Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мир русской души, или История русской народной культуры - Анатолий Петрович Рогов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Владимир Иванович Даль продолжал составление «Толкового словаря живого великорусского языка», собирал пословицы и поговорки, писал под псевдонимом Казака Луганского повести и рассказы из народной жизни.

Профессор Московского университета Иван Михайлович Снегирев тоже собирал русские пословицы, сведения о простонародных обрядах, праздниках, поверьях и обычаях и первым начал их серьезное изучение. Изучал и древнерусское зодчество, прикладные художества, лубочные картинки. Все — первым. И обо всем этом опубликовал в тридцатые-сороковые годы множество очень ценных, интересных книг: «Русские в своих пословицах», «Русские простонародные праздники и суеверные обряды», «Лубочные картинки», выходившие не единожды.

Тысячи народных песен собрал Петр Васильевич Киреевский. Они вышли аж в десяти томах, и там были песни, записанные и Пушкиным. Тот подарил свои записи Киреевскому.

В те же сороковые годы в различных журналах печатались великолепные статьи и исследования народной поэзии Александра Николаевича Афанасьева: «Дедушка домовой», «Ведун и ведьма», «Языческие предания об острове Буяне». Их было множество, и позже Афанасьев обобщил эти свои исследования в блестящем и по сей день единственном в своем роде трехтомном труде «Поэтические воззрения славян на природу». И большинство русских сказок мы знаем по записям и в пересказах именно Александра Николаевича. Они по сей день издаются под его фамилией.

Огромнейшую работу сразу в нескольких направлениях вел Михаил Петрович Погодин. Сын крепостного, истинный самородок, он блестяще окончил Московский университет, стал его профессором, потом академиком и даже тайным советником — и крупнейшим специалистом по древнерусской истории, культуре и быту Руси, опубликовал об этом десятки книг, писал историческую прозу и драмы. Известная «Марфа Посадница» — его. Издавал журнал «Москвитянин», ставший рупором истинных народников, издавал письменные памятники, в числе которых впервые сочинение Ивана Посошкова «О скудости и богатстве». Всю жизнь собирал предметы старины, старинные документы, летописи, книги. Он назвал эту коллекцию «Древлехранилище», и в конце концов она стала знаменитой, ибо насчитывала многие тысячи поистине бесценных и уникальных предметов и бумаг русской истории. На исходе своих дней Михаил Петрович уступил часть «Древлехранилища» императору Николаю Первому, и она попала в Императорскую публичную библиотеку, а остальное легло в основу собрания Императорского исторического музея, когда тот был создан в Москве.

Одним словом, как некогда Карамзин, подобно Коломбу, открыл просвещенной России ее историю, так ныне просвещенные сами открывали для себя свой народ. Событие при всей своей отрадности по сути-то ведь диковатое, и даже трагическое и, наверное, беспрецедентное — верхушка страны, господа открывают свой народ. Но, слава Богу, что было! Слава Богу, что господа, вернее, малая их частица, очень еще малая, все-таки почувствовали, наконец, какое духовное иноземное иго устроил им великий царь, — и стали сбрасывать его.

В самом народе, к счастью, тоже появились отличные им в этом помощники — прежде всего Иван Александрович Голышев, конечно.

Много, много лет, с ранней юности ходил этот человек по деревням и селам Владимирской и ближних к ней губерний и выискивал всякие народные художества. Где часовенку увидит, на другие не похожую, где охлупень резной замысловатый найдет, где книгу рукописную или набойку редкую для ткани, где еще что-нибудь художественно интересное, и непременно перерисует это или с собой возьмет, если отдадут, а дома все перемеряет, опишит, сопоставит с такими же вещами из иных мест. Потом стал издавать альбомы с этими рисунками и описаниями и книги об отдельных видах народного творчества. О пряниках и пряничных досках, например, написал, по сути, настоящую поэму в прозе, которая вместе с тем была и первым, очень серьезным исследованием этого старинного русского промысла. И о церковных фресках он написал. Об иконах. О народной архитектуре. О лубках. Он их даже печатал в маленькой собственной литографии, находившейся в деревушке Голышевке близ знаменитой Мстёры. Собирал старинные лубки и печатал вновь.

Дело в том, что в 1850 году московский губернатор граф Закревский решил раз и навсегда покончить с досаждавшими властям крамольными народными картинками, и в одну из августовских ночей во все московские печатни нагрянули полицейские: изымали и рубили тесаками все крамольные доски, в первую очередь старинные. Прежние гонения на лубок не идут с этим ни в какое сравнение — десятки тысяч досок и готовых картинок было уничтожено.

И все-таки кое-кто кое-что, разумеется, припрятал, сберег и потихоньку делал потом с досок новые оттиски или продавал доски владельцам провинциальных печатных заведений. Иван Александрович приобрел довольно много таких досок и почти все пустил в дело: «Ягу-бабу и крокодила», «Притчу о Иосифе Прекрасном», «Погребение кота» и десятки других сатирических листов.

Он и сам рисовал интересные лубки, и очень много, а раскрашивали продукцию его литографии более двухсот баб и девчонок слободы Мстёра и окрестных деревень. Причем здешняя раскраска была тогда самой тщательной и нарядной в России, каждый лист — как красочный праздник.

Иван Александрович родился и прожил всю жизнь в этой слободе, прославившейся своими иконописцами, коробейниками и офенями. Он тоже по рождению был крестьянином, крепостным графа Панина. Подростком сумел вырваться в Москву, где поступил в одно из лубочных заведений, и вечерами учился рисованию в школе при Строгановском училище. А вернувшись в Мстёру занялся историей, краеведением, археологией, этнографией, фольклористикой, устроил в своем доме метеорологическую и астрономическую лаборатории, вел научные наблюдения. Помимо лубков, печатал книги для народа, распространял их через офеней, общался по этим делам с Некрасовым. То есть стал настоящим исследователем, подвижником-просветителем, членом восьми научных обществ России. В печати его называли «Владимирским Ломоносовым», в день шестидесятилетия широко чествовали. Однако труды свои, которые и сейчас имеют серьезное значение, он зачастую подписывал не научными титулами, а горькими словами, бьющими по сердцу: «Бывший крепостной крестьянин Иван Голышев».

Кстати, во всех дореволюционных русских энциклопедиях о Голышеве рассказывается довольно подробно. Есть он и в первой советской, а из последующих почему-то исчез. Почему?!

И еще об одном удивительном человеке необходимо тут рассказать — о Дмитрии Александровиче Ровинском.

Крупный сановник — сенатор и прокурор Московской губернии, один из авторов важнейшей судебной реформы шестидесятых годов, он тоже всю свою неслужебную жизнь отдал собиранию и изучению русской иконописи, гравюры и лубка. И тоже писал обо всем этом книги. По существу, в них-то и состоялось одно из первых открытий самобытных художественных достоинств нашей иконописи, о которой до этого как об искусстве и речи нигде не шло. Ибо для господ по характеру своему она была все из того же подлого или очень древнего, а стало быть, и очень примитивного мира, когда на Руси еще и «лики святых-то не умели писать объемными». Не уничтожали же старые иконы лишь потому, что это запрещалось церковными установлениями, совсем потемневшие только подновляли или записывали новыми изображениями. Ровинский и маленькая горстка ему подобных подоспели как раз вовремя: начали спасать древние доски хотя бы от этих записей. Снимать слои записей и подновлений тогда еще не умели.

«История русских школ иконописания», «Русские граверы и их произведения», «Материалы для русской иконографии», «Русский гравер Чемесов», «И. И. Уткин, его жизнь и произведения», «Подробный словарь русских гравированных портретов». — Это названия лишь малой части основных работ Дмитрия Александровича Ровинского. И каких работ! «Подробный словарь…», к примеру, состоит из четырех больших томов, включающих в себя две тысячи портретов и обстоятельных справок-описаний всех русских людей, «в каком-нибудь отношении привлекших к себе внимание современников и потомства». То есть, по существу, в нем в портретах главных деятелей и описаниях их деяний представлена вся история России. Труд бесценный и единственный в своем роде, потребовавший от автора совершенно невероятных усилий и уйму времени.

Собрал Ровинский и уникальнейшую и по сей день непревзойденную ни по количеству, ни по качеству коллекцию русского лубка и стал главным и тоже по сей день непревзойденным его исследователем, историком, певцом.

А началом этого редкого собрания послужили, между прочим, два сундука, принадлежавшие некогда знакомому нам профессору элоквенции и поэзии Якову Штелину. Да, да, тому рыхлому круглолицему немцу, которому на Спасском мосту не продали когда-то «Погребение кота». Он хоть и был, по определению В. В. Стасова, «типичный париковый немец», хоть и лакействовал перед двором — тогда это считалось, в общем-то, обычной нормой поведения для высшего и чиновничьего общества, — хоть открыто и презирал все русское, но в душе был все-таки художником и истинным собирателем и хорошо почувствовал своеобразную силу и красоту русской простонародной картинки. Он по-настоящему увлекся ею, наезжал в Москву на Спасский мост еще несколько раз и накупил, в конце концов, и аккуратно сохранил сотни старинных лубков, ценность которых сегодня трудно даже измерить — так они великолепны и редки. И картину «Как мыши кота погребали» он, конечно, тоже достал, причем не одну, а разные варианты, все отлично раскрашенные.

Всего Ровинский собрал около восьми тысяч лубков, наверное, почти все напечатанное в России к тому времени. И издал четырехтомный, метрового размера атлас, где лучшие из них представлены в натуральную величину и раскрашены, как и полагается, от руки.

А к атласу выпустил еще пять толстых томов комментариев, в коих помимо чисто искусствоведческих интересных изысканий и выводов изложена практически и вся история русского быта, обычаев, нравов, культуры. Изложена необычайно широко, с массой таких любопытных подробностей, каких больше нигде не встретишь.

Владимир Васильевич Стасов справедливо писал в рецензии на это бесподобное издание, что это «истинная художественная русская энциклопедия в рисунках, где находится «все русское, что может заинтересовать русского», говоря собственными, по всей справедливости горделивыми словами самого Ровинского».

Чего ему стоил этот колоссальный труд, стало известно лишь после смерти Дмитрия Александровича. Оказалось, что у маститого, знаменитого сенатора, прокурора и академика двух российских академий — наук и художеств — нет в доме буквально ни рубля, и что он всю жизнь экономил на одежде, на еде, никогда не имел собственного выезда и потому ходил всегда только пешком, даже по пыльным российским проселкам. Он перемерил по ним тысячи верст, каждое лето, отыскивая по деревням в крестьянских избах старые, редкие печатные картинки. Ездил не единожды за границу, изучал там лубки других народов и кое-что тоже приобретал. Оказалось, что он буквально все тратил только на них, на старинные иконы и гравюры, платя подчас за редчайшие единственные в стране экземпляры по тысяче и боле рублей.

И завещал свою уникальную и поныне самую полную коллекцию русского лубка и русских гравюр московским музеям и Румянцевской библиотеке…

К середине девятнадцатого века вся духовная, вся общественная жизнь господ свелась практически к двум проблемам: отношение к народу и к Западу. Все остальное вытекало из этого, было лишь следствием — все социально-политические движения и события, все нравственные, идеологические. Отмена крепостничества 19 февраля 1861 года тоже ведь прямое следствие изменения отношения к народу. А появление демократов и революционных демократов, позвавших Русь к топору, — отношение к народу и к Западу. Лучшие умы и души России жили тогда только этим, исключения были крайне редки. Но зато как по-разному понимали народ даже эти лучшие, даже посвятившие служению ему, правде и справедливости свои жизни.

Неистовый Виссарион Григорьевич Белинский, сделавший невероятно много для утверждения самого понятия народность, считавший, что «народность есть альфа и омега эстетики нашего времени» и что «всякая поэзия только тогда истинна, когда она народна, т. е. когда она отражает в себе личность своего народа», вместе с тем с такой же яростной убежденностью утверждал, что «одно небольшое стихотворение истинного художника-поэта неизмеримо выше всех произведений народной поэзии вместе взятых». И совершенно не понимал и не принимал русский эпос, вообще фольклор, изругал, ядовито иронизируя, все былины из сборника Кирши Данилова, не найдя в них ничего самобытного и глубокого, нападал на Пушкина за использование им народных мотивов в своих сказках, жестоко охаял Петра Павловича Ершова за дивного «Конька-Горбунка».

Так в чем же, спрашивается, заключалось для него понятие народность, если само творчество этого народа не только ничего для него не значило, но и столь пренебрежительно и беспощадно уничтожалось? Ведь он, Белинский, был не просто литературным критиком — он был подлинным общественным трибуном и идеологом, который вел за собой многих таких же ярких и таких же беззаветно вроде бы служивших народному благу людей: Грановского, Тургенева, Григоровича, Гончарова, Некрасова. Какой-то период с ним был во многом заедино и Герцен.

А дело в том, что, ратуя за народ и народность, за его освобождение и улучшение его жизни, Белинский в собственные силы народа, в собственные его духовные и художественные возможности и богатства, судя по всему, не очень-то, да, пожалуй что, совсем не верил и хотел лишь подтянуть его жизнь к своей и к своей — то есть к господской — культуре. Не сближаться с народом, не постигать его — а подтягивать, поднимать. Он проповедовал вечный прогресс и прогресс народа видел только в том, чем жил сам, то есть все в той же западной культуре и западном образе жизни. Потому-то он и встал во главе так называемых западников, сгруппировавшихся в конце концов вокруг петербургского журнала «Отечественные записки».

Короче говоря, по существу, эти господа ничего своего не изобрели: они молились тому же, чему их учили по воле великого преобразователя и что составляло их плоть и кровь так же, как и всех бар-господ. Только по чистоте души и из самых высоких побуждений старались подключить к сему и огромный русский народ и, в общем-то, занимались социальной политикой, а не подлинным единением с ним. Хотели, чтобы он, освобожденный и просвещенный, не только в культуре, но и в социальном устройстве следовал за благословенным Западом.

Герцен до отбытия за границу был тоже одной из главных фигур этого движения.

А вот те, кто сплотился вокруг погодинского «Москвитянина» и кого стали называть славянофилами, смотрели на народ и на Запад совершенно иначе. Братья Иван и Петр Васильевичи Киреевские, Алексей Степанович Хомяков, Юрий Федорович Самарин, Федор Иванович Тютчев; Константин Сергеевич Аксаков, а позже и Иван Сергеевич Аксаков — сыновья знаменитого автора «Детства Багрова внука» и «Записок об ужении рыбы».

Герцен много позже вспоминал, как поначалу их, будущих западников и славянофилов, объединяло «чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу», и они входили в одни кружки, вели ожесточенные споры и в конце концов «со слезами на глазах, обнимаясь, разошлись в разные стороны».

СЛАВЯНОФИЛЫ

Славянофилы первыми из господ уже действительно знали свой народ и его историю, знали, какими великими и неповторимыми духовными богатствами наполнена его жизнь и что ему не нужны никакие заимствования надо лишь развивать и совершенствовать свое, ибо оно куда выше, нравственней, человечней, справедливей, чем то, что течет к нам с меркантильного ханжеского Запада. Видели они и то, что культура России вместе с культурой других славян — это такой же самостоятельный гигантский континент, как, скажем, китайский или индийский, которые ведь никому не приходит в голову подстраивать под чью-то чужую жизнь. Видели и без устали повторяли, что, радея о народном благе, надо не учить русский народ, а учиться у него пониманию жизни и всего сущего на земле и ничего ему не навязывать, а лишь сближаться с ним, чтобы, в конечном счете, жить единой жизнью. Единой в первую очередь, разумеется, духовно — с единой культурой, выросшей из православия и народных традиций.

И о самостоятельном общественно-государственном устройстве славянофилы вели речь, выводя его из вековечной русской общины и православно-патриотичной национальной ориентации.

Основоположники этого движения люди все интереснейшие и яркие, но рассказывать обо всех невозможно, и потому поподробней пока лишь о главном идеологе славянофильства — Алексее Степановиче Хомякове.

Кто-то в его стариннейшем роду, видимо, в самом деле, походил на вечно сонного хомяка, коль ему дали такую фамилию. И было это определенно очень и очень давно, ибо в Алексее Степановиче уже ни капельки не осталось от предка. Высокий, сухопарый, с крепко вылепленным сильным лицом, тяжеловатым напряженным взглядом, со всегда разлетающимися волосами, всегда полный энергии, всегда в движении, всегда в какой-нибудь работе — или несущийся с борзыми на коне за волком, или спорящий до хрипоты с друзьями, или объезжающий нового чистокровного орловца, или пирующий с друзьями, или устраивающий для домашних и гостей какие-то невиданные состязания-забавы, до которых был страстный охотник и выдумщик. Любил в жизни все и всем упивался, и всему безумно радовался, и тогда взгляд его становился по-мальчишески блескучим, завороженно счастливым. Но больше всего все-таки любил работать и, кажется, хотел перепробовать, поделать в жизни все, что только можно. Богатый помещик, владевший землями в Тульской и Рязанской губерниях, он завел у себя самое совершенное по тем временам хозяйство с сахароварением, сам усовершенствовал необходимые для этого машины. Всерьез занимался экономикой сельского хозяйства, разрабатывал планы освобождения крестьян с землей, выкупленной государством, и с иным рекрутством. Изобрел оригинальнейшую паровую машину. Был прекрасным практикующим врачом-гомеопатом и в совершенстве знал народную медицину, лечил, разумеется, бесплатно, своих крестьян и всех соседей. Был художником, писал талантливые портреты и иконы. Был лингвистом-полиглотом. Серьезнейшим философом, историком, критиком. Дважды путешествовал по Европе. Написал многотомные записки о всемирной истории. Служил офицером в Астраханском кирасирском и Петербургском лейб-гвардейском конном полку, вышел в отставку, но в 1828—29 годах вернулся в армию, участвовал в русско-турецкой войне, получил орден святой Анны с бантом за храбрость. И, наконец, был известнейшим публицистом, поэтом и драматургом, и его драмы «Вадим», «Ермак» и «Дмитрий Самозванец» шли на сценах. Когда только все успевал — уму непостижимо. Мать его — урожденная Киреевская, а Иван Васильевич Киреевский — дражайший пожизненный друг.

Тридцати двух лет от роду, в 1836-м Хомяков женился на Екатерине Михайловне Языковой — родной сестре поэта, и брак этот тоже был на диво счастливым: они имели девятерых детей, она была полной его единомышленницей и лучшей помощницей буквально во всем.

Главное же, что при всей своей родовитости и богатстве, при всех своих феноменальных способностях он был начисто лишен какого-либо высокомерия и всю жизнь тянулся к простым людям, презирая свое сословие за аристократические условности и вельможность, постоянно иронизируя и издеваясь над этим. Был близок с декабристами, но 14 декабря 1825 года оказался слишком далеко от Сенатской площади — в Париже. Правда, еще задолго до этого не раз горячо спорил с Рылеевым, доказывая, что, по существу, они всего лишь хотят единовластие заменить на власть, на тиранство военного меньшинства.

И вот этот-то мудрейший, неуемный, на людях всегда такой заводной, веселый и остроумный человек, очень и очень часто просыпался ночами и скрытно ото всех — это узналось совершенно случайно, помимо его воли, разумеется, — подолгу горько плакал и молился от страданий, что жизнь оказывается постоянно сложнее, хуже, нелепей, тяжелей, чем хотелось и понималось им.

И, несомненно, что все его деяния и все слова, каждая строка писаний именно от этих безмерных страданий.

«Как бы каждый из нас ни любил Россию, мы все, как общество, постоянно враги ее, разумеется, бессознательно. Мы враги ее потому, что мы иностранцы, потому что мы господа крепостных соотечественников, потому что одуряем народ».

И еще об этой же, господской России в 1853—58 годах, когда она вела восточные захватнические войны:

А на тебе, увы! как много Грехов ужасных налегло! В судах черна неправдой черной И игом рабства клеймена, Безбожной лести, лжи тлетворной, И лени мертвой и позороной, И всякой мерзости полна!

Стихотворение так и называлось — «России». И, Господи, как кинулась на него тогда вся господская Россия, начиная с царского двора и аристократии и кончая всей либеральной интеллигенцией, западниками! Как негодовали и клеймили за поношение и очернение Отечества! Но ведь про их Россию все чистейшая и честнейшая правда. Про народную, про народ он говорил совсем иное: что его «жизнь, полная силы предания и веры, создала громаду России прежде, чем иностранная наука пришла позолотить ее верхушки. Эта жизнь хранит много сокровищ, не для нас одних, но, может быть, и для многих, если не для всех народов». И самым подробнейшим образом говорил об этих сокровищах, глубоко их анализируя и показывая истинную ценность, в том числе и сокровищ чисто художественных. «Мы понимаем, что формы, принятые извне, не могут служить выражением нашего духа и что всякая духовная личность народа может выразиться только в формах, созданных ею самой… Как, например, русская икона, которая не есть религиозная картина, точно так же как церковная музыка не есть музыка религиозная, икона и церковный напев стоят несравненно выше. Произведения одного лица, они не служат его выражением: они выражают всех людей, живущих одним духовным началом: это художество в высшем его значении. В них отражены общенародные духовные идеалы. Как и в песне русского племени, самого богатого изо всех европейских племен разнообразною, самобытною и глубоко сердечною песнею».

И, наконец, о главной задаче России: «Для России возможна одна только задача: сделаться самым христианским из человеческих обществ».

Погиб Алексей Степанович Хомяков в 1860 году, пятидесяти шести лет от роду, в эпидемию холеры. Спасал крестьян, спас сотни, а сам не уберегся.

Большие философские, исторические, социологические и эстетические труды, статьи на те же темы, речи и лекции, критические заметки, художественная проза, стихи и драмы, публицистические манифесты и обращения, различные послания и письма — славянофилы все писали много и разное, но главная тема была всегда одна — народ, Россия, Запад.

Крылатые слова «Глас народа — глас Божий!» — это Константин Аксаков.

«Источник вещественного благосостояния и источник внешнего могущества, источник внутренней силы и жизни и, наконец, мысль всей страны пребывает в простом народе. Отдельные личности, возникая над ним… только тогда могут что-нибудь сделать, когда коренятся в простом народе, когда между личностями и простым народом есть непрерывная живая связь и взаимное понимание». А «могущество, сила народа — в труде, в непрерывном труде, ибо не наслаждение, а только труд является истинным смыслом жизни. Жизнь есть подвиг, заданный каждому человеку, жизнь есть труд». Это тоже Константин Сергеевич Аксаков.

Он был из основных теоретиков славянофильства, прежде всего, в его историческом и политическом обосновании. И, так же как Хомяков, автор не только теоретических и критических трудов, но и нескольких пьес, тоже шедших на сцене.

А его младший брат Иван Сергеевич был блестящим публицистом, еще более блестящим оратором и, несомненно, самым ярким общественным деятелем в семидесятые годы, в период славянских освободительных восстаний в Юго-Восточной Европе и русско-турецкой войны за освобождение Болгарии. Он возглавил тогда Московский Славянский комитет, и только благодаря его энергии и страстным речам-призывам Россия сыграла такую выдающуюся роль в помощи своим кровным братьям. Безмерно признательный болгарский народ даже официально обратился тогда к Ивану Сергеевичу с просьбой стать их новым царем. Он, разумеется, отказался. Да и не мог не отказаться, потому что это именно он, Иван Аксаков, открыто называл виновника всего происходившего с Россией и тоже называвшегося царем:

«Факт таков (и этого не отринет ни один историк), что русская земля подверглась внезапно страшному внешнему и внутреннему насилованию. Рукою палача совлекался с русского человека образ русский и напяливалось подобие общеевропейца. Кровью поливались, спешно, без критики, на веру выписанные из-за границы семена цивилизации. Все, что только носило на себе печать народности, было предано осмеянию, поруганию, гонению: одежда, обычаи, нравы, самый язык — все было искажено, изуродовано, изувечено… Умственное рабство перед европеизмом и собственная народная безличность провозглашены руководящим началом развития».

Ну как, спрашивается, должны были реагировать на подобное западники да и власть предержащие?

Разумеется, только гневно негодуя. Вот ведь штука-то какая поразительная и показательная: царизм, власть, всячески преследовавшая западников-либералов, справедливо считавшая их своими главными врагами, в отношении славянофилов совершенно с ними солидаризировалась, — тоже сочла опаснейшими своими врагами и повела против них общую с западниками-либералами борьбу. Западники — с журнальных и газетных страниц, в диспутах и частных спорах, а власть — жандармскими преследованиями, запретами, арестами, конфискацией изданного. Ивана Аксакова за критику действий русских дипломатов после русско-турецкой войны сослали в деревню и запретили печататься. Позиция-то у западников и властей была по существу единая: без Запада мы никуда, и потом, как можно такими словами — палач! — о великом преобразователе! Престиж Петра Первого беспокоил власть больше всего, за мифическую народность-то они и сами выступали.

Западники либералы-демократы хотя бы на это свое союзничество обратили внимание. Нет, не обращали. Бились так же жестоко, как с самодержавием. На десятки лет война растянулась, практически превратилась в перманентную, вспыхивавшую вновь и вновь. И понять западников можно: не могли же они согласиться со славянофилами, которые верили в народ и в какие-то его неисчерпаемые силы и самобытность, — само их естество не понимало и не принимало этого. И неистовей, яростней всех в сей борьбе был поначалу, конечно, все тот же неукротимый Белинский.

И вместе с тем два главных, великих для России дела бывшие давние заединщики все-таки всегда делали вместе.

Первое: возглавляли общественные движения за отмену крепостного права, что и свершилось в 1861 году 19 февраля. Сейчас-то, почти через полтора столетия, после всех гигантских социально-политических катаклизмов и войн, прокатившихся по земле в двадцатом веке, это событие почти никого уже и не трогает. Отменили крепостное право — ну и, слава Богу! Но ведь тогда-то это было самым грандиозным, что могло быть и о чем веками мечтали миллионы и миллионы. Тогда-то это коснулось, потрясло или перевернуло жизнь буквально каждого из шестидесяти восьми миллионов человек, населявших Россию, ибо пятьдесят два миллиона из них были, наконец, признаны за людей. Просто за людей. Пятьдесят два из шестидесяти восьми. Самое страшное из всех возможных злодеяний все-таки уничтожили.

Второе великое дело — поворот господской культуры к своему народу.

Тургенев, Гончаров, Некрасов, Григорович, Герцен, Тютчев, Островский, Салтыков-Щедрин, Чернышевский, Алексей Толстой, Достоевский, Добролюбов, Мельников-Печерский, Лев Толстой, Лесков, Фет, Никитин, Глеб Успенский, Писемский, Максимов, Суриков, Мамин-Сибиряк, Чехов…

Эти писатели все из того пред- и пореформенного времени, и их творения в основном уже о России и ее народе, о русском национальном характере и русской жизни, о русской истории и быте во всех их мельчайших подробностях и проявлениях, со всеми их плюсами и минусами. Только об этом. И только потому они и стали теми, кем стали, что окунулись именно в свое, стараясь понять и осмыслить его, и именно оно, это свое, и сделало их не просто интересными, но совершенно необходимыми, жизненно необходимыми всем грамотным, думающим русским, а следом и всем иным народам, то есть сделало поистине великими, ибо суть литературы ведь не только в мастерстве, каким бы блестящим оно ни было, а о чем она, что она открывает воистину нового и полезного. А они все открывали Россию. И если к уже названным именам добавить еще лишь троих — Пушкина, Лермонтова и Гоголя, — это ведь и будет та русская литература, которую и во всем мире с полным основанием называют великой. Пожалуй, даже величайшей, ибо такой вселенской философской масштабности, психологических глубин и пронзительной поэтичности, как у Гоголя, Тургенева, Достоевского, Льва Толстого и Чехова, нет больше ни у кого, кроме разве Шекспира. И такого национального своеобразия, как у Некрасова, Островского и Лескова, нет больше ни у кого. А ведь улеглось-то все в основном в неполные полвека. И все — из одного корня.

И живопись совершила тогда такой же полный поворот.

На смену академизму Брюллова и Александра Иванова, фельетонному бытовизму Федотова и итальянским пейзажам Сильверста Щедрина пришел Перов с его социально раскаленными «Похоронами крестьянина», «Тройкой» и «Крестным ходом на Пасху», пришли Саврасов с символически русскими «Грачи прилетели» и «Проселком» и Федор Васильев с такими же символическими «Оттепелью» и «Мокрым лугом». В 1870 году стараниями того же Перова, Мясоедова и Ге родилось знаменитое «Товарищество передвижных выставок произведений русских художников», членами которого стали Крамской, Саврасов, Маковский, Репин, Поленов, Суриков, Васнецов, позже Врубель, Ярошенко, Левитан, Нестеров и многие, многие другие. Это товарищество, прозванное попросту «передвижниками», впервые начало возить по городам России большие художественные выставки, на которых огромные массы людей всех сословий и чинов впервые воочию видели великие живописные творения: репинских «Бурлаков на Волге», его же «Проводы новобранца» и «Не ждали», саврасовское «Грачи прилетели», мясоедовское «Земство обедает», полотно Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея», поленовский «Московский дворик», васнецовских «Алёнушку» и «Богатырей»… Выставок передвижников было много, и даже показанные на них подлинные шедевры, подобные уже названным и суриковскому «Утру стрелецкой казни» и «Боярыни Морозовой», и те бы пришлось перечислять и перечислять, но главное в другом — в том, что для познания и осмысления Руси и ее народа русские художники сделали тогда не меньше, чем литераторы, ученые историки и публицисты.

И композиторы и музыканты тоже.

Ибо из тех же времен и гениальные Мусоргский с его «Борисом Годуновым» и «Хованщиной», и Чайковский, и Римский-Корсаков с неповторимо национальной музыкой, и Бородин, и Рубинштейн, и Балакирев. И открытие в Петербурге и Москве отечественных консерваторий. И создание композиторского товарищества «Могучая кучка», которое действительно оказалось феноменально могучим и определившим все дальнейшее развитие русской музыкальной и певческой культуры.

Смотрите, как работали в годы с 1871 по 1873-й: Мусоргский завершает своего «Бориса Годунова» и «Картинки с выставки», Римский-Корсаков — «Псковитянку», Рубинштейн — «Демона», Чайковский начинает Первый концерт. А Некрасов тогда же пишет «Русских женщин». Островский — «Лес» и «Снегурочку». Лесков печатает романы «На ножах» и «Соборяне» и «Запечатленного ангела» и «Очарованного странника». Мельников-Печерский — роман «В лесах», Максимов — «Лесную глушь». У Ивана Сурикова выходит собрание сочинений-стихотворений. Ге пишет своего «Петра I, допрашивающего царевича Алексея», а Мясоедов — «Земство обедает». А Антокольский отливает в бронзе могучего «Ивана Грозного».

Это все всего за три-то года, перед которыми, между прочим, в шестьдесят девятом Лев Толстой завершил — завершил!! — «Войну и мир», Достоевский — «Идиота», Герцен — «Былое и думы», Чайковский — увертюру «Ромео и Джульетта», Гончаров — «Обрыв», Островский — «На всякого мудреца довольно простоты», а Дмитрий Иванович Менделеев создал свою Периодическую таблицу элементов…

Подлинно великое национальное возрождение!

Но посмотрите, как оно давалось. Даже самые светлые и самостоятельные умы и те зачастую никак не могли вырваться из железных пут прозападного воспитания и образования.

Помянутый ранее профессор Московского университета Снегирев, так влюбленно исследовавший народные обычаи, поверья и обряды, пословицы и лубки, блуждал по русскому зодчеству прямо как по темному лесу и писал о храме Василия Блаженного, например, что «разнообразные ее (называл собор церковью) орнаменты и детали представляют нам причудливое смешение стилей мавританского, готического, ломбардского, индийского и византийского».

Где он их там обнаружил — непонятно. И во сколько стилей знал, кроме русского! Неужели никогда деревянных церквей-то не видел и никакого сходства между ними и этим храмом не заметил? Вряд ли не видел. Значит, видел — да не видел: не обучен был этому стилю.

А знаменитейший наш критик-трибун, сын прекрасного зодчего Стасова, Владимир Васильевич Стасов, человек огромного художественного чутья и эрудиции, который в буквальном смысле слова вырастил, выпестовал целую плеяду самых больших наших музыкантов, художников, литераторов, актеров и певцов, Даже написал серию статей «О происхождении русских: былин», в коих на основании похожести сюжетов в фольклоре разных народов утверждал, что былины наши основываются якобы на «восточных оригиналах», в частности, на иранских. А так как к мнению Стасова прислушивалась тогда вся культурная Россия, вреда эти статьи наделали много, хотя никакого подлинного научного литературоведческого анализа в них практически не было. Однако дремучие западники размахивали ими как неопровержимыми доказательствами и долго орали о неспособности русского народа к созданию культурных и художественных ценностей.

И русскому орнаменту Владимир Васильевич почему-то отказывал в самостоятельности. Правда, откуда тот взялся-произошел, найти так и не смог.

А крупный этнограф и лингвист Всеволод Федорович Миллер считал, что и «Слово о полку Игореве» создано на основе будто бы пока (и до сих пор!!) не обнаруженной древнегреческой повести, подобной известной повести «О Дионисе Акрите».

Сравнительный метод был тогда у некоторых исследователей в большой чести. То есть метод сугубо поверхностный и по большему счету несерьезный, позволявший, особенно людям непорядочным, буквально все выводить из чужого: напоминает — значит уже оттуда…

НА КИЖАХ И ВОКРУГ

Приехавшие из Петербурга жена и два товарища в первые мгновения не узнали его, оцепенели, не в силах приблизиться к кровати. От красивого прежде лица и узких рук, лежавших поверх одеяла, остались лишь заостренные кости, покрытые сморщившейся сероватой кожей. Он был без сознания, не шевелился, дышал очень редко и тихо — казалось, выдыхал из себя последние остатки жизни. Так продолжалось еще три дня, в течение которых приехавшие по очереди дежурили возле него, надеясь на чудо и на то, что он все-таки очнется и хоть что-нибудь скажет. Но это произошло только на четвертые сутки, 20 июня, солнечным безветренным утром: серые веки его медленно, медленно приоткрылись, глаза были в дымной пелене, но постепенно яснели, яснели, он, кажется, даже узнал склонившихся к нему потом в глазах вроде даже мелькнула искра радости, и растрескавшиеся, совершенно бескровные губы еле слышно прошелестели:

— Есть.

— Что? — Жена склонилась к нему, чтобы лучше слышать.

— Есть еще… Еще есть… — почти внятно прошелестело откуда-то из самого его нутра.

— Он хочет есть! — вскинулся один из друзей, но присутствующий тут же доктор сказал, что нет, речь идет не о еде, что он твердил эти слова, и когда метался в бреду.

И он, кажется, тоже слушал доктора и потому опять еле-еле слышно, медленно-медленно подтвердил:

— Есть е-ще-ооо…

И перестал дышать.

И жена и товарищи, наконец, догадались, о чем он…

Так умер в Каргополе 20 июня 1872 года неизвестно где заразившийся брюшным тифом Александр Федорович Гильфердинг.

Его отец был выходцем из Саксонии. Служил в России по дипломатическому ведомству. И Александр после окончания Московского университета некоторое время служил по тому же ведомству на Балканах, в Боснии. Еще в студенчестве примкнул к славянофилам, своим главным учителем считал Хомякова, и вообще почитал его за самого светлого и яркого человека России. Двадцати двух лет от роду опубликовал первую научную работу по истории славян, и все его дальнейшие изыскания, все статьи и книги посвящены им же, больше всего сербам и болгарам. Исследователь был прирожденный, одержимый, количество собранных, обработанных и осмысленных им исторических и этнографических материалов поражает — непостижимо, как вообще мог один человек столько перечитать и систематизировать.

Славяноведение как наука собственно с него у нас и началось. И скольким миллионам славян его книги открыли их самих, и представить трудно. А для сербов и болгар Гильфердинг, вообще, был первым их историком, его истории этих народов переиздаются там и поныне.

В шестидесятые годы Александр Федорович — профессор славистики Санкт-Петербургского университета, и, разумеется, одним из первых обратил внимание на привезенную из Петрозаводска книгу «Песни, записанные П. Н. Рыбниковым», том первый. Песнями Рыбников называл былины, и несколько из них были совершенно незнакомые, что очень удивило Гильфердинга. Да и всех, кто интересовался русскими былинами. А через два года вышел второй том рыбниковских «песен», затем третий, а в шестьдесят седьмом — четвертый, и с каждым томом всеобщее удивление росло как снежный ком, стало великой сенсацией, не дававшей покоя не одному Гильфердингу. Потому что всего в четырех томах было опубликовано более двухсот былин, а по сборникам Кирши Данилова дотоле считалось, что их на Руси вообще где-то между шестьюдесятью и семьюдесятью, а в реальной жизни их давно не существует — никто не исполняет. Да и этот легендарный Данилов, видимо, уже старцем или сам записал их, или напел кому-то неведомо когда, может быть даже в семнадцатом веке, и рукопись эта просто дождалась публикации в восемьсот четвертом-то. Это было общее устоявшееся мнение. И вдруг — почти полтораста совершенно новых былин, да и знакомые у Рыбникова по текстам значительно отличались от даниловских. Мало того, в третьем и четвертом томах Рыбников сообщал, где, от кого и что именно он записывал, и рассказывал о нескольких здравствующих сказителях, а по-тамошнему старинщиках, которые якобы и поныне поют в Олонецком крае былины в народе.

В это никто не мог поверить. Даже самые влюбленные в Россию господа не верили. Ведь сами-то в народ по-настоящему дотоле не окунались.

Выходит, что вообще из радетелей народных до той поры почти никто не окунался, точнее, вплотную не общался, коль поголовно все были убеждены, что в реальной жизни былин давным-давно уже нет.

Появились подозрения: уж не мистификатор ли сей Павел Николаевич Рыбников.

Гильфердинг узнал о нем немного. Узнал, что тоже окончил Московский университет, но, кажется, позже него, хотя по годам они вроде бы ровесники. Интересовался фольклором, состоял в каком-то кружке. После университета сразу уехал на Украину, на Черниговщину собирать фольклор, но там сошелся с какими-то преследуемыми раскольниками, был вместе с ними арестован, осужден и выслан в пятьдесят девятом году в Петрозаводск Олонецкой губернии, где и начал свои собирательства-записи. Однако вскоре получил в Петрозаводске какое-то приличное казенное место и фольклором больше не занимался, только вот издал эти четыре тома.

Но, может быть, что-то и сам насочинял в них?

Подозрения были столь сильные, что Гильфердинг решил самолично все перепроверить, и если Рыбников ни в чем не погрешил — ликовать и воздать ему должное за великое открытие.

В 1871 году приехал в указанную Рыбниковым Кижскую волость. Да, да, на тот самый остров Кижи, где стоит знаменитая двадцатидвухглавая деревянная Преображенская церковь и где каждая вторая или третья изба тоже истинный шедевр народного зодчества. Поименованные Рыбниковым здравствующие сказители почти все жили в этой волости.

Первым в деревне Середка увидел Трофима Григорьевича Рябинина — крепкого, ладного, чуть скуластого старика с густыми не по возрасту, седоватыми волосами, совершенно седой легкой раздвоенной бородой и очень внимательными ясными светло-серыми глазами. Поразился, как ровно, спокойно и достойно тот все время держится, а потом оказалось, что тот вообще живет очень достойно, разумно и рачительно. И все в его семье и в его большом, ладном, необыкновенно чистом доме, и в его хозяйстве точно так же разумно и рачительно. Оказалось, что он и необыкновенно умен, проницателен и многознающ. Кормился, как и большинство на Кижах, в основном рыболовством.

Былинам, по его рассказам, выучился еще мальчишкой у старика Ильи Елустафьева, который плел и починял рыбацкие сети и другие снасти и взял двенадцатилетнего Трофима к себе в ученики и помощники. Несколько лет с ним прожил, так как отца не было, погиб на войне. У Елустафьева и другие ребята учились петь былины, он знал их великое множество. А потом Рябинина позвал в работники в деревню Гарницы родной дядя, Игнат Иванович Андреев, тоже большой знаток и прекрасный исполнитель былин, и у него Трофим тоже перенял немало.

Рябинин понимал былины как нечто совершенно необыкновенное, почти святое, никогда ничего ни в одной не менял, не пропускал, но в то же время любая из них именно у него была всегда очень стройна и строга по построению, очень складна, очень напевна. Потом Гильфердинг убедился, что складнее никто не пел. И то, что ему дано исполнять их, Рябинин тоже считал даром Божьим, и голос свой глубокий и теплый считал таким же даром, и, запев, сам сразу весь целиком погружался в свой напев и в те века и события, о которых пел, — воистину жил ими, переживал их, вещал из веков как их оживший голос, и, завороженный сам, завораживал и всех слушавших его даже самыми ритмами то ли былин, то ли тех давних-давних времен.

Гильфердинг впервые, а после Рыбникова, стало быть, всего вторым из всех господ России слушал воочую подлинного живого сказителя и никак не ожидал, что это пение окажется таким ошеломляюще колдовским и прекрасным, лучше, глубже и неповторимей которого он ничего никогда прежде не слыхивал.

Будто саму Русь, всю её за все века вдруг услышал и увидел в этой большой, светлой, чистой и пахнущей чистотой, старым деревом и поднимающейся опарой избе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад