* * *

Вернувшись в Арль, Винсент сразу же с головой окунулся в работу. Теперь поспели хлеба, надо этим воспользоваться, как весной Винсент воспользовался цветением садов. Он пишет не покладая рук. «Целую неделю подряд я без передышки работал в поле на самом солнцепеке», – рассказывает он. Он хочет написать сеятеля – образ, который издавна преследовал его и в котором он видит символ вечности, написать его так, как Милле никогда не писал, – «в цвете и большого формата». Может получиться «великолепная картина. Господи, как я об этом мечтаю! Но хватит ли у меня сил?.. Мне просто страшно…»

Винсент работает не только на пленэре. Ему согласился позировать зуав, с которым он свел знакомство в публичном доме, «парень с крошечным личиком, бычьей шеей и взглядом тигра». Винсент написал его портрет и тут же взялся за второй.

Винсент пишет пейзажи – равнину Кро, железный мост в Трэнктае, вид на канал Рубин-дю-Руа… Пишет необычайно смело и свободно. «В моих мазках нет никакой системы, – признавался он незадолго перед тем Эмилю Бернару. – Я кладу их на холст неравномерными ударами кисти и оставляю как есть. Кое-где получается пастозность, кое-где полотно не закрашено, есть незаконченные места, следы поправок, грубость, но в результате, по-моему, получается впечатление достаточно волнующее и тревожное, чтобы вызвать досаду у людей с предвзятыми представлениями о технике…»

По работам Винсента видно, что он все глубже постигает провансальскую природу. Кривые линии, характерные для искусства барокко, исчезают; картины подчинены прямым линиям, которые как бы утверждают незыблемость мира, придают произведениям умиротворяющую стабильность. Удивительное дело, хотя, осваивая провансальский классицизм, Винсент вынужден попирать свои природные склонности, его творческий порыв так могуч и неукротим, что работает он еще быстрее, чем прежде. Он сообщает Эмилю Бернару, что этюды колосьев написал «быстро-быстро, торопясь, точно жнец, который под палящим солнцем не произносит ни слова, чтобы, не отвлекаясь, делать свое дело».

Но боже упаси брата думать, что Винсент работает кое-как. «Работать быстро вовсе не значит работать менее тщательно, – пишет он ему, – все зависит от уверенности в себе и от опыта. Охотник на львов Жюль Герар рассказывает в своей книге, что неопытному молодому льву нелегко одолеть лошадь или быка, зато старые львы убивают одним рассчитанным ударом лапы или мгновенно загрызают и действуют с удивительной точностью».

Винсент непрестанно возвращается к этой теме:

«Имей в виду, что все будут говорить, будто я работаю слишком быстро. Не верь этому. Ведь все зависит от душевного подъема, от непосредственности восприятия природы, и если эти чувства иной раз так сильны, что ты работаешь, сам того не замечая, и мазки ложатся один за другим, связно, как слова в разговоре или в письме, то не надо забывать, что так бывает далеко не всегда и тебе еще предстоят тяжелые дни, лишенные вдохновения».

«Работаешь, сам того не замечая»; напряжение Винсента так велико, что он как бы отрешается от самого себя. Все его силы сосредоточены в глазах и в руке, которая водит кистью. Посреди позолоченной солнцем равнины, на самом пекле, не обращая внимания на резкие порывы мистраля, сотрясающие его мольберт, он с одержимостью сомнамбулы покрывает холст красками. Он не чувствует своего тела, он в таком состоянии, когда физические ощущения просто исчезают. «Помнишь в рассказе Ги де Мопассана, – пишет он брату, – человека, который охотился на зайцев и прочую дичь, охотился десять лет с таким пылом и так изнурил себя, гоняясь за дичью, что, когда решил жениться, оказалось, что он не… и это привело его в страшнейшее смятение и отчаяние. Не скажу, чтобы я, подобно этому господину, хотел или собирался жениться, но в физическом отношении я, кажется, начинаю на него походить».

Винсент живет почти впроголодь – за целый день он съедает несколько ломтей хлеба, запивая их молоком; еду берет с собой в поле, чтобы лишний раз не возвращаться домой.

* * *

Винсент вскоре убеждается, что, несмотря на его опасения, именно те пейзажи, которые он написал быстрее других, удались ему больше всего. «Но после этих сеансов я возвращаюсь с такой усталой головой, что, когда сеансы повторяются часто, как во время нынешней жатвы, я впадаю в совершенную прострацию и не способен на простейшие будничные дела… Возвращаясь домой после умственной работы, которая состоит в том, чтобы найти соотношение шести основных цветов… я часто вспоминаю великолепного художника Монтичелли, про которого говорили, будто он горький пьяница и сумасшедший… Работа состоит в сухом расчете, а мозг напряжен до предела, точно у актера на сцене в трудной роли, когда в течение получаса надо держать в голове тысячу мелочей за раз…»

Винсент нисколько не преувеличивает. То, что он сейчас делает, требует мобилизации самых противоречивых сторон его существа. Доведенную до высшего накала страсть он сдерживает или, вернее, подкрепляет столь же напряженной работой мысли. Весь он одновременно – пламень чувств и рассудочность, пылкая эмоциональность и несгибаемая воля. Невероятным напряжением всех душевных сил он объединяет воедино эти противоречивые элементы, ценой неслыханных нервных издержек не дает им распасться. «Не думай только, что я искусственно возбуждаю себя, пойми, сначала я все тщательно обдумываю и в результате быстро пишу одно за другим полотна, которые хотя и пишутся быстро, но тщательно продуманы заранее. Поэтому тем, кто тебе скажет, что я работаю наспех, можешь возразить, что они наспех судят».

Опьяненный, упоенный этим хмелем творчества, Винсент чувствует, что становится настоящим художником. Теперь он так легко достигает полной внутренней собранности, его рука стала настолько уверенной, что он находит в живописи такое же удовольствие, как страстные охотники в погоне за дичью. «Во время жатвы, – пишет он, – мой труд был не легче, чем труд самих крестьян. Но я не только не ропщу на это, именно в эти минуты своей творческой жизни, хоть она и не подлинная жизнь, я чувствую себя почти таким же счастливым, каким мог бы быть в идеальной настоящей жизни».

Но, несмотря ни на что, Винсент тоскует о «настоящей жизни». Эта тоска втайне гложет его. Стоит ему отложить кисти, и к сердцу подступает горечь. «Я одинок, что ж тут поделаешь, наверно, потребность в самозабвенной работе сильнее во мне, чем потребность в человеческом общении, вот почему я так настойчиво требую красок и холста. Я только тогда и чувствую, что живу, когда работаю без передышки». Его исступление – это жажда забыться, живопись – алкоголь, которым он опьяняется с отчаяния. В живописи он ищет утешения от житейских неудач и невзгод. И Гогена он зовет в Арль, страстно жаждет его приезда (в июле Гоген наконец принял его приглашение) не столько из материальных соображений, как он уверяет, сколько потому, что его тяготит одиночество, человеческое одиночество и в более широком смысле – одиночество творческое. Лицом к лицу с этим краем, столь чуждым его собственной натуре, он страшится своей художественной задачи. Сможет ли он один, без посторонней помощи, поддерживать единство всех антагонистических сил, найти в себе достаточно энергии, чтобы вести борьбу до конца? Что же касается чисто материальных соображений, Винсент не без раздражения пишет брату: «На мой взгляд, если я за год сделаю пятьдесят этюдов по сто франков штука, я в каком-то смысле могу считать, что заслужил право есть и пить». И тут же поспешно добавляет: «У меня уже есть около тридцати законченных этюдов, не все они, конечно, могут идти по этой цене. Но некоторые все-таки, наверно, могут».

Вечерами, когда Винсент вырывается наконец из «горнила созидания», когда он спускается с вершин, на которых познал счастливое могущество Творца, земля колеблется у него под ногами. Винсенту хочется убедить себя самого и в особенности брата, что он оптимист, что он полон надежд. Однако он не может скрыть, что порой его снедает мучительная тревога. А что, если в один прекрасный день в результате физического и умственного переутомления он рухнет? «В последнее время, – пишет он 29 июля, – у меня появился почти такой же блуждающий взгляд, как у Гуго Ван дер Гуса на картине Эмиля Ваутерса…» И против собственной воли, уступая мучительной тревоге, как бы между прочим предупреждает брата: «Не к чему хитрить, в один прекрасный день может наступить кризис». С воспаленной головой, ошалев от постоянного умственного возбуждения, потеряв вкус к чему бы то ни было, да и не имея сил ни на что иное, кроме как писать Тео и читать (он глотает одну книгу за другой – за несколько дней он прочел «Мадам Хризантема», «Грозный год», «Величие и падение Цезаря Биротто», после которого ему захотелось перечитать «всего Бальзака»), он идет в привокзальное кафе, чтобы рассеяться, «отвлечься, пропустив стаканчик вина и накурившись всласть». Он почти ничего не ест, зато пьет много кофе и понемногу спиртное.

«Чтобы добиться высокой желтой ноты», чтобы подхлестнуть свою энергию, свою творческую силу, приходится «немного взбадривать себя», но и в этом Винсент признается неохотно – а вдруг брата встревожат эти несущественные подробности борьбы, – подробности, которые рисуют несколько иной образ Винсента, отличающийся от образа того обыкновенного, добропорядочного рабочего, каким он хочет быть.

В привокзальном кафе, принадлежащем семье Жину, Винсент встречается с людьми, которые стали его друзьями в Арле. Здесь он познакомился со вторым папашей Танги, сорокасемилетним почтальоном по фамилии Рулен. Рулену Винсент часто изливает душу, вдобавок этот «бородач с широким лицом, очень похожий на Сократа», согласился позировать художнику. Когда же наконец Винсент сможет вволю заняться портретной живописью? «Люди – это корень всего», – постоянно твердит он. Но Винсент всегда и всюду наталкивался на непонимание.

Второй случайный знакомец Винсента – знакомство состоялось у «славных бабенок» из дома терпимости – лейтенант зуавов Милье, которого Винсент часто берет с собой на натуру и шутки ради обучает начаткам рисунка; Милье также охотно позирует Ван Гогу. К этому сводится весь круг знакомых Винсента в Арле, если не считать Мак-Найта и еще одного художника, тридцатитрехлетнего бельгийца Эжена Боша, который также живет в Фонвьейе. Впрочем, Мак-Найт несимпатичен Винсенту, он считает его слишком вульгарным. Бош нравится Винсенту больше; у него «лицо как бритва, зеленые глаза, и при этом он не лишен благородства». Но оба художника обходят молчанием картины Винсента. Винсент пожимает плечами: сами они пишут весьма посредственные вещи, и к тому же, на взгляд Винсента, напряженно ищущего глубинную правду жизни, и МакНайт и Бош ведут себя в Фонвьейе самым нелепым образом.

«Город, в котором они поселились, совершенно в духе Милле, жители сплошь небогатые крестьяне, то есть это чисто сельский интимный уголок. Но его сущность от них полностью ускользает. Уж что здесь совсем ни к чему, так это водить знакомство с цивилизованной публикой, а они проводят время с начальником вокзала и еще с двумя десятками болванов; поэтому-то в основном у них ни черта и не выходит. Нечего удивляться, что простые и наивные сельские жители презирают их и подсмеиваются над ними. А вот если бы они делали свое дело, не обращая внимания на городских бездельников в белых воротничках, они могли бы войти в доверие к крестьянам… И тогда злосчастный Фонвьей стал бы для них настоящей сокровищницей… А так может статься, МакНайт скоро будет рисовать пейзажики с овечками для бонбоньерок», – иронизирует Винсент.

* * *

Август пылает яркими красками. Груда законченных картин растет. Винсент счастлив. Целиком отдавшись своей страсти, он почти ничего не ест, поддерживая себя только сухарями, молоком, иногда яйцами. Не пытаясь больше обуздывать себя, он изливает в своих полотнах, затопленных желтым цветом, восторг, наполняющий его священным неистовством перед лицом раскаленной от зноя земли. Его действительно обуревает восторг в самом глубоком, сильном и точном смысле этого слова: сверхчеловеческая мощь вдохновения поднимает его над землей. Его патетика усиливается, прорывается пронзительными нотами. Он, «как кузнечик», упивается солнцем. Что ему болезни! Он больше не замечает никаких недугов.

«Тепло возвращает мне силы… Когда ты здоров, – пишет он, забывая о своей физической немощи и в опьянении своей радостью считая себя в самом деле здоровым, – ты довольствуешься куском хлеба, работая весь день напролет, а потом еще находишь силы выкурить трубку и выпить стаканчик вина – они в этих условиях просто необходимы». А как же его долги? «В конце концов, – восклицает Винсент, – холст, расписанный мною, стоит дороже чистого холста! В этом и заключается – на большее я не претендую, поверь мне, – мое право быть живописцем, оправдание того, что я живописец; черт побери, есть же оно у меня!»

Винсент похож на пифию на треножнике, окутанную парами серы, вдохновляемую божеством: «О! Какая это радость для глаз, как великолепен смех старого беззубого льва Рембрандта, в ночном колпаке и с палитрой в руках!»

Винсент идет все дальше и дальше, все решительней порывая с импрессионизмом и восстанавливая связь с тем, что было до Парижа, с настроениями нюэненского периода, как и тогда, увлекаемый патетическим порывом, которому цвет сообщил теперь торжествующую силу.

«То, чему я выучился в Париже, уходит, – отмечает Винсент, – и я… возвращаюсь к идеям, которые возникали у меня еще в пору моей жизни в деревне, до того как я познакомился с импрессионизмом».

Он пишет солнце, раскаленную землю, колдовское освещение, но при этом пытается запечатлеть не игру света, не мимолетные эффекты. «Я пользуюсь цветом не для того, чтобы точно воспроизводить то, что у меня перед глазами, а более произвольно, чтобы полнее выразить себя». В каждом своем полотне он передает пламень, который его сжигает, ненасытное влечение к чему-то иному, к вершинам, «к звездам и бесконечности». Он поклоняется богу солнца, поклоняется бесконечности, к которой наконец-то приобщился, которую наконец начал постигать и которой в изнеможении отдается.

«Жизнь все-таки почти чудо! Те, кто не верует в здешнее солнце, просто нечестивцы!» – восклицает он. «Теперь у нас стоит великолепная, жаркая погода, – пишет он в другом письме. – Солнце и свет, который за неимением слов можно назвать только желтым, бледно-зеленовато-желтым, бледно-золотисто-лимонным. Как прекрасен желтый цвет!» Желтый цвет, торжествуя, звучит на его полотнах, он как бы символизирует мистический экстаз Винсента, его брачный союз с великими силами земли.

Винсент бродит по окрестностям Арля, запечатлевая на холсте все, что попадается ему на глаза: сады «с великолепными, крупными и красными провансальскими розами, виноградники и финиковые деревья», цыган с их «красными и зелеными» фургонами, железнодорожные вагоны и заросли чертополоха; пишет он и самого себя – сгибаясь под тяжестью подрамников и колышков, Винсент большими торопливыми шагами идет по тарасконской дороге под лучами великолепного августовского солнца. «Что тебе сказать, – чтобы охватить все, нужна целая школа художников, которые работали бы сообща, в одном и том же краю, дополняя друг друга, как старые голландские мастера, портретисты, жанристы, пейзажисты, анималисты, мастера натюрморта…» Винсент идет от травинки к бескрайнему горизонту, от бесконечно великого к бесконечно малому, выражая, пытаясь выразить мир во всей его космической цельности, открывая в природе головокружительные перспективы. Его полотна напоминают страницы, наспех выхваченные из интимного дневника.

Благодаря Рулену и Милье Винсент может заняться портретной живописью – предметом его постоянных устремлений, венцом его самобытного искусства. Человеческое лицо, признается он, «по существу, единственный предмет в искусстве, который до глубины души волнует меня и больше всего другого дает мне ощущение бесконечности». Рулена он пишет в «синем мундире с золотыми галунами». Пользуясь терпением своей модели, он по два, по три, по четыре раза переписывает портрет… Он едва не уговорил позировать женщину… «Это была великолепная модель, взгляд, как на картинах Делакруа, и весь облик оригинально примитивный». Но на беду Винсента, местным жителям не нравятся его картины, они считают, что «это одна только мазня». «Добрейшие потаскушки, – огорченно пишет Винсент, – боятся погубить свою репутацию: а вдруг над их портретом будут смеяться». Женщина исчезла. Это было тем досадней для Винсента, что он с самого своего приезда в Арль заметил, что, «хотя здешние жители совершеннейшие невежды в смысле живописи вообще, в жизни и в отношении собственной внешности у них гораздо больше художественного вкуса, чем у северян. Я видел здесь женщин, не уступающих по красоте моделям Гойи и Веласкеса. Они умеют оживить черное платье розовым пятном или сочетать в одежде белое, желтое и розовое, а не то синее с желтым, да так, что с точки зрения художественной лучшего и пожелать нельзя».

Но все-таки Винсенту удалось уговорить одного провансальского крестьянина позировать ему. Это был Пасьянс Эскалье, «бывший волопас из Камарги, ставший садовником на мысе в Кро». Винсент пишет его портрет «огненно-оранжевым» цветом, получаются оттенки «старого золота, поблескивающего в сумерках». Он снова просит Рулена позировать ему. И подчеркивает, что закончил портрет в «один сеанс».

«Вот в чем моя сила, – пишет он, – один сеанс, и портрет готов. Если, дорогой брат, мне удастся еще немного себя взбодрить, я всегда так и буду делать – распил с первым встречным бутылочку и написал его портрет, да не акварелью, а маслом, и за один сеанс, как Домье». При этом Винсент акцентирует то характерное, неповторимое в каждой индивидуальности, что с первого взгляда в каком-то мгновенном озарении он схватывает, проникая в тайное тайных модели, скрытое зачастую даже от нее самой.

«Добрые обыватели увидят в этом преувеличении только карикатуру, но что за беда!» – рассуждает Винсент. Винсент пишет также портрет своего приятеля Боша, считая, что еще вернется к нему, чтобы дать полную волю своему «колористическому произволу».

«Я утрирую светлый цвет волос, доведя его до оранжевого, хромового, светло-лимонного. А на заднем плане вместо банальной стены жалкой каморки пишу бесконечность, пишу простой фон самого богатого, самого интенсивного синего цвета, какой мне удается составить, и это простое сочетание – освещенная светловолосая голова на этом богатом синем фоне создает то же таинственное впечатление, что звезды на глубокой небесной лазури».



Поделиться книгой:

На главную
Назад