Наконец мать-настоятельница заговорила. Она приветствовала всех учениц, и в особенности тех, кто впервые переступил порог лицея. Она напомнила, что лицей Богоматери Нильской был создан для формирования женской элиты страны и что те, кому посчастливилось стоять здесь сейчас перед ней, должны в будущем послужить образцом для всех женщин Руанды, став не только хорошими женами и матерями, но также хорошими гражданками и хорошими христианками и что одного без другого не бывает. Женщинам предстоит сыграть великую роль в процессе раскрепощения руандийского народа. И именно они, учащиеся лицея Богоматери Нильской, избраны, чтобы встать в авангарде женского движения. Но пока они еще не стали движущей силой прогресса, напомнила она лицеисткам, им надлежит в точности исполнять устав лицея и помнить, что малейшее отступление от правил строго наказуемо. Она особенно настаивала на этом пункте. Единственный язык, на котором дозволено говорить на территории лицея, – французский, кроме, естественно, уроков языка киньяруанда, но это только на время урока, за пределы которого он не должен выходить. Находясь рядом с мужьями, которые будут занимать высокие должности (а впрочем, почему бы им и самим не занять такую должность?), им чаще всего придется пользоваться французским языком. Но главное, в лицее, носящем имя Девы Марии, не позволяется произносить ни слова на суахили, презренном языке, которым пользуются последователи Магомета. Она пожелала им хорошего года и прилежной учебы и призвала на них благословение Божьей Матери Нильской.
Отец Эрменегильд произнес длинную, довольно сбивчивую речь, из которой следовало, что народ хуту, очистивший огромные территории от непроходимых лесов, покрывавших Руанду, освободился наконец от девятисотлетнего хамитского ига. Он и сам, в ту пору скромный священник, принадлежавший к туземному клиру, внес свою лепту (конечно же, ничтожную, но сегодня он может в этом признаться) в дело социальной революции, покончившей с рабством и непосильным трудом. И если его имени нет среди тех, кто подписал Манифест Бахуту 1957 года, он был, и говорит это без всякого хвастовства, одним из вдохновителей этого документа: изложенные в нем идеи и требования были и его идеями и требованиями. А потому он призвал всех этих многообещающих прекрасных девушек, которые сейчас его слушают и которым предстоит однажды стать важными особами, всегда помнить, к какой расе они принадлежат, к истинно коренному народу, к национальному большинству и…
Слегка оторопев от такого потока красноречия, мать-настоятельница прервала оратора взглядом:
– И… и теперь, – запинаясь, проговорил отец Эрменегильд, – я благословляю вас и призываю на вас покровительство Божьей Матери Нильской, которая оберегает нас так близко от нашего лицея, у истока великой реки.
Труды и дни
Первая неделя нового учебного года почти всегда совпадала с началом сезона дождей. Если он задерживался, отец Эрменегильд в воскресенье после мессы отправлял лицеисток возложить букет цветов к статуе Богоматери Нильской. Учащиеся под присмотром сестры-экономки, которая опасалась, как бы они не разорили ее клумбы, собирали цветы, затем относили букет к подножию статуи у неиссякающего источника. Чаще всего в этом паломничестве не было надобности. О приходе сезона дождей возвещал гром, долго еще рокотавший в долине до самого озера, и с неба, черного, как донышко старого котелка, низвергались потоки воды, к пущей радости ребятишек из Ньяминомбе, выражавших свой восторг криками и плясками.
Для учениц выпускного класса лицейская жизнь не представляла уже никакой тайны. По утрам они не подскакивали больше от будивших их звуков: скрипа открывавшихся ворот, колокольного звона, свистков надзирательниц, которые бегали по дортуарам и тормошили не спешивших просыпаться девочек. Годлив всегда вставала последней, хныча, что не хочет больше оставаться в лицее, что вся эта учеба не для нее. Модеста и Иммакюле подбадривали ее, говорили, что скоро рождественские каникулы, что это последний год, и в конце концов вытаскивали ее из постели. Теперь надо было быстро скинуть ночную рубашку, завернуться в одно из двух больших белых полотенец, которые сестра-экономка выдала им накануне, завязать его под мышкой, добежать до умывальни и протолкнуться к крану (душ принимали по вечерам). Глориоза, благодаря своему росту, всегда первой склонялась к воде, хотя уступать ей место полагалось в любом случае. После туалета у девочек оставалось совсем немного времени, чтобы надеть синее форменное платье и отправиться в столовую, где их ждали тарелка овсянки и чай, которые Вирджиния глотала с закрытыми глазами, стараясь думать о вкуснейшем икивугуто – взбитом молоке, которое мать готовила ей каждое утро на каникулах.
Она отодвигала от себя чашечку с сахарным песком, из-за которого остальные чуть не дрались, хотя у некоторых были целые запасы и они насыпали себе по полчашки, так что получался не чай, а какая-то сладкая бурда. Вирджинии же сахар казался ужасно горьким. На холмах он был редкостью. Когда Вирджиния поступила в шестой класс, она никогда прежде не видела столько сахара, сколько ставили на столы в чашечках к завтраку. Вирджиния думала о своих младших сестренках. Если бы только было можно отнести им содержимое такой чашечки! Она представляла себе их губы, белые от сахарного песка. Она решила тогда откладывать тайком по несколько щепоток драгоценного песка из чашечки. Сделать это было непросто. Сахар, как вожделенное лакомство, находился под строгим контролем. Кроме того, она была тутси, а потому чашечка доходила до нее в последнюю очередь с жалкими остатками сахара на дне. Она тщательно выскребала эти остатки ложечкой и, вместо того чтобы высыпать их себе в чашку, украдкой, как можно быстрее, опрокидывала в карман форменного платья. По вечерам она вытряхивала содержимое кармана. К концу триместра у нее скопилась половина почтового конверта. Но соседка по столу Доротея разгадала ее хитрость. Перед каникулами она сказала ей:
– Ты воровка, я все расскажу про тебя.
– Я? Воровка?
– Воровка, воровка. Ты каждое утро крадешь сахар. Ты хочешь на каникулах продать его, там, у себя в деревне, на рынке.
– Это для моих младших сестренок. В деревне нет сахара. Не выдавай меня.
– Ну, можно и договориться. Ты лучше всех по французскому. Напишешь за меня следующее изложение – ничего не скажу.
– Позволь мне и дальше брать сахар для сестренок.
– Тогда будешь писать за меня изложения до конца года.
– Буду. Клянусь тебе – до конца года.
Внезапные успехи Доротеи очень удивили учителя.
Он заподозрил что-то неладное, но разбираться не захотел. А Доротея стала отличницей по французскому.
Снова звенел звонок. Начинались уроки. Французский, математика, религия, гигиена, история, география, физика, физкультура, английский, киньяруанда, рукоделие, французский, домоводство, история, география, физика, гигиена, математика, религия, домоводство, английский, рукоделие, французский, религия, физкультура, французский…
День за днем, урок за уроком.
Среди преподавателей лицея Богоматери Нильской было всего две руандийки: сестра Лидвина и, естественно, учительница языка киньяруанда. Сестра Лидвина преподавала историю и географию. Она четко разделяла эти два предмета: по ее мнению, история – это про Европу, а география – про Африку. Сестра Лидвина обожала Средневековье. На ее уроках речь шла только о замках, донжонах, амбразурах, бойницах, подъемных мостах и сторожевых башнях… Одни рыцари с благословения папы римского отправлялись в Крестовые походы, чтобы разбить сарацинов и освободить Иерусалим. Другие же бились на копьях на турнирах, ради прекрасных глаз дамы сердца в остроконечном головном уборе. Сестра Лидвина рассказывала про Робин Гуда, Айвенго, Ричарда Львиное Сердце. «Я видела про них кино!» – не выдержав, выкрикивала Вероника. «Изволь замолчать, – сердилась сестра Лидвина. – Они жили давным-давно, когда твоих предков в Руанде и в помине не было». Африка истории не имела, поскольку до того как миссионеры пооткрывали там свои школы, африканцы не умели ни читать, ни писать. То есть именно европейцы открыли Африку и именно благодаря им она вошла в историю. И даже если в Руанде были когда-то свои короли, лучше о них забыть, потому что там сейчас республика. В Африке есть горы, вулканы, реки, озера, пустыни, леса и даже несколько городов. Вполне достаточно заучить их названия и уметь отыскать их на карте: Килиманджаро, Таманрассет, Карисимби, Томбукту, Танганьика, Мухавура, Фута-Джаллон, Киву, Уагадугу. Но посередине всего этого пролегала как бы огромная трещина: Африка, понизив голос, поясняла сестра Лидвина, распадается надвое, и когда-нибудь Руанда окажется на морском берегу, но на каком именно обломке континента – правом или левом – окажется Руанда, она уточнить не могла. Тут, к полному отчаянию сестры Лидвины, весь класс фыркал со смеху: эти белые вечно придумывают всякие небылицы, им лишь бы нагнать страху на бедных африканцев.
Математику преподавал господин Ван дер Путтен. Учащиеся не слышали от него ни единого французского слова. Он общался с классом исключительно посредством цифр (правда, их ему все же приходилось называть по-французски), доска в классе была сплошь исписана алгебраическими формулами или покрыта геометрическими фигурами, которые он чертил разноцветными мелками. С братом же Ауксилием он, напротив, вел долгие беседы на непонятном языке, на котором, очевидно, изъяснялись в одном из бельгийских племен. Но к матери-настоятельнице он обращался, казалось, на каком-то другом диалекте. Матери-настоятельнице это явно было не по душе, и она отвечала ему по-французски, четко проговаривая каждый слог. Тогда господин Ван дер Путтен уходил прочь, ворча на своем непонятном диалекте какие-то слова, которые, возможно, и не были столь грубыми, какими казались на слух.
Уроки религии вел, конечно же, отец Эрменегильд. Посредством притч он доказывал, что руандийцы всегда поклонялись единому Богу, которого называли Имана и который, как брат-близнец, походил на библейского Яхве. Сами того не зная, древние руандийцы были христианами и с нетерпением ждали прихода миссионеров, чтобы принять крещение, но дьявол пришел первым и совратил их, лишив невинности. Скрываясь под маской Риангомбе, он вовлек их в ночные оргии, во время которых их телами и душами овладевали бесчисленные демоны, заставляя вести непристойные речи и совершать деяния, вдаваться в подробности которых при чистых непорочных девушках ему не позволяют приличия. Произнося гнусное имя Риангомбе, отец Эрменегильд многократно осенял себя крестным знамением.
Блажен тот учитель, которому выпало счастье преподавать в Руанде! Нет на свете учеников спокойнее, послушнее, внимательнее, чем руандийские школьники. Лицей Богоматери Нильской в точности соответствовал этому правилу всеобщего послушания, за исключением одного предмета, на уроках которого было если не шумно, то несколько оживленно. Речь идет об уроках мисс Саус, преподававшей английский язык. Правда, лицеистки не слишком понимали, зачем их заставляют учить язык, на котором в Руанде не говорили нигде, разве что в Кигали, где его можно было услышать среди пакистанцев, недавно эмигрировавших из Уганды, или (и это ясно указывало, что это был за язык) среди протестантских пасторов, которые, как утверждал отец Эрменегильд, запрещали молиться Деве Марии. Внешность и манера поведения мисс Саус тоже не делали язык Шекспира более привлекательным для девочек. Это была сухая, чопорная женщина высокого роста с коротко подстриженными волосами, за исключением одной пряди, которая все время билась о ее круглые очки и с которой она постоянно вела безуспешную борьбу. Она всегда носила полинявшую от частых стирок синюю плиссированную юбку и застегнутую на все пуговицы блузку в сиреневый цветочек. С шумом войдя в класс, она бросала на стол потертую кожаную сумку, извлекала из нее листки бумаги и, спотыкаясь и натыкаясь на парты, раздавала их ученицам. Те сидели, подперев щеку правой ладонью, и не сводили с нее глаз, ожидая, что она вот-вот грохнется, чего никогда не происходило. Во время урока она не столько читала текст, сколько рассказывала его наизусть, требуя, чтобы класс хором повторял за ней прочитанное. Учащиеся задавались вопросом: то ли она слепая, то ли ненормальная, то ли пьяная. Фрида считала, что пьяная. Англичане, уверяла она, пьют с утра до ночи и только крепкий алкоголь, гораздо крепче, чем банановое пиво урварва, – «Джонни Уокер», которого ей дал как-то попробовать ее друг – посол и от которого у нее закружилась голова. Иногда мисс Саус пыталась петь вместе с классом:
My bonnie lies over the ocean
My bonnie lies over the sea…[2]
Но начиналась такая какофония, что из соседнего класса тут же прибегала учительница с требованием прекратить шум. «Наконец-то!» – с облегчением вздыхали лицеистки.
Французские преподаватели работали в лицее Богоматери Нильской третий год. Когда мать-настоятельница получила из министерства письмо, в котором ее извещали, что у нее будут работать три преподавателя из Франции, эта новость ее сильно обеспокоила. Своими опасениями она поделилась с отцом Эрменегильдом. Она боялась, что им придется иметь дело с молодыми людьми, при этом неопытными, поскольку в письме говорилось, что они едут, по одному из тех странных выражений, на изобретение которых французы всегда были мастерами, в качестве «волонтеров альтернативной военной службы».
– То есть, – делала вывод мать-настоятельница, – это молодые люди, не пожелавшие служить в армии, может быть, они пацифисты, а может, ими движут религиозно-этические соображения, не хватало только, чтобы нам прислали свидетелей Иеговы! Ничего хорошего это не предвещает. Вы же знаете, отец Эрменегильд, что совсем недавно происходило во Франции: студенты на улицах, забастовки, манифестации, беспорядки, баррикады, революция! Надо будет присматривать за этими господами, следить за тем, что они говорят на уроках, чтобы они не вели тут подрывную деятельность, не заражали умы наших учащихся атеизмом.
– Мы тут бессильны, – отвечал отец Эрменегильд, – если нам пришлют этих французов, это будет дело политическое, дипломатия. Наша маленькая страна должна расширять международные связи. Ведь в конце концов, на свете существует не только Бельгия…
Два первых француза, которых доставила в лицей машина посольства Франции, несколько успокоили мать-настоятельницу. Конечно, галстуков они не носили, а у одного из них – тревожная деталь – в багаже оказалась гитара, но выглядели они скорее вежливыми, скромными и слегка ошарашенными от столь внезапного переселения в африканскую глубинку, в горы, затерянные в сердце страны, названия которой они до сих пор не знали. «Мсье Лапуэнт, – несколько туманно пояснил культурный атташе, – пожелал приехать самостоятельно. Он должен прибыть ближе к ночи или самое позднее завтра».
И действительно, на следующий день третий француз прибыл в кузове грузовой «Тойоты». Он любезно помог выбраться оттуда женщинам с младенцами. Поскольку это был официальный вид транспорта, охранники лицея настежь открыли ворота, которые по обыкновению громко заскрипели. В лицее шел второй урок, и лицеистки, по крайней мере, те из них, кто находился поблизости от окон, увидели, как по двору идет молодой человек, очень высокий, очень худой, в совершенно вылинявших джинсах и расстегнутой почти до пояса рубашке цвета хаки, в вырезе которой виднелась волосатая грудь, и с рюкзаком, пестревшим множеством нашивок и составлявшим весь его багаж. Но что больше всего поразило тех, кому повезло его увидеть, и заставило их вскрикнуть от удивления, после чего и все остальные, несмотря на протесты преподавателей, повскакивали с мест и бросились к окнам, так это его волосы – густые, светлые, волнами спускавшиеся до середины спины.
– Значит, это девушка, – сказала Годлив.
– Да нет же, ты ведь сама видела спереди, это мужчина, – возразила Фрида.
– Это хиппи, – пояснила Иммакюле, – в Америке теперь все такие.
Сестра Гертруда со всех ног бросилась сообщить новость матери настоятельнице:
– О господи! Матушка, француз приехал!
– Ну и что, что француз? Пусть войдет.
– Ах, боже мой, француз! Преподобная матушка, вы сейчас сами увидите!
Когда новый учитель вошел в кабинет матери-настоятельницы, та с трудом подавила возглас ужаса.
– Я Оливье Лапуэнт, – небрежно произнес француз, – меня сюда назначили на работу. Это ведь и есть лицей Богоматери Нильской?
От возмущения мать-настоятельница не нашлась что ответить и, чтобы прийти в себя, препоручила вновь прибывшего сестре Гертруде:
– Сестра Гертруда, проводите мсье в его жилище.
Каньярушаци – Волосатик, как прозвали его лицеистки, – безвылазно просидел в своем бунгало две недели. Ему сказали, что в расписание занятий вносят последние уточнения. Почти ежедневно по велению матери-настоятельницы какая-нибудь делегация – отец Эрменегильд, сестра Гертруда, сестра Лидвина, преподаватели-бельгийцы, его соотечественники и, наконец, сама мать-настоятельница, – под предлогом визита вежливости пыталась убедить его подстричься. Волосатик был готов на любые уступки – носить рубашку с галстуком, нормальные брюки, – но что касается длины волос, он был абсолютно непреклонен. Ему предложили подстричь их по крайней мере до шеи. Он отказался наотрез. Никому и никогда он не позволит коснуться своих волос. Его шевелюра – его единственная гордость, шедевр юности, смысл жизни, и ни за что в мире он не откажется от нее.
Мать-настоятельница забрасывала министерство отчаянными письмами. Постыдно длинная шевелюра французского преподавателя таила в себе угрозу нравственности – как гражданской, так и христианской, и подвергала опасности будущее руандийской женской элиты. Министерство написало смущенное письмо послу Франции и его советнику по культуре. Тот тоже пригрозил Волосатику. Не помогло. Несмотря на наблюдение, установленное на всех подходах к его бунгало, вокруг него постоянно бродили лицеистки. Его часто видели на поляне, где, помыв голову, он сушил на солнце свои золотые волосы. Некоторые из девочек пытались даже делать ему знаки, окликали его издалека: «Каньярушаци! Каньярушаци!» Наконец, потеряв всякую надежду переубедить его, администрация лицея разрешила ему давать уроки. Он преподавал математику, учителей математики не хватало. Однако его вступление в должность разочаровало лицеисток. На уроках он никогда не отклонялся от своих уравнений. В сущности, он очень походил на господина Ван дер Путтена с той лишь разницей, что, когда он поворачивался к классу спиной, чтобы написать что-то на доске, лицеистки с восторгом разглядывали его золотые волосы, волнами ниспадавшие на спину. После окончания урока, когда Каньярушаци выходил из класса, самые храбрые из старшеклассниц окружали его, начинали спрашивать о том, чего якобы не поняли, а сами тем временем пытались потрогать его волосы. Он отвечал как можно быстрее, не смея даже взглянуть на обступивший его толкающийся рой девушек. В конце концов он кое-как высвобождался из толпы как бы интересующихся и широкими шагами убегал по коридору прочь.
В конце года его отправили обратно во Францию. «Мы тогда были маленькие, второклашки, – с сожалением говорила Иммакюле, – если бы он все еще был здесь, уж я бы теперь сумела его приручить».
– Они опять ничего не съели, – расстраивалась сестра Бенинь, назначенная на кухню в помощь старой сестре Кизито, у которой дрожали руки и которая теперь могла передвигаться, только опираясь на две палки. – Половина остается в тарелках. Что, они боятся, что я их отравлю? Я им отравительница, что ли? Хотелось бы мне знать, кто им это внушил. Все потому что я из Гисаки?
– Не переживай, – успокаивала ее сестра Кизито, – из Гисаки ты или не из Гисаки, через неделю их чемоданы опустеют и им придется есть то, что ты готовишь, нравится им это или нет, вот увидишь: ни крошки не оставят.
Действительно, перед отправкой в лицей матери старались наполнить чемоданы своих дочек самыми вкусными вещами, какие только может придумать и приготовить руандийская мамочка.
– В лицее, – говорили они, – их будут кормить только пищей для белых. Для руандийцев это не вкусно, особенно для девочек, говорят, от такой еды они не смогут родить ребенка.
Таким образом чемоданы превращались в настоящие склады провизии, куда матери любовно впихивали фасоль и пасту из маниоки, полагающийся к ним соус в разрисованных крупными цветами мисочках, завернутых в кусок ткани; бананы, всю ночь томившиеся на медленном огне; ибишеке – кусочки сахарного тростника, белоснежную волокнистую сердцевину которых можно жевать и пережевывать без конца, отчего рот наполняется сладким соком; красный сладкий картофель гахунгези, кукурузные початки, земляные орехи, и даже – это относится к городским – пончики всех цветов, секрет приготовления которых известен только пекарям-суахили; авокадо, которые можно купить только на базаре в Кигали, и красный арахис, жареный и очень соленый.
Ночью, стоило надзирательнице покинуть дортуар, начинался пир. Открывались чемоданы, съестные припасы раскладывались на кроватях. Сначала надо было убедиться, что надзирательница уснула. Правда, были среди них такие, как, например, сестра Рита, которых трудно было обмануть и которые были не прочь, чтобы их подкупили участием в общей трапезе. Затем начиналось сравнение провизий, решалось, что должно быть съедено в первую очередь, составлялось меню на вечер, выявлялись эгоистки-сладкоежки, пытавшиеся припрятать часть своих припасов для себя.
Увы! Запасы кончались очень быстро, и через две-три недели от них оставалось лишь несколько пригоршней арахиса, который берегли на черный день как последнее утешение. Приходилось смиряться и есть то, что подавали в столовой: безвкусный булгур, желтые, прилипавшие к нёбу макароны, которые отец Анджело, часто по-соседски разделявший с лицеистками трапезу, уплетал за обе щеки и называл звучным именем полента, мягкие жирные рыбешки, которых извлекали из банок, и иногда, по воскресеньям и праздникам, мясо неизвестного животного под названием тушенка…
– Белые, – ныла Годлив, – едят одни консервы. Все-то у них из банок, даже кусочки манго и ананаса плавают в сиропе. Единственные настоящие бананы, которые нам подают, и те с сахаром, а разве так едят бананы? Как только я вернусь домой на каникулы, мы с мамой приготовим бананы по-настоящему. Бой их очистит как надо, мы за ним специально проследим, и поставит вариться вместе с томатами. А потом мы с мамой положим туда все, что полагается: лук, пальмовое масло, сладкий шпинат иренгаренга, горькую мяту исоги, сушеные рыбки ндагала. Вот будет вкусно!
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Глориоза, – арахисовый соус икиньига – вот что нужно для бананов, и варить их надо медленно-медленно, чтобы они до самой сердцевины пропитались соусом.
– Только, – уточнила Модеста, – если вы будете готовить на газу и в кастрюле, как городские, бананы сварятся слишком быстро и останутся жесткими, нет, готовить надо на древесном угле в глиняном котелке. Так будет гораздо дольше. Я сейчас дам вам настоящий рецепт, мамин. Прежде всего, с бананов не надо снимать шкурку. На дно большого котелка налить немного воды, положить туда бананы, плотно друг к другу, и накрыть слоем банановых листьев, герметично: для этого листья надо брать целые, не разорванные. Сверху придавить черепком. А дальше надо долго ждать, готовится это на медленном огне, но если ты проявишь терпение, то получишь бананы белые-белые, пропеченные до самой сердцевины. Их едят с икивугуто – взбитым молоком. И соседей на них приглашают.
– Бедная моя Модеста, – сказала Горетти, – твоя мама всегда что-то из себя строила: «Бананы белые-белые, да еще и с молоком»! И ты туда же! А я скажу, что́ ты должна приготовить твоему отцу: красные бананы, насквозь пропитанные фасолевым соком. Уверена, что твоя мама их на дух не переносит, но когда бой готовит их твоему отцу, тебе приходится их есть. Так вот, передай своей матери рецепт: бананы очистить, и когда фасоль будет уже почти готова, но половина воды в ней еще останется, положить в котелок бананы, чтобы они впитали в себя всю оставшуюся жидкость. Тогда они станут красными, даже коричневыми, сочными, плотными. Такими должны быть бананы настоящих руандийцев, которым под силу управляться с сохой!
– Все вы, – сказала Вирджиния, – городские, из богатых семей, вы никогда не ели бананов в поле. Вкуснее и быть не может! Часто бывает, работаешь в поле и некогда вернуться домой, тогда разжигается костерок, и на нем жарятся один или два банана, не на открытом огне, конечно, а в горячей золе. Но есть и еще вкуснее. Когда я была маленькой, мама давала нам с подружками несколько бананов. Мы шли в поле, где уже было сжато сорго, выкапывали ямку, разжигали огонь из сухих банановых листьев. Когда огонь догорал, мы убирали уголья, но сама ямка была еще раскаленной. Мы выкладывали ее свежим банановым листом, укладывали туда бананы и засыпали их еще горячей землей. Оставалось только накрыть все это еще одним банановым листом, смоченным водой. Когда лист высыхал, можно было раскапывать ямку. Шкурка у бананов становилась пятнистой, похожей на камуфляжную военную форму, а сами бананы – мягкими, они просто таяли во рту! Мне кажется, я таких вкусных бананов больше никогда не ела.
– А что ты тогда делаешь здесь, в лицее? – спросила Глориоза. – Сидела бы в своей деревне и ела бы в полях бананы. Тогда твое место досталось бы настоящей руандийке из национального большинства.
– Конечно, я деревенская и нисколько не стыжусь этого, а вот за что мне стыдно, так это за то, что мы только что тут говорили. Разве руандийцы говорят о том, что едят? Об этом говорить стыдно. Даже есть при других стыдно, рот открывать перед кем-то и то нельзя, а мы тут это каждый день делаем!
– Верно, – сказала Иммакюле, – у белых никакого стыда нет. Я слышу, что они говорят, когда отец приглашает их к нам по делу. Он не может иначе. Так вот белые все время разговаривают о том, что едят, о том, что ели, о том, что будут есть.
– А в Заире, – сказала Горетти и посмотрела на Фриду, – едят термитов, сверчков, змей, обезьян и гордятся этим!
– Скоро будет звонок, – сказала Глориоза, – пошли в столовую, а тебе, Вирджиния, придется открывать при нас рот, чтобы есть объедки настоящих руандиек.
Дождь
Над лицеем Богоматери Нильской шел дождь. Сколько уже дней, недель? Никто не считал. Как в первый или последний день мироздания, горы и тучи слились в один грохочущий хаос. Дождь струился по лицу Богоматери Нильской, стирая ее негритянскую маску. Пресловутый исток Нила бурным потоком переливался через край чаши. Прохожие на дороге (а в Руанде на дорогах всегда есть прохожие, хотя никто никогда не узнает, откуда они взялись и куда идут) прятались под огромными банановыми листьями, покрытыми тонкой пленкой влаги, превращавшей их в зеленые зеркала.
Дождь властвовал над Руандой в течение долгих месяцев, и власть его была могущественнее, чем у короля былых времен или у нынешнего президента. Дождь – это тот, кого ждут, к кому обращают мольбы, кто решает, быть в этом году голоду или изобилию, кто предвещает многодетный брак. В первый дождь после сухого сезона дети пляшут на улице, подставляя лица долгожданным крупным каплям. Дождь-бесстыдник обнажает под мокрыми покрывалами неясные очертания девичьих фигурок. Дождь-хозяин – резкий, придирчивый, капризный – стучит по железным крышам: и по тем, что прячутся под банановыми листьями, и по тем, что ютятся в самых грязных кварталах столицы, вот он набросил сеть на озеро, затушевал чрезмерность вулканов. Дождь царит над необъятными лесами Конго – зеленым чревом Африки, дождь, дождь без конца, до самого океана, давшего ему жизнь.
– Может быть, сейчас и по всей земле идет такой же дождь, – сказала Модеста, – может быть, он так и будет идти без конца, может, это вообще новый великий потоп, как во времена Ноя.
– Девочки, только представьте себе, – сказала Глориоза, – если это потоп, скоро на земле не останется никого, кроме нас, лицей расположен на высоте, он не будет затоплен, он будет как ковчег. И мы останемся одни на всем свете.
– А когда вода спадет – она же когда-нибудь отступит, – нам придется заселять землю заново. Но как мы это сделаем, если не останется мальчиков? – сказала Фрида. – Белые учителя уедут и утонут у себя дома, а брат Ауксилий и отец Эрменегильд мне лично не нужны.
– Да ладно вам шутить, – сказала Вирджиния, – потоп – это все штучки для абападри. У нас дома, на холме, как только начинается сезон дождей, все уходят с полей и держатся поближе к огню. Никто не работает. И за водой ходить не надо: дождевая вода собирается в желоба из бананового дерева. Мыться и стирать можно прямо дома. Целыми днями все только и делают, что жарят кукурузу и одновременно греют ноги. Надо только следить, чтобы початок не лопнул и зерна не разлетелись в стороны: это притягивает молнию. А еще мама говорит: «Не смейтесь, не показывайте зубы, особенно те, у кого красные десны, это тоже притягивает молнию».
– И потом в Руанде есть абавубьи, заклинатели дождя, – сказала Вероника. – Они приказывают дождю, и тот идет или прекращается. Правда, может быть, они теперь забыли, как его остановить. Или же они просто мстят миссионерам за то, что те над ними смеются и разоблачают их перед людьми.
– А ты сама-то веришь этим абавубьи?
– Не знаю… Я, правда, знаю одну старушку. Мы с Иммакюле ходили к ней, она живет тут, неподалеку.
– Расскажи.
– Как-то в воскресенье после мессы Иммакюле сказала: «Я хочу сходить к Кагабо, знахарю, он продает на базаре разные снадобья. Только мне немного страшно идти к нему одной. Пойдем вместе?» Конечно же, я сразу согласилась, мне было интересно, какие это у Иммакюле могут быть дела с колдуном, которого сестры считают пособником дьявола. Вы знаете, Кагабо сидит на базаре в самом конце ряда, где женщины продают зеленый горошек и хворост. Он держится немного в стороне, но его не трогают, полиция остерегается к нему приближаться, а его клиенты не любят быть на виду. И потом, перед ним на циновке разложены какие-то подозрительные товары. Может, мне кто-то скажет, зачем нужны все эти коренья странной формы, сушеные травы, листья, ракушки, которые привозят издалека, с берега моря, стеклянные бусы вроде тех, что носили наши бабушки, шкуры диких котов и ящериц, змеиная кожа, маленькие мотыжки, наконечники стрел, бубенцы, браслеты из медной проволоки, какие-то порошки, завернутые в кору бананового дерева, и еще много всякой всячины… Не думаю, что у него много покупателей, те, кто к нему подходит, только делают вид, что покупают что-то, а сами договариваются с ним о встрече по гораздо более серьезным поводам, у него дома или не знаю где там еще, чтобы он лечил их своими снадобьями из горшочков, наполненных нильской водой, или погадал, или снял сглаз, а то и что-нибудь похуже.
Мы подошли к Кагабо, нас немного трясло. Иммакюле не решалась заговорить с ним. Наконец он сам заметил нас и знаком подозвал ближе. «Чем я могу помочь вам, прекрасные барышни?» Иммакюле быстро-быстро проговорила тихим голосом: «Кагабо, ты мне нужен. Вот послушай. У меня в столице есть жених. Я боюсь, что он заинтересуется другими девушками и бросит меня. Дай что-нибудь такое, что помогло бы мне сохранить возлюбленного, чтобы он не глядел на других девушек, чтобы я всегда оставалась для него единственной. Я не хочу увидеть другую на его мотоцикле». Кагабо ответил: «Мое дело болезни. Я знахарь, любовные истории – это не мое. Но я знаю кое-кого, кто тебе подойдет. Это Ньямиронги, заклинательница дождя. Ее интересуют только тучи. Если ты дашь мне сто франков, в ближайшее воскресенье я отведу тебя к ней. Можешь прийти со своей подружкой, но тогда она тоже должна дать мне сто франков. Придешь к закрытию базара. И пойдем к Ньямиронги».
В следующее воскресенье мы с Иммакюле снова пошли на базар. Кагабо уже сложил свое колдовское добро в старый мешок из фикусовой ткани. «Эй, вы, идите за мной, да поживее. А для Ньямиронги у вас есть денежки?» Мы протянули ему наши стофранковые бумажки и пошли за ним по дороге, ведущей в деревню. Вскоре мы свернули с нее и пошли вдоль хребта посредине склона. Кагабо шагал очень быстро, казалось, что его большие ноги едва касаются травы. «Быстрее, быстрее», – то и дело повторял он. Мы с трудом поспевали за ним и совсем запыхались. Наконец мы добрались до площадки вроде плато. Оттуда хорошо были видны озеро и вулканы, а на другом берегу – горы Конго. Но мы не остановились, чтобы полюбоваться видом. За скалистой грядой Кагабо показал нам хижину вроде тех, что строят пигмеи тва, над которой поднимался белый дым, рассеивавшийся среди облаков. «Подождите, – сказал Кагабо, – я погляжу, захочет ли она вас впустить». Ждали мы долго. Из хижины слышались шепот, вздохи, пронзительный смех. Кагабо вышел: «Входите, – сказал он, – она положила свою трубку на черепок и хочет взглянуть на вас».
Нагнувшись, мы вошли в хижину. Внутри было очень темно и полно дыма. Приглядевшись, мы различили красноватый отблеск углей в очаге, а за ним – фигуру, закутанную в одеяло. Голос из-под одеяла сказал: «Подойдите ближе». Кагабо знаком велел нам сесть, потом одеяло приоткрылось, и мы увидели лицо старухи – морщинистое, помятое, словно сушеная маракуйя, но глаза на этом лице горели огнем. Ньямиронги – а это была она – спросила, как нас зовут. Она громко рассмеялась, когда Иммакюле назвала свое имя – Мукагатаре. «Может, ты еще и не Дочь чистоты, но когда-нибудь это придет». Она спросила, кто наши родители, бабушки, дедушки, и на какое-то время задумалась, зажав свою маленькую голову руками, которые показались мне очень большими. Потом назвала имена наших предков, даже тех, которых наши родители не могли знать. «Вы происходите не из лучших семей, – заключила она со смехом, – но сегодня говорят, что это больше неважно».
Она обернулась к Иммакюле: «Кагабо сказал мне, что это ты хотела меня видеть». Иммакюле объяснила ей, что у нее в столице есть возлюбленный, но она слышала, ей подружки написали, что видели его на мотоцикле с другой. Она хотела, чтобы Ньямиронги помешала этому, чтобы ее парень не ходил с другими девушками, чтобы он принадлежал только ей одной. «Хорошо, – сказала Ньямиронги, – я могу это устроить. Но скажи, ты спала с твоим возлюбленным?» – «Нет, что вы, никогда!» – «Может, он хотя бы гладил твои груди?» – «Да, чуть-чуть», – ответила Иммакюле и опустила голову. «И все остальное тоже?» – «Чуть-чуть», – прошептала Иммакюле. «Ладно, понятно, я все устрою».
Ньямиронги порылась среди стоявших вокруг нее калебасов и глиняных горшков. Она извлекла оттуда какие-то зерна и долго разглядывала их, потом выбрала несколько штук, положила в ступку и истолкла в порошок. Затем плюнула сверху, не переставая еле слышно бормотать какие-то слова, приготовила из порошка нечто вроде теста и завернула его в кусок бананового листа, как маниоку. «На, держи, напишешь твоему возлюбленному, ты учишься в лицее, умеешь писать, теперь даже женщины умеют писать! Через три дня тесто высохнет, ты сделаешь из него порошок и положишь в письмо, но до того – не забудь! – ты натрешь себе этим порошком грудь и все остальное. Когда твой жених распечатает письмо, он вдохнет порошок и, будь спокойна, твой милый достанется тебе одной, ни с какими другими девицами он ходить не будет, дай мне пятьсот франков, и он ни на кого, кроме тебя, смотреть не будет, и думать будет о тебе одной, будет рядом с тобой как в плену, слово Ньямиронги, дочери Китатире, но тебе все же надо дать себя обласкать всю, целиком, слышишь? Целиком!»
Она снова взялась за трубку и выпустила подряд три клуба дыма. Иммакюле протянула ей пятисотфранковый билет, и Ньямиронги спрятала его под свое одеяло.
Потом она обернулась ко мне: «А ты зачем пришла? Тебе что от меня нужно?» – «Мне сказали, что ты повелеваешь дождем, я хочу посмотреть, как ты это делаешь». – «Ишь какая любопытная. Я не повелеваю дождем, я с ним разговариваю, а он мне отвечает. Я всегда знаю, где он находится. Если я попрошу его прийти или уйти и он этого тоже захочет, то он сделает так, как я прошу. Вы, молодежь, вот учитесь в школе у абападри, а ничего не знаете. Давно, до того как бельгийцы вместе с главным абападри прогнали короля Юхи Мусинга, я была молодая, но меня уже уважали. Люди знали, что я могу, потому что моя сила досталась мне от матери, а ей – от ее матери, а ей – от ее… а той – от нашей прапрабабки, Ньирамвуры, Дочери дождя. Я жила тогда у подножия гор, у самого водопоя. Когда дождь задерживался – а ты знаешь, какой он, этот дождь, сам никогда не знает, когда начнется, – вожди племен приводили коров к моему водопою: там-то вода всегда была. Они приводили с собой молодых танцоров инторе. Те говорили мне: „Ньямиронги, скажи нам, где же дождь, вели ему начинаться, а мы дадим тебе коров, меда в кувшинах, тканей, чтобы ты была нарядной как будто при дворе у короля“. А я отвечала: „Сначала надо исполнить танец дождя, вот напоишь коров, а потом пусть твои инторе спляшут, чтобы пошел дождь“. И инторе плясали передо мной, долго плясали, а потом я говорила вождю: „Идите обратно на ваши пастбища, дождь скоро начнется, он застанет вас в пути“. И дождь начинал литься на коров, на фасоль, на маис, на колоказии, он лился на сыновей Гиханги: на тутси, на хуту, на пигмеев тва. Я частенько спасала наш край от засухи, и поэтому меня называли Умубьейи – мать, мать страны. Но когда базунгу отдали тамтам новому королю, меня прогнали с моего пастбища, даже хотели повесить, и я долго пряталась в лесу. А теперь я стала старая и живу совсем одна в этой пигмейской хижине. А люди ходят за дождем к абападри. Но разве эти белые умеют разговаривать с дождем? Дождь в школу не ходил, он их не слушается: дождь делает, что ему хочется. С ним надо уметь разговаривать. Так что некоторые все же приходят ко мне. И не только ради дождя, как твоя подруга. Если ты хочешь узнать, как я разговариваю с дождем и как он мне повинуется – если сам хочет, спляши танец дождя, спляши передо мной. Как давно никто не плясал передо мной, чтобы вызвать дождь». – «Ньямиронги! Ты же видишь, я не могу плясать в этой школьной форме, да и у тебя в хижине слишком тесно, но прошу тебя, скажи все-таки, где сейчас находится дождь». – «Ладно, если не хочешь плясать, дай мне пятьсот франков, и я скажу тебе, где дождь». Я дала ей пятьсот франков. «Хорошо, ты добрая девочка. Я покажу тебе, на что способна».
Она протянула правую руку, пальцы которой были сжаты в кулак и только указательный поднят к потолку хижины. Ноготь на нем был длинный-длинный, как орлиный коготь. Она направляла руку – указательный палец с длинным ногтем – во все четыре стороны. Затем спрятала руку под одеяло. «Я знаю, где сейчас находится дождь. Он над озером, он сказал, что скоро придет сюда. Быстро уходите, бегите, пока он вас не застал. Я вижу, как он приближается, как перебирается через озеро. Дайте мне еще пятьсот франков, если не хотите, чтобы в вас ударила молния. Вы не сплясали ради дождя, вы его разгневали. Давай сюда пятьсот франков, и молния вас не убьет».
«Скорее, – сказал Кагабо, – делайте что она велит, и пошли отсюда». Мы бросились бежать по склону горы, по тропинке. Тучи собирались, поднимались к нам. Послышался рокот грома. Когда мы вбежали в ворота лицея, хлынул дождь, небо разодрала молния.
Девочки долго молча слушали беспрестанный стук дождя за окном.
– Я думаю, – сказала наконец Модеста, – что Ньямиронги и дождю много есть о чем поговорить между собой и этот ливень никогда не кончится.
– Кончится, как кончается каждый год с приходом сухого сезона, – ответила Глориоза, – но скажи, Вероника, а как Иммакюле? Ей удалось получить назад своего парня?