Шаг-другой они сделали к входу, на свет, но не переступили той черты, которая была невидимым порогом, — чтобы не получилось так, будто вынесли они чужое из сарая. Тут мальчик рассмотрел смычок. Это был не смычок уже, а что-то из его обломков: верхний короткий кусочек трости и такой же нижний, вместе с колодкой, соединялись каким-то прутиком, подвязанным бечевкой к этим двум кусочкам. А от волоса оставался лишь тощий, весь замусоленный какой-то, слабый пучок, натянуть который посильнее, конечно, было невозможно: то, что служило тростью, не могло пружинить, да и винт в колодке, скорее всего, не работал.
— Да-а… — протянул озадаченно мальчик, и это было то же, что и «ну и ну», произнесенное отцом.
Появилась из своей обертки скрипка. Она оказалась предметом совсем поразительным. Сказать про нее можно было бы так: ее корпус был уменьшенным — раз в десять или больше — подобьем того сарайчика, в котором она лежала, потому что были у нее фанерочками латанные бока, деки с трещинами, гвозди — в скрипке гвозди! — шляпками выглядывали тут и там, и она даже чуть поскрипывала, как сарайчик, от ветра: шейка, чем-то прибитая к корпусу, еле держалась в пазу. Через толстую и кривую подставку тянулись струны — всего лишь три, не было верхней. А одна из оставшихся была порвана у порожка и связана узлом. Струны были натянуты еле-еле, да и если бы кто-то попытался натянуть их получше, скрипка, надо полагать, сложилась бы, как перочинный ножик, прежде чем у струн явилась бы упругость. А лак? Это был не лак, а то, наверное, что зовут «политурой» — что-то ужасное, чем покрывают плохую мебель.
— Па, это тоже такое… народное? — спросил мальчик, пытаясь понять, какого рода явление видит он, — мальчик, попавший в мир необычайностей, — с гуцулами, дрымбами, сырной скульптурой и ночью Ивана Купалы.
— Причем тут народное? — сказал в сердцах отец. — Безобразие и бескультурье. Смотри: видишь, тут, где лак сполз, какое отличное дерево? А ус? Двойной ус! — взволновался отец. — Это редкость! И вся шейка с завитком, гляди, как красиво. — Он стал рассматривать скрипку, так и этак ее поворачивая, поднося к глазам ближе и отставляя. — А ты знаешь, это делал настоящий мастер. Но что же от нее осталось? Ах, черт побери! — с досадой выругался он, и мальчик, который в эти минуты был совсем в роли взрослого, напрягал гладкий лобик, закусывал губы, участвуя вместе с отцом в компетентной, профессиональной экспертизе, — повторил сквозь зубы: — Это уже… че-орт!..
Отец заглядывал через эфы.
— Увидишь, тут что… Пылища… — Он попытался вытряхнуть сор, тряся скрипку эфами вниз. Полетели из нее травинки, щепочки.
— Ну-ка, знаешь что? — сказал быстро отец. — Беги на кухню, отщипни там хлеба, мякоти!
— Хлеба? — раскрыл мальчик рот и уже выбегал. — Сколько, па?
— Ну, сколько! Отщипни, и все!
Мальчик слетал в обе стороны пулей, хлеб размяли в крошки, засыпали через эфы, потом отец долго потряхивал во все стороны корпус и, перевернув, стал крошки высыпать. Теперь это были уже и не крошки, а что-то паутинное, с волосом, с ворсом, — то, что годами скапливается в шкафах и ящиках по углам и щелям.
Отец снова смотрел внутрь скрипки.
— Этикет, конечно, не сохранился. Ее много раз вскрывали, табличка отклеилась и потерялась.
— А можно?.. Папа, а можно скрипку опять? — ну, починить, по-настоящему, вынуть гвоздики, покрасить красивым лаком, — у нее будет опять звук хороший? Ведь раньше был звук хороший, правда?
— Наверное, был хороший. Но ты сам подумай, тот, кто ее так уродовал — и, заметь, это не в один раз ее испортили, она ломалась от небрежности, а вместо нужного ремонта у мастера, на нее все эти заплаты ставили, гвоздями прибивали!
— Как сапожник! — добавил мальчик. — Небось и играл, как сапожник! — еще сказал он, удачно и вовремя повторив сравнение, которое не однажды слышал от музыкантов и учителей.
— Вот и представь, человек, который довел прекрасный инструмент до такого состояния, — он разве станет ее восстанавливать? Неизвестно еще, сколько это денег.
— А мы бы, па? Мы бы стали?
— Ты куда это клонишь? Ну-ка, хватит. Давай, пока нас тут никто не видел, — стал отец укладывать скрипку в полиэтилен, — пойдем отсюда. Где она лежала — тут? — пусть себе и лежит.
Они вышли наружу. Мальчик сказал:
— Слышал, ночью играли? По-моему, это на ней.
В горы опять не поищи: мальчик придумал, будто вчера он зашиб себе ногу. Весь день ходил он мимо сарая и посматривал, там ли скрипка.
Пришла с работы хозяйка — крупная, крестьянского сложения, улыбчивая молодая женщина, и, выждав для приличия с полчаса, отец и мальчик подошли к ней.
— Вас тут один молодой человек дожидался, — сказал отец насмешливо, — о чем-то хочет с вами поговорить.
И он легонько подтолкнул сына вперед.
— Тетя Мария! — храбро начал тот, но сразу же смешался. — Нет, пап, ты… — закончил он жалобно и стал снизу просяще смотреть на отца.
— Не выйдет. Сам, — твердо сказал отец. И хотя он улыбался, мальчик знал эту твердость в его голосе: когда говорится так — значит, умолять отца бесполезно.
Добрая хозяйка засмеялась, прижала мальчишку к обширному своему животу и, не отпуская, стала его подбодрять:
— Что, милый?' Что спросить хочешь? Не стесняйся тетку Марию.
Она смеялась и смотрела то на отца, то на мальчика, отец смеялся тоже, мальчик, утопая в мягком женском животе, смущался, — от этого ощущения мягкости и теплоты, в котором, он чувствовал, была какая-то неловкость, смущался и оттого, что и отец, и хозяйка смеялись как-то особенно, как могут смеяться (он этого прямо не знал, но тоже ощущал) молодые и приятные друг другу мужчина и женщина, стоя вот так, среди яблонь и грядок, под летним, светящим уже со склона горы, но все еще жарким солнцем.
Мальчик высвободился и решился.
— Тетя Мария, у вас скрипка… — начал он.
— Что? — не поняла хозяйка.
— У вас там скрипка, можно нам посмотреть?
— Що за скрыпка така? — удивилась она.
— Там, в сарае!
— В сарае? — Она шагнула к сараю, который зиял темнотой. Но хозяйка щелкнула выключателем, зажглась слабосильная лампочка, и мальчик указал на полиэтилен со скрипкой. Хозяйка подошла, решительно взяла пакет, до половины вытянула скрипку, глянула и снова затолкала ее внутрь непослушного, ломающегося пакета.
— Августа. Она оставила, — сказала Мария и махнула рукой, как будто на что-то несерьезное, пустое и не стоящее разговора. — Вчера совсем была пьяненька, плясала. Так разумию, боялась трошки Августа, — упадет, не дойдет до хаты, скрыпку потеряет, — Мария покачала головой и заулыбалась не без озорства в глазах. — Ох, вчера на ночь люди!.. От разгулялись!
Тут о скрипке начал спрашивать отец, но Мария сказала: «Да что мы стоим, в хату идемте, к чаю», — и они пошли к дому.
Скрипку Мария тоже оставила так, как она и лежала, — с тем же, надо думать, отношением к чужому как к запретному, хоть и было это чужое в ее сарае и хоть здравый смысл мог подсказать, что лучше бы скрипку не оставлять в сарае на ночь — и сыро будет, и открыт он совсем, — но как есть, пусть так и остается: чужого брать к себе не следует.
За чаем Мария все удивлялась, чем это «така скрыпка» интересует гостей, рассказала, что владелица инструмента Августа — старуха, которая живет с дочерью в хатке на отшибе, у речки, хатка совсем уж разваливается, мужчин нет, хозяйства никакого нет, дочь работает в артели, а старуха получает пенсию. Августа трошки тронутая и пьет, но она веселая. Работала учительницей, учила детей азбуке и арифметике, но это когда еще было, небось сама теперь забыла грамоту. А подойти к ней — отчего же не подойти? — к речке, через мостик и по тропке. Вот, возьмите кошелку, я сейчас надергаю моркови и редиса, скажете, Мария прислала.
Хатка Августы, потемневшая от времени до черноты, по половину маленьких окошек заросла со всех сторон чертополохом. К дверям же нужно было проходить сквозь два ряда крапив полутораметровой высоты. Трудно было представить, что кто-то живет здесь. Но на стук откликнулись, отец и мальчик вошли, им навстречу растерянно встала женщина, которая, видно, без всякого дела сидела впотьмах у стола. Гости ее смутили, она не знала, ни как посадить их, ни как говорить с ними, ни куда девать свои руки, — такая уж ею владела стеснительность. Августы нету, сказала она. А когда она придет? — спросил отец. На это женщина помолчала и, краем рта смущенно улыбнувшись, проговорила тихо: «Праздник-то был вчера». Это означало, что Августа где-то загуляла. Но, решив, что нехорошо давать повод так думать о матери, добавила: «Может, к другой дочери поехала». — «А это далеко?» — «Во Франковске». То есть, конечно, не на день уехала и не на два…
— Скрипка ее у Марии в сарае. Мы хотели спросить про скрипку. Давно она у нее? — стал спрашивать отец.
— А всегда, — ответила женщина.
Тут отец спохватился:
— Чуть не забыли! Это ей от Марии. — И он стал выкладывать из кошелки принесенное.
В попытках увидеть Августу прошло несколько дней. Они еще раз прогулялись к ее избушке, но в этот вечер там не оказалось никого. Затем Мария, обеспокоившись исчезновением Августы, заглянула к ее дочери и вернулась рассерженная: дочь как будто и не волновалась совсем. «Я говорю, — возмущенно рассказывала хозяйка, — я за скрыпку ее беспокоюсь, может быть, больше, чем ты за маму свою, бесстыдница. А! — махнула Мария рукой. — Корова она, ее дочка!»
В самом деле, Мария боялась теперь, что скрипку украдут, а подумают на ее гостей. «Вы ей интересуетесь, не дай Бог, случится что — на вас могут сказать», — пугливо объяснила она и, заботясь о чести приезжих, ну, и о своей, хозяйки, пустившей их к себе, — внесла скрипку в дом.
Как-то вечером вдруг распахнулась дверь, и на пороге появилась старушонка из сказки Перро.
— Вечер добрый, — сказала старушонка. Она была, конечно, колдуньей: с клюкой, с крючковатым носом, растрепанная и сгорбленная, и одетая неизвестно во что. Глазки старушки бегали и блистали.
— Марья! Моя скрыпка-то у тебя?
Мария хитро взглянула на мальчика и на отца и сделала отсутствующее лицо.
— Августа, что вы? Откуда ваша скрыпка у мене? Вы на праздник пьяные были, прощенья вашего прошу, сами вашу скрыпку вы потеряли, Августа.
— От тож и я думала. Где ж моя скрыпка? Потеряла ночью. Упала в траву, заснула, скрыпка там и осталась. А где — не знаю.
Тут она засмеялась так, как и должны смеяться колдуньи, — беззвучно почти, сотрясаясь всем маленьким телом. Так, с этим подобием смеха колдуньи, она приблизилась к столу, откуда-то из платья, из подмышки вынула бутылку водки и села на табурет.
— Ой, Августа, веселая вы! — не выдержала Мария и прыснула. Засмеялись и отец, и мальчик, — все это было, как на спектакле детского театра.
— У меня ваша скрыпка, не беспокойтесь, — сказала Мария и указала на посудный шкаф, где наверху, под потолком, и лежал все тот же полиэтиленовый пакет. Старуха закивала:
— Дочка сказала, я и вспомнила: к тебе положила. Пьяная-то пьяная, а в голове, видишь, Марья, мысли: упаду вот, скрыпку поломаю, а то потеряю.
Спустя минуту-другую на столе уже было много вкусной еды, и все уже пили, — даже мальчику дали немного сладкой вишневой наливки. Августа в самом деле непонятным образом вселяла в каждого дух веселья: быстрая в движениях и разговоре, она все кого-то изображала, все пересказывала некие истории, сумбурные и непонятные, потому что происшествия, места и имена, — конечно, никому не знакомые, лишь иногда Марии, — проговаривались неразборчиво и скоро, однако беззубый ее рот, кончик длинного носа, то исчезающие в узких щелках, то выставляемые из орбит глаза, сухие скрюченные руки, само ее небольшое согнутое тельце — все было полно неиссякаемой энергии, все ни мгновенья не оставалось в покое, все в ней жило, все играло, все было «представлением», — и публике по-детски было весело.
— От так! — вдруг заканчивала Августа какой-то безумный рассказ, выставляла перед собой две разбросанные пятерни, пучила страшно глаза, внезапно хлопала в ладоши и начинала трястись от смеха. Следовавший тут же взрыв общего хохота давал ей передышку для того, чтоб опрокинуть рюмочку и сразу, пока слушатели не пришли в себя, начать: «А в Лестине, после войны, бежит Мартьяна, — Августа, кричит!..» — где Лестин? какая Мартьяна? — неважно: на сцене новое представление!..
— Эх! — крикнула она, уже довольно пьяненькая. — Марья, ну, дай скрыпку!
Мария подала ей пакет. Августа вытянула скрипку и смычок, оставив грязный полиэтилен среди тарелок на столе, вскочила — двинула стулом, роняя прислоненную к нему клюку, — все с грохотом, стуком и скрипом, а скрипом и были первые звуки расстроенных струн, по которым скользнул, едва зацепляя их, чудо-смычок… И пошло — вверх и вниз, вверх и вниз! — палец этот, палец тот, ногу вбок, другую вперед, оборот на месте, — так Августа заиграла, затанцевала, запела, притоптывая и кружась, и ее ужасные одежды всколыхнулись, округлились и тоже зажили той деятельной жизнью, которая переполняла сейчас старуху.
Остальные стали прихлопывать в ритме движений и звуков, веселясь пуще прежнего, но на лице у мальчика улыбка была застывшей, как будто он забыл, что улыбается, и глаза его смотрели странно, может быть, испуганно: Августа играла ту же плясовую из трех-четырех невозможных аккордов, которые слышал он ночью, ему становилось нехорошо, он не понимал, как могли они появиться здесь, рядом с ним, почему они беспрепятственно входят в уши, в сознание, в тело, в живот, почему они должны накапливаться там, внутри него, и возвращаться тошнотой и болью в виске. Он чувствовал, что может разрыдаться, и беспомощно, с той же нелепой улыбкой взглянул на отца, и отец обрадованно подмигнул ему, принимая обращенную к нему улыбку сына за приглашение разделить с ним веселье. И Мария, в мягкий живот которой он мог бы зарыться сейчас лицом, лишь заливалась высоким прерывистым смехом, и отирала слезы, и снова хлопала в ладоши.
И вдруг он понял что-то о музыке. Понял, что так и будет всегда: он будет мучиться и болеть, и эта болезнь будет с ним, и виной тому — его музыка, ее особенные звуки, нет, не те, что он повсюду слышит и которые играет, а другие, неведомые и нигде не звучащие, музыка, что будет жить внутри него. Это его поразило — не мыслью, а внезапным бессловесным постижением своей отторженности от мира, к которому он привыкал еще и который боготворил, и венцом которого были музыка и отец. Казалось, будто в это мгновенье кто-то сильной рукой поднял его с места, он взлетел в бездонное пространство, в котором он был совсем одинок, в тот же миг опустился, увидел все ту же хату, отца, Марию и Августу, услышал ужасные звуки и, продолжая оставаться тем же мальчиком, учеником музыкальной школы для одаренных детей, стал вдруг кем-то другим: он познал свое одиночество, и его одиночеством она и стала — эта его музыка, иная, неизвестная, непостижимая, не воплощенная ни в звуках, ни тем более в нотах, но ставшая его душой — пугливой и таящейся от всех.
Никто происшедшего не заметил. Августа приплясывала и взвывала смычком и что-то там пела, и было всем хорошо.
— Геть! — вдруг крикнула старушка, замерла на месте, покачала головой и пошла к столу.
— О кака скрыпка! — гордо сказала она, положила скрипку на подоконник, опрокинула в рот рюмку и села. Не устала она ничуть.
Отец решил не упустить минуты:
— Отличная скрипка, Августа, — сказал он. — Скажите, откуда она у вас?
Тут Мария поднялась.
— Ой, забыла, забегу к Юстине. Ешьте, ешьте, гости дорогие, пейте вино, я скоро!.. — Так она сделикатничала и, надо сказать, умно и тонко: у людей свои дела, незачем слушать.
Понимать Августу было нелегко. Ее язык являл собою плохо перемешанный салат из украинских, русских, румынских, венгерских слов. К тому же она захмелела и временами вовсе не управляла своей речью. Однако ее слушатели проявляли завидное терпение, на вопросы, которые Августе задавал отец, все же следовали какие-то обрывочные, односложные ответы, да и старуха с удовольствием вспоминала прошлое, и вот, спустя примерно полчаса после начала разговора, отец и мальчик кое-что уже знали.
Августе было шестнадцать лет, когда здесь расквартировали немецкий полк. Война — это была, конечно, первая мировая — шла уже второй год. Здешних парней позабирали на войну, стало скучно, а Августа — заводила местных девиц — всегда любила веселье и готова была каждый вечер петь и плясать, хоть всю ночь до рассвета. Вот они и стали флиртовать с немецкими солдатами. Один из них был со скрипкой. Он, конечно, влюбился в Августу. А влюбилась ли она в него, она не знала. Ей было всего шестнадцать, и ей всегда было весело. А солдат со скрипкой смотрел на нее, глаза его сияли, а лицо оставалось печальным. Он пел ей песни и все повторял: это Шуберт. Он был, наверное, образованный, хоть и очень молодой, лет двадцати с небольшим, она думает. Она плясала, а он играл. Он и ее научил немного играть на скрипке. Солдат всегда после танцев ее провожал. Они стояли у плетня, он молчал и смотрел на нее, а ей было весело, и, бывало, что, не зная отчего, она начинала смеяться. Тогда он становился совсем уж грустным. Часто она брала его скрипку и оставляла у себя до следующего вечера, чтоб ему удобней было среди ночи пробираться к своему солдатскому ночлегу. Однажды ночью стали стрелять из пушек. Все жители попрятались, кто где мог. Стреляли и все утро, а к полудню, когда поутихло, оказалось, что полк отправился туда, где шел бой. Солдата своего она так больше и не увидала. А скрипка его осталась. Это память о нем. И Августа скрипку очень берегла. Да ведь много чего было в жизни. И скрипка ломалась. Но она ее всегда чинила. Однажды она ее возила даже во Франковск, к мастеру, и он всю скрипку разбирал и снова клеил и за работу запросил такие деньги, что она сказала ему «холера!» Потом она много раз чинила скрипку сама. Как ударит ее, или скрипка сама упадет, Августа всегда, если время есть, починяет, — вот видите, показывала она на заплатки, это все я сама чинила. И старуха с гордостью смотрела на дело рук своих.
Потом заговорил отец.
— Скрипка очень хорошая, — сказал он. — Но посмотрите сами, Августа, в каком она состоянии. — Он протянул руку, и Августа нехотя передала ему инструмент. — Видите, шейка вот-вот отвалится. Струны невозможно натянуть, как следует. Здесь обечайка отходит, тут угол совсем проломился. Я далее не знаю, можно ли ее уже восстановить. А если попытаться восстанавливать, знаете, сколько это денег будет стоить? И трудно сказать, какой мастер захочет ею заниматься. Теперь послушайте, Августа. Вы, наверное, видели, у вас в универмаге продаются скрипки, двадцать два рубля, вместе со смычком. Конечно, эти скрипки совсем не то, что ваша когда-то была. Но на них играют, они звучат, и потом они новые, крепкие. Так что же я хочу вам предложить, — а вы подумайте, согласны или нет.
Мы купим вам новую скрипку, вы сможете на ней играть еще лучше, — у нее будут все струны, их можно будет хорошо настроить, верно? — и смычок с густым волосом, это тоже важно для звука, так ведь? — в общем, знаете, Августа, вы, конечно, подумайте, но, по-моему, это… ну, разумно, понимаете? — вы получите новую скрипку, на которой сможете по-настоящему играть, а мы вместо нее попросим отдать нам вашу, мы ее возьмем в Москву и попробуем реставрировать, то есть починить ее, как следует. Мы вам даже напишем, правда? — повернулся отец к мальчику, и тот поспешно кивнул. — Обязательно вам напишем, как поживает ваша скрипка. А может, еще и приедем. Или вы к нам приедете и сами на ней поиграете. Подумайте, Августа, мы тут еще два дня пробудем.
Можно было предположить, что Августа и рассчитывала услышать нечто подобное тому, что ей сейчас сказали. Недаром же эти приезжие так интересовались скрипкой. Поэтому Августа, пока говорил отец, держала ушки на макушке, а глаза, которые все время так и бегали, так и поблескивали, старалась прятать в тени под густыми бровями. Услышав о предложенном обмене, она с достоинством выдерживала паузу. И оставалось думать, что Августа размышляет, стоящее ли предложение; или что так, молчаливо, она выражает обиду на нечто, ей оскорбительное; или что среди хмеля она забылась и не помнит, где она и о чем шла речь только что. Наконец она шевельнулась и с не свойственной ей медлительностью встала. Взяла скрипку, вложила ее в пакет и церемонно поклонилась.
— Спасибо, гости дорогие, — громко и отчетливо проговорила Августа и театрально, держа скрипку в далеко отставленной руке, будто шла она вместе с нею в линии кордебалета, исполняя па торжественного полонеза, сделала широкий полукруг и прошествовала за дверь.
Оставшиеся в хате оторопело смотрели ей вслед.
Весь следующий день отец и мальчик провели в горах. Вернулись они уже к вечеру и, едва войдя в хату, увидели скрипку: лишенная своей жуткой оболочки, она лежала на столе. Рядом лежал и смычок. И тут же был исписанный листок тетрадной бумаги. Августа писала, как говорила: слова из многих языков, латинские буквы вместе с кириллицей, а что до грамматики, то она тут едва присутствовала. То, что с помощью Марии удалось понять, содержало в некоем подстрочном переводе следующий смысл: «Гости дорогие, мне свою скрипку так жалко, я с нею всю жизнь. Кто меня знает, тот скажет: Августа — она со скрипкой, она веселая. Как я ее берегла! Потеряю или сломаю — найду опять и чиню. Такой другой нету. Солдат-немец мне ее оставил, и я его не забыла. Наверное, давно уже он убитый, кости одни в могиле, а я его помню, потому что играю на его скрипке. Она очень дорого стоит. Когда вы возьмете ее в Москву, вы от нее разбогатеете. Мне это только в убыток, и жалко отдавать. Но вы люди образованные, и я таким отказать не могу. Я раньше тоже учила в школе. Теперь нет. 22 новая скрипка, футляр 12, струны, канифоль, подставка и дудочка (Августа имела в виду камертон) тоже 4. Поэтому вам за 40 рублей отдала. Знаю, что очень дешево. Марье деньги оставьте. И адрес в Москве. Я уехала к дочери во Франковск. Счастливо. Помните тетку Августу».
— М-да-а… — протянул отец.
— Па-а… — протянул его сын.
— Сорок рублей! Да мы с тобой до дома не доедем.
— Доедем, па, доедем!
Отец и сам понимал, что он не удержится от соблазна и сорок рублей оставит…
В Москве повезли скрипку к мастеру. Он был знаменитость и знал свое дело. «Таких инвалидов я в жизни своей не встречал! — захохотал он. — Откуда сей экспонат?» Отец стал говорить про ус, про шейку и про обработку дек, но мастер ничего не слушал: «Да вижу! вижу! что я — хуже вас, что ли, вижу?! — громко и склочно, как на базаре, начал выкрикивать мастер, — а толку что?! Из Закарпатья! Скажите, пожалуйста, Закарпатье! Немец? Мало ли что немец? Итальянская работа, новая. На дерево возьму. Сколько отдали? Сорок?! Ха! Берите пятнадцать, остальное ваш проигрыш. Отреставрировать?! Смеетесь? Да я вам новую быстрее сделаю. Или вот, смотрите, красавица: умер заказчик, тыщ двадцать возьму. Без пятнадцати рублей — ха-ха-ха!..»
И скрипка осталась такой, какой она и была. Ее лишь протерли и почистили, сняв старую жирную грязь с поверхности, и положили на крышку рояля, меж стопками нотных тетрадей.
Пришла осень. В городе Косове лили дожди. Дворы и улицы были пустынны, люди, прикрываясь от дождя и ветра, проходили торопливо на работу, в магазин, домой и проводили вечера в своих хатах, разве что телевизор скрашивал им эти долгие вечерние сидения. У Августы не было телевизора. У Августы не было ничего. И она говорила себе, что теперь у нее нет даже скрипки. Конечно, о тех сорока рублях, которые сама Августа попросила за нее, она уже не вспоминала. А тогда, назначив эту цену, она так устыдилась своей жадности, что даже уехала, чтобы потом не смотреть в глаза тому симпатичному москвичу и его ребенку. Но сорока рублей хватило ненадолго. Дочка просила семнадцать на босоножки, но Августа не дала. И крышу надо было починить, да не успелось. И много еще чего было в мыслях купить да сделать на эти деньги, да только все они ушли бумажка за бумажкой за прилавок — на вино, на водку, на нетрезвое блаженство. И за остаток короткого лета Августа сильно сдала. За последние месяц-два никто не видел Августу веселой. Да и как было ей веселиться, если теперь не могла приложить она скрипку к плечу, не могла пройтись смычком вверх и вниз и притопнуть ногой, крикнуть «эй!» и запеть смешную попевку?! Все в округе, хотя и знали, что скрипку у нее купили, притом за немалые деньги, вскоре стали проникаться к Августе сочувствием и согласно кивали в ответ на ее сетования, будто ее городские в той сделке обидели. В самом деле, что им эти сорок рублей? А она теперь лишилась скрипки, которая так ей была дорога, которая, действительно, если уж вникать по-человечески, была от Августы чем-то неотделимым, — так представлялось старухе самой и так представлялось всем тем, кто из года в год видел ее с этой старенькой скрипкой в руках, пиликающей и кружащейся в своих странных одеждах. О том, что деньги предназначались на покупку новой скрипки, не вспоминалось вовсе, с самого начала. Да и можно ль было вообразить картину: Августа — и сияющий новейшим лаком инструмент? Это была бы уже не Августа. Но и теперь, без старой скрипки, прежней Августы не было. Она пила — и не веселилась. Она засыпала пьяной в траве и, просыпаясь, отрезвев уже, не находила рядом скрипку. И не ее она спохватывалась тут же отыскивать и снова обрести, а самое себя, — ту, прежнюю, веселую Августу, а не вот эту ослабевшую, ненужную, потерянную старуху. А осенью стало совсем уже невмоготу. Разум ее, и всегда-то странный и трудно доступный чужому истолкованию, начал мутиться и создавать различные строгие построения, кои Августой стали овладевать со все большей настойчивостью. Былая веселость сменилась сосредоточенностью, потому что Августа теперь все время обдумывала очень важный и правильный замысел.
Как-то вечером села Августа к столу и с таинственностью, как-то диковато улыбаясь, стала писать. «Дорогие московские гости, — писала она, — вы, наверное, забыли меня, Августу, а я вас хорошо помню. Какой хорошенький мальчик. И папа образованный мужчина, какие мне нравятся. У меня большое горе с тех пор, потому что лишилась скрипки. Как я теперь без нее! Лучше бы хату у меня забрали, зачем она мне. Люди добрые пустят. А все спрашивают, Августа, где твоя скрипка. Мне стыдно перед людьми. Не могу им сказать, что такие хорошие люди увезли. Вот ночью плачу, где моя скрипка, далеко, в Москве, а я тут, в Косове. И так разумею, что вы должны мне ее возвратить обратно, какая есть. С чем и пишу, и не откажите в ответе, когда ее пришлете. С этим и есть — старая Августа».
Три недели спустя пришел Августе ответ: «Уважаемая Августа, ваше письмо получили. Нам очень грустно было за вас, и нам очень жалко, что так вышло. И мы готовы вам вашу скрипку вернуть. Она осталась в том же состоянии, в каком мы ее получили от вас. Чинить ее отказались, потому что восстановить инструмент уже невозможно. Предлагаем вам поступить так: вы отдайте деньги Марии, а она передаст их нашим общим знакомым во Львове, которые часто бывают в Москве. И мы отдадим им скрипку. Будьте здоровы. Ваши московские друзья».
Отсылая это письмо, отец испытывал неловкость, будто он заранее шел на обман: он прекрасно понимал, что у Августы давно уж нет тех денег, а других и подавно, что те сорок рублей она, конечно же, пропила и потому не купила скрипку, он понимал теперь, что, может быть, не следовало с тем холодным расчетом лишать тогда несчастную Августу ее единственной утехи и увозить ее скрипку, тем более что эта затея — реставрировать инструмент и спасти — не удалась. И под влиянием всех этих малоприятных мыслей отец стал думать так: Бог с ней, с Августой, денег не пришлет, но приедет если кто из Львова, надо будет просто-напросто скрипку отдать, пусть ее вернут Августе, пусть старуха радуется. И отец с тихой гордостью воображал, как будет объяснять свой столь благородный поступок сыну, как сын с пониманием будет кивать, соглашаться и говорить «да, папа, да» и как обоим будет хорошо от этого поступка.
Наступил холодный октябрь, когда Августа приехала во Франковск и пошла на вокзал разыскивать племянника — проводника прямого вагона Франковск — Москва. Тот, удивившись, зачем вдруг старухе в Москву, не отказал Августе и устроил ее у себя в проводницкой. Долго ехали до Киева, Августа от безделья, от тяжкой необходимости не выдавать себя, безбилетницу, и лежать все время наверху, на узкой полке, донельзя истомилась и, чувствуя слабость и страх от своей затеи, рано заснула, а утром поезд уже медленно подкатывал к московскому перрону. Племянник ее всему научил. У него был собственный справочник улиц Москвы, и он Августе объяснил и на бумажке написал, как войти в метро и до какой доехать станции. Влекомая к своей цели, она не ошиблась и все делала, как он велел, и уже в десять утра звонила в нужную дверь. Открыла девица — румяная, быстроглазая, которая даже не стала выслушивать долго Августу и не стала читать письмо хозяина, протянутое Августой как документ, подтверждающий, что она не какая-нибудь самозванка с улицы, а давняя знакомая, и что она по делу, о котором… «Ой, да мы, наверное, с одних мест!» — воскликнула девица, услышав, как звучит речь Августы, и повела ее внутрь квартиры.
Девицу звали Стефа, и была она из Львова. Только недавно Стефа здесь, в Москве, поступила на первый курс института, а общежития ей не досталось, так вот хозяева — такие они добрые, такие хорошие люди! — они с моим отцом знакомы, он в Львовской филармонии работает, — они сказали, пусть ваша дочка поживет пока у нас, ну даже никаких не захотели денег, а я так помогаю — в магазин, сготовить что или прибраться, им же некогда, они артисты, и мальчик — очень он талантливый, все говорят. Так вы побудьте, мальчик днем придет, а вечером и родители, только когда — не знаю, может, и поздно, если концерт, так вы их ждите, а я побегу, у меня физкультура, аж в Лужники надо ехать, потом в институт, я тоже вечером приду, поешьте — суп есть на плите, а в холодильнике второе, разогрейте, ой, вы же газом-то пользовались, нет? — Ну, мальчик придет, он умеет…
Стефа ушла. Августа первым делом посетила туалет — она любила эти сияющие белым городские туалеты. Заглянула на кухню, посмотрела на плиту, на холодильник, беглым взглядом скользнула по полкам с посудой, но беспокойство не давало ей отвлечься от главной мысли, и поэтому она вернулась в ту большую длинную комнату, куда и привела ее Стефа. В конце ее, у одного из двух окон, придвинутый к стене, стоял рояль, и Августа, как будто зная свою дорогу, направилась к нему. Рояль был завален кипами нот и книг, но тут-то, словно нарочно закрытая этими нотными горами, глубоко, у дальнего края крышки рояля, у самой стены, была ее скрипка. Маленькая сгорбленная Августа, да еще не снявшая с себя меховой душегрейки, мешавшей движениям, все не могла до скрипки дотянуться, но взяла наконец клюку и, отодвинув ею все, что было помехой, подтащила скрипку к себе. И смычок был тут же, подсунутый под струны. Августа схватила скрипку, будто волчица своего волчонка, спасенного от охотников, и дикий победный огонь лихорадкой зажегся в ней. Она теперь осматривалась быстро и как бы и бесцельно уже, но что-то все же, видимо, искала, и взгляд ее остановился тоже там, где было нужно: на низком столике лежал футляр для скрипки, и в два движения Августа оказалась около него, открыла — и замерла на месте. Перед ней, тускло мерцая густыми отсветами янтарного лака, лежала скрипка. Она лежала так, что Августе почудилось, будто скрипка поет сама по себе. И воспаленное сознание Августы проделало лишь совсем небольшую работу: она представила себе то славное, веселое и молодое время, когда солдат играл на новенькой чудесной скрипке, оно, сознание, перенесло то время в этот длящийся перед Августой миг и в скрипку старую, изломанную, воплотило прежнюю, сверкающую лаком, и, вынув эту скрипку из футляра, Августа в неизбывном сладострастья стала прижимать к груди свое сияющее
Потом, после многих телефонных разговоров, писем и рассказов разных лиц в Москве, во Львове, Франковске и Косове выяснилось, что Августа к поезду пришла, хотя, как ей это удалось, ее племянник не понимал: она непрерывно бредила и была в жару. Он довез Августу до Франковска. Там спустя двое суток она умерла.
…Ахилл молчал. Повисла долгая общая пауза. Звонок и перемену они давно уже, конечно, пропустили, шел второй час урока.
— Так не может кончиться, — сказала одна из девочек. — Так не должно.
— Почему ж не должно? — спросил Ахилл.
— Не должно, — сказала она упрямо.