Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Борьба вопросов. Идеология и психоистория. Русское и мировое измерения - Андрей Ильич Фурсов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В конце II в. до н. э. прогрессивное развитие антично-рабовладельческого строя в Риме поставило под угрозу существование свободного римского крестьянства, которое утрачивало свои земли, раскрестьянивалось. Братья Тиберий и Гай Гракхи пытались провести реформы, тормозящие или даже поворачивающие этот процесс вспять и возвращавшие ситуацию к тому, какой она была лет за сто до этого. В какой-то момент Гракхи перешли к насильственным «революционным» действиям, потерпели поражение и погибли

Что это – революция или реакция? Впоследствии, пройдя через диктатуры Мария, Суллы и Цезаря, Рим «вышел» к империи, которая как минимум на двести лет «подморозила» то противоречие, которое с известной долей модернизации можно назвать «революция-реакция», стала его снятием. Ну а потом все посыпалось окончательно. Но это было очень потом.

Другой пример – Мартин Лютер, с его обращением к истокам христианства, к Писанию. Это реакция или революция? И то, и другое. А точнее, ни то, ни другое, а нечто третье, в чем снимается противоречие между реакцией и революцией. И это не ситуация, в которой, как писали Маркс и Энгельс, реакция выполняет программу революции, а нечто качественно иное. Когда возможности реального исторического развития данной системы исчерпываются и начинается передел, «пересдача Карт Истории», консервация становится архиреволюционным делом, а революция – консервативным актом. В такие периоды иначе, по-новому, прочитываются идеи мыслителей прошлого. Вот и теперь, похоже, необходима полная и тщательная ревизия европейской мысли, и начиная не с Просвещения – мелко плавают те, кто предлагает лишь это, – а намного раньше. Христианство и античная философия – вот «дно», достигнув которого и от которого оттолкнувшись, нужно не просто переосмысливать, а, зная исторический результат 25 веков развития европейского, 20 веков христианского и 5 веков капиталистического исторических субъектов, осмысливать заново проделанный путь и создавать новую интеллектуально-смысловую систему, отбирая то, что годится из различных европейских традиции, включая марксистскую. Пожалуй, так можно выйти из социокультурного тупика, только так можно не позволить поглотить себя водовороту уходящего капитализма и не сгинуть вместе с ним. Используя в качестве аналогии рассказ Э. По «Низвержение в Мальстрём», М. Маклюэн еще в самом начале 1960-х годов писал, что выжить в современном мире сможет только тот, кто сможет изучить ритмы и воздействие водоворота старых культур[101]. Лучшего проводника, чем Маркс, на пути такого изучения (или, по крайней мере, для значительной его части) найти трудно, ведь именно трирец со своим синтезно-перекрестным подходом полтора века назад попытался осуществить нечто подобное, но не преуспел. Вторая попытка. Пусть поработает. Смена вех: от революции к консервации. Диалектика.

Захотел бы Маркс пойти этим путем? Скорее всего, да, ведь он был великим интеллектуальным авантюристом. Перефразируя Блока, можно сказать: «Маркс, дай нам руку, помоги в немой борьбе». Ну, а если не захотел бы, что же делать? Руку на излом и вперед. Революционное насилие. Этому нас научил тоже он. Спасибо, Папа Карло, похожий на Карабаса-Барабаса. Спасибо, «Биг Чарли», пророк, который показал, как надо пересекать шварцшильдовский радиус эпох и быть радикальным, доходя до сути вещей.

Манифест Коммунистической партии, или 150 лет спустя[102]

I

«Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма»[103]. Этими словами начинается «Манифест Коммунистической партии», написанный Марксом и Энгельсом в декабре 1847 – январе 1848 г. и опубликованный в начале 1848 г. То есть 150 лет назад. За это время успело родиться и умереть мировое коммунистическое движение, в нелюбимой Марксом России – возникнуть и тоже умереть коммунистической порядок. Много чего успело произойти.

В «Манифесте» Маркс и Энгельс в сознательно упрощённой форме изложили свои взгляды на историю, представили философию, теорию исторического процесса, из которой, по их мнению, логически вытекали необходимость и неизбежность пролетарской («из всех классов», которые противостоят теперь буржуазии, только пролетариат представляет собой действительно революционный класс[104]) социалистической революции.

Исполнив гимн – да-да, именно гимн – буржуазии, её заслугам перед Историей, Маркс и Энгельс огласили исторический приговор этому классу: бьёт час и происходит экспроприация экспроприаторов – буржуазия «производит прежде всего своих собственных могильщиков. Её гибель и победа пролетариата одинаково неизбежны»[105].

За этим следовали, во-первых, характеристика коммунистического движения, описание того, чем оно отличается от остальных пролетарских партий (защита общих интересов пролетариата, авангардность, обладание теоретическим пониманием исторического процесса и т. д.); во-вторых, развёрнутое объяснение, почему именно пролетариат является могильщиком буржуазии; в-третьих, перечень социально-политических мероприятий после завоевания им политического господства; в-четвёртых, характеристика различных типов социализма. И финал, кода – мощная энергетически насыщенная, в ней чувствуется интеллектуальная сперма: «Коммунисты считают презренным делом скрывать свои взгляды и намерения. Они открыто заявляют, что их цели могут быть достигнуты лишь путём насильственного ниспровержения всего существующего общественного строя. Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией. Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»[106].

II

В то время, когда Маркс и Энгельс писали о призраке коммунизма, призрака уже почти и не было. Он материализовывался – подобно Гриффину, человеку-невидимке из одноимённого романа Уэллса, под ударами рабочих лопат. Материализовывался в том смысле, что становился почти институтом, который система признавала. Или готова была признать. Думаю, правы те, кто видит одну из особенностей капиталистической системы в том, что она – единственная, институциализировавшая политическую оппозицию ей, т. е. «левое движение». Эта институциализация произошла не сама по себе, не просто так, а стала результатом революции 1848 г., а ещё точнее – революционной эпохи 1789–1848 гг., – эпохи так называемых «буржуазных революций», которые на самом деле в такой же мере были социалистическими; поэтому (не говоря уже о социальной мифологичности и исторической некорректности термина «буржуазная революция») правильнее говорить о социальных или политических революциях капиталистической эпохи.

То, что «левые», революционеры, социалисты заставляли Систему считаться с собой и принять их в Системную Игру, – это заслуга шести десятилетий социального мордобоя и классового кровопускания. Это – завоевание. Но это одна сторона. Есть и другая. «Шестьдесят лет в бою» для европейских низов в перспективе обернулись и «шестьюдесятью годами в строю». Революционной – но дисциплиной; революционной – но организацией. А вот организацию уже можно на определённых условиях интегрировать в систему, ограничить притязания, ориентировав на «медленным шагом, робким зигзагом»; принять в игру, допустить в «социально-политический чемпионат», пусть и во вторую лигу, так сказать, по классу «Б».

Революции первой половины XIX в. (а 1789 г. можно – под определённым углом зрения – считать началом некалендарного XIX в.) дисциплинировали, как это ни парадоксально, низы общества – и, возможно, по-своему в не меньшей степени, чем соответствующая практика Капитала и Государства. Не только Жавер и Лекок работали над превращением «опасных классов» (les classes dangereux) в «трудящиеся классы» (les classes laboreux). В «деданжеризацию» низов, в превращение их из типов Э. Сю и В. Гюго в типы, скажем, Э. Золя свой вклад внёс и Жан Вальжан. Иной, чем Жавер, и иначе – но внёс. Как впоследствии этот вклад по-своему внесли и Маркс, и социал-демократы, и лейбористы. История – дама коварная и, более того, злонамеренная.

Разумеется, помимо Государства, Капитала и Революции над метаморфозами поработали и экономический бум 1850-1860-х годов, и структуры повседневности, причём не только репрессивные, описанные Фуко, но и безобидно-бытовые, описанные де Серто. Главное, однако, в том, что за исключением обусловленного экстремальной ситуацией 1871 г. опыта Парижской коммуны рабочие после 1848 г. нигде в Западной Европе не сотрясали социальных основ, а действовали на их базе, играя внутри системы и будучи руководимы институциализированным «левым истеблишментом» – more or less established.

Как это ни парадоксально, но именно с момента провозглашения целей коммунистов «Коммунистическим манифестом» в 1848 г. европейские рабочие стали от этих целей отдаляться, и чем дальше, тем больше. И вот что интересно. Маркс и Энгельс писали о коммунистах, что «во всех… движениях они выдвигают на первое место вопрос о собственности, как основной вопрос движения, независимо от того, принял ли он более или мене развитую форму»[107]. Но в том-то и дело, что чем больше выдвигалась на первое место собственность, тем менее коммунистическим становились и движение, и сами коммунисты.

Настоящими коммунистами оказались те, кто выдвинул на первое место вопрос о власти, – т. е. большевики (точнее, необольшевики) – ленинцы, русские коммунисты, наследники по прямой одновременно и Европейской Революции, и Русской Власти, столь ненавидимой Марксом в виде самодержавия. Не собственность, а власть исторически стала «фирменным знаком» коммунистов. Но Марксу, к тому же напуганному Парижской коммуной, это едва ли могло прийти в голову.

По-видимому, чем большим потенциалом вещественной субстанции, накопленного труда обладает общество, чем больше над социальным пространством господствует социальное время в троице своих ипостасей «труд – собственность – право», тем больше преград на пути революции и коммунизма. «Какая же революция сокрушит это каменное прошлое, всюду вросшее, в котором все живут как моллюски в коралловом рифе?» – так реагировал бывший народоволец Л. Тихомиров на «буйство вещности» западной (французской и швейцарской) деревни. А что же говорить о городе?

Создаётся впечатление, что по достижении определённой точки роста массы накопленного труда (т. е. капитала), капиталистической собственности революция, точнее, её победа практически невозможна, поскольку частная собственность становится ценностью не только верхов, но и низов. И революционные события в Германии в 1918–1923 гг. это подтверждают. Э. Хемингуэй описывает недоумение и даже возмущение укрывшихся в шахте и обложенных полицией немецких рабочих на предложение доброжелателя пригрозить властям взорвать шахту – как можно, столько труда вложено! Другой современник событий, Н. Бухарин, сгущая (но не слишком) краски, говорил с сарказмом, что немецкие рабочие спасались бегством и увёртывались от полицейских пуль, стараясь не испортить газоны. Да, это не по-нашему, не по-русски, не по принципу «ни себе, ни врагу».

Именно в России, где власть прошлого труда над живым всегда была ничтожна, где «прошлое не охватывало человека» (Л. Тихомиров), революция против (слабой) частной собственности, как приснилось однажды Льву Толстому, была вполне возможна. И произошла, сметя исторические труды Александра II и Столыпина, а вместе с ними и многое-многое другое.

А вот французские крестьяне, громившие в начале 1790-х дома землевладельцев, принцип частной собственности на землю под сомнение не поставили.

Коммунизм – это не по части собственности и права, это – по части власти и – с формальной точки зрения – бесправия: «ГПУ справку не давало. Срок давало». Не случайно Ленин говорил, что настоящий коммунист – это не тот, кто признаёт классы и их борьбу (эка невидаль), а тот, кто признаёт необходимость диктатуры пролетариата (читай: партии большевиков). Вот это и есть ответ истории (он же – русский опыт) доктору Марксу. Отвечал – литератор Н. Ленин. Спор гуманитариев между собой.

III

Теперь у нас модно пинать Маркса, снисходительно писать о «прощании» и «расставании» с Марксом. Причём «прощаются» с Марксом, «расстаются» с ним люди, как правило, работы Маркса не знающие или, в лучшем случае, почерпнувшие сведения о них от работников из «общества по распространению» или системы политпросвета. В этом нет ничего удивительного. Раньше партийные и околопартийные недоучки «несли» «буржуазную науку» и «антимарксизм», теперь, когда начальство либо ушло, либо сменилось, – смена вех – «несут» антибуржуазную науку, марксизм. Но с марксизмом так не получится. Не самый большой любитель марксизма А. А. Зиновьев устами одного из своих героев совершенно правильно заметил: «Марксизм, брат, штука весьма серьёзная, оказывается. Его не обойдёшь. За какую проблему ни возьмёшься, она обязательно так или иначе рассматривалась или по-своему решалась в марксизме. И чтобы ты ни сказал при этом, ты так или иначе сталкиваешься с марксисткой традицией, с марксистским протестом или одобрением. Марксизм – великая идеология»[108].

Действительно, если бы это было не так, то марксизм не сохранил бы позиции главной антисистемной идеологии и социально-теоретической традиции капиталистической системы. Только на рубеже 1960-1970-х годов эти позиции пошатнулись. Марксизм можно преодолеть только положительно. А без понимания и положительного преодоления марксизма нечего думать о том, чтобы понять Современность или XX век. Да, «Большую эпоху затеял нам Маркс», и 1848 г. в этом смысле – начало эпохи. Вначале было слово, и слово было – «манифест».

Сегодня, зная исторический результат, конечно же, можно указать на неточные, несбывшиеся предсказания Маркса и Энгельса. Их немало, поэтому я ограничусь несколькими, наиболее, на мой взгляд, важными и интересными. Например, о том, что, поскольку буржуазия не может обеспечить своему «рабу – пролетарию» даже рабского уровня, она не способна будет господствовать. На самом деле буржуазия ядра капиталистической системы смогла обеспечить приемлемый уровень рабочему классу, по крайней мере, значительной его части. Результат – вместо соединения на баррикадах «пролетарии всех стран маршируют в ресторан» (И. Бродский). Или, по крайней мере, ресторанчик, в паб – капиталистическим пролетариям вполне по карману. Это у антикапиталистических, т. е. коммунистических пролов – «стукнул по карману – не звенит, стукнул по другому – не звенит» (Н. Рубцов).

Улучшение положения западного рабочего класса было обусловлено и эксплуатацией колоний, и давлением самих рабочих, а в XX в. и давлением со стороны коммунизма, необходимостью конкурировать с ним, отсюда – велфэр.

Поэтому ошиблись авторы «Манифеста» и в другом: вопреки их тезису[109], у рабочих, как показал XX век, есть отечество, и им есть, что защищать. Две мировые войны XX в. (или одна мировая война 1914–1945 гг.) показали это со всей очевидностью. Отечества не было у «предпролетариата» первой половины XIX в., у опасных классов. Можно сказать, что создание, оформление пролетариата в первой половине XIX в. («Когда вещь начинается, её ещё нет», Гегель) было, помимо прочего, завоеванием отечества. В революциях 1789–1848 гг. трудящиеся, став пролетариатом, завоевали, помимо прочего, своё отечество.

Сами Маркс и Энгельс писали, что буржуазия одной страны в борьбе с буржуазией других стран вынуждена обращаться к пролетариату и таким образом вовлекает его в политическое движение и передаёт пролетариату образование, т. е. оружие против самой себя[110]. Но они не учли: передаёт оружие против самой себя внутри системы и, в основном, по правилам этой системы. Это – не говоря о том, что вовлечение в политическое движение есть не что иное, как канализация социальной борьбы в политические, т. е. по преимуществу институциональносистемные, формы.

Не сбылся марксоэнгельсовский прогноз о грядущей гомогенизации на капиталистический лад мировой системы, о поляризации буржуазного общества на два класса – буржуазии и пролетариата с последующей решающей схваткой антагонистов. Уже XIX и в ещё большей степени XX век показали, что это далеко не так.

В реальности глобально-однородная капиталистическая формация так и не возникла. Мировая капиталистическая система не стала системой мирового (всемирного) капитализма. Капитализм в мировом масштабе реализовал себя как многоукладная система, в которой по мере развития становится всё больше некапиталистических или паракапиталистических (функционально, но не содержательно капиталистических) укладов. К концу XIX в. при более развитом капитализме некапиталистических укладов в мировой системе стало больше, чем их было при менее развитом, доиндустриальном капитализме в начале XIX в. Причём эта логика развития капитализма хорошо выводится и объясняется из логики Маркса, его социально-исторической методологии, разработанной им в 1850-1860-е годы. Налицо противоречие между социально-экономическим («капитальным») и политическим («манифестарным») элементами марксизма.

Не произошло также полной пролетаризации рабочей силы и буржуазификации господствующих групп. Системная логика накопления капитала, увеличения прибыли и снижения зарплаты вела, и чем дальше от ядра, тем в большей степени, к консервации полупролетарского состояния рабочей силы, к незаинтересованности капиталиста в полной пролетаризации наёмного работника (помимо прочего – отсюда: колониальная экспансия, постоянный перевод производства в зоны с более дешёвой – как правило, непролетарской – рабочей силой: из США – в Японию, из Японии – в Корею, из Кореи – в Малайзию и т. д.; именно этим объясняются фиктивные чудеса азиатских «тигров»).

Что касается буржуазификации, то опять же логика развития капиталистического производства и капиталистической собственности, противоречия между странами и зонами капиталистической системы, эксплуатация внутри господствующих классов в целом привели к странному, с точки зрения «Манифеста» (но не с точки зрения «Капитала»), явлению. Как только буржуазия получала малейшую возможность, она стремилась «аристократизироваться». Экономически это проявлялось во вложении средств в недвижимость, в стремлении обусловить своё существование не только или даже не столько посредством прибыли, сколько посредством ренты, т. е. противопоставить рынку монополию (получалось почти по Броделю: «Капитализм – враг рынка»).

Социально и культурно-психологически «аристократизация» (т. е. частичная дебуржуазификация) буржуазии проявлялась в усвоении социокультурных идеалов того «класса», с которым буржуазия по идее должна была бы быть на ножах. Социальным идеалом промышленной Англии никогда не был буржуа, только джентльмен. Примерно то же – практически во всех промышленно развитых странах.

Чистый «поляризованный» капиталист – это социально и экономически уязвимый капиталист, плохо экипированный для конкуренции – экономической, социальной, политической. Собственно капитал в системе капиталистической собственности, буржуазного общества гарантирует господство лишь в одном состоянии-измерении времени, лишь в одном его «кольце» – в настоящем. Господство над прошлым и будущим временем, Временем в целом, превращение капитала во «Властелина колец» обеспечиваются посредством иерархокомбинации некапиталистических и капиталистических форм. «Полярная» буржуазификация ограничивает капиталиста настоящим и превращает его в нечто зеркально-эквивалентное пролетарию, который живёт только настоящим (и то – отчасти) и у которого полностью отчуждены прошлое и будущее. Буржуазификация буржуазии и капитализация капитализма – это для них нечто вроде «тепловой смерти» Вселенной[111].

Всё это вполне вычитывается из логики и методологии Маркса. А вот «Манифест» говорит нам о другом.

Даже то, в чём Маркс и Энгельс видели социально-политическую силу пролетариата по сравнению, например, с крестьянством, исторически, в реальности, на практике оказывалось слабостью, и реально-исторический (а не «логико-теоретический») пролетариат явно проигрывал в сравнении с крестьянством. У последнего, как показал опыт, даже в XX в., не говоря о предшествующих веках, деревня, община представляли собой готовую структуру коллективного действия – сопротивления, восстания, были мощным организационным оружием. Милленаристская мечта служила намного более мощным двигателем социальной борьбы, чем «классовое сознание».

Локализм, в котором всегда обвиняли крестьян марксисты, да и не только они, определённая хозяйственная, социальная и символическая, т. е. культурно-психологическая изоляция деревни оказываются мощным оружием крестьянства, отсутствующим у основной массы пролетариата. Культурная независимость крестьянства вытекает из его относительной независимости как производителя. Социально и культурно-символически крестьяне более чем пролетарии изолированы от институциональных центров. Поэтому им проще выработать чувство морального единства, и они труднее поддаются многим манипуляциям. Показательно, что в пролетариате классово наиболее развитой моралью и сознанием обладают те его группы, которые находятся в определённой социальной и пространственной изоляции, – шахтёры, грузчики, моряки, лесорубы[112].

Важно и то, что исторически мир сельских общин с их социальным и культурным кодом возникает раньше социально организованных «классовых» форм угнетения и эксплуатации, в результате чего у крестьянства есть собственная («малая») культурная традиция и свой альтернативно-символический комплекс, противостоящий («большой») традиции господ и городов, их ценностям. Это создаёт прочную основу перманентного сопротивления.

В отличие от этого, у рабочих капиталистического общества – а их формирование в особый класс отстаёт от такового буржуазии, – как правило, нет своих особых ценностей, которые они могут противопоставить буржуазии. Чаще всего – и это подтверждает история рабочего класса Запада – рабочие воспринимают буржуазные нормы и ценности – вплоть до законности господства элиты, признания превосходства её представителей как «socially betters»[113]; в лучшем случае, рабочие могут вывернуть ценности буржуазии наизнанку или приспособить к условиям своего повседневно-бытового существования. Не случайно Дж. Оруэлл писал, что для английского рабочего социализм – это прежде всего более короткий рабочий день, более высокая зарплата и лишняя бутылка молока для его ребёнка[114]. Показательно, что именно в тех промышленно развитых странах, где сильны докапиталистические и доиндустриальные традиции и которые менее интегрированы и завершены с точки зрения капиталистической системности, где гегемония (в грамшианском смысле) буржуазии слабее, сильна субкультура рабочего класса[115] (Франция, Италия). Как заметил один знаток истории итальянской компартии – одной из самых сплочённых и мощных (если не самой мощной) в мировом коммунистическом движении, она формировалась и функционировала в значительной степени по принципу патриархальной семьи, традиции и сплочённость которой противостояли капитализму и городу с их разрушающим воздействием.

И напротив, чем более интегрировано общество в буржуазном смысле, тем активнее рабочие принимают ценности господствующего класса (Англия XIX–XX вв., США XX в.).

Всё это очень противоречит картине, нарисованной Марксом и Энгельсом в «Манифесте».

Авторы «Манифеста» писали о том, что выталкивание буржуазным прогрессом в ряды пролетариата целых слоёв господствующего класса усиливает пролетариат, как и то, что в кризисных ситуациях часть господствующего класса «примыкает к революционному классу, к тому классу, которому принадлежит будущее»[116].

Как показала история Современности, и с этим тезисом не всё так просто. Начать с того, что вовсе не пролетариат, не этот самый революционный, по оценке Маркса и Энгельса, класс продемонстрировал в современную эпоху наиболее яростный революционный натиск. Последний чаще характеризует как раз те классы, над которыми должны «сомкнуться волны прогресса» (Б. Мур), которым угрожает превращение в «самый прогрессивный класс». «Пролетарская революция» – явление ещё более редкое и маловероятное, чем «буржуазная революция». Как только городские низы и плебс (а именно они обеспечивают революциям капиталистической эпохи «шум и ярость», встраивают в них социалистическую, антикапиталистическую составляющую) превращаются в пролетариев, у них оказывается есть, что терять, и они начинают действовать главным образом нереволюционно.

Страх перед выталкиванием в пролетарскую массу чаще всего ведёт не к «переходу на пролетарские позиции», а, как это продемонстрировали итальянский фашизм и германский национал-социализм, к антипролетарской, антикоммунистической позиции и борьбе. Вместо «левого марша» звучит «правый». Так сказать, «рехтс, рехтс, рехтс». Пожалуй, лишь в ситуации, когда все возможные идейно-политические позиции разобраны, та часть господствующих групп, которой грозит пролетаризация, может выбрать коммунизм («марксизм-ленинизм»). Так, например, произошло в Калькутте в 1960-е годы, когда над несколькими высшими кастами возникла угроза пролетаризации и люмпенизации, а социальные оппоненты уже разобрали идейно-политические знамёна национализма, гандизма и ислама. Тут уж деваться некуда. В результате возникли третья компартия Индии – «марксистско-ленинская» и явление наксализма. Но это ведь не ядро капиталистической системы, а периферия.

Что касается примыкания части бывших господ к «революционному классу», то это, как правило, происходит уже после крушения системы, империи, государства и далеко не всегда идёт на пользу «революционному классу». И, как заметил Дж. Оруэлл, осмысливая события первой половины XX в., после революции «пролы» в массе своей так и остаются пролами, просто приходят новые господа – отчасти из «прольской» же среды, отчасти – из примкнувших, т. е. из тех, кто идёт к элитарному положению «другим путём» – путём контрэлиты, поставив на ярость масс («Я поставил на эту сволочь», – говорил Тухачевский).

Выступления высших классов, пишет И. Валлерстайн, который, в отличие от Маркса, знает исторический результат Современности, не приводят к социально-политическому разрыву системы. Поэтому предсказания кризисов, основанные на предложениях о действиях, борьбе угнетённых и эксплуатируемых, в течение последних 150 лет постоянно оказывались ошибочными. «Истинной причиной упадка исторической системы является падение духа тех, кто охраняет существующий строй»[117].

Иными словами: рыба гниёт с головы, и микробы «захватывают» уже гниющий объект. Или, как сказал о ленинской России Г. Уэллс, большевики оказались хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы.

Валлерстайн и все мы живём на выходе из эпохи массового общества и умны умом Истории. Маркс жил на входе, у него были основания полагать, что движение именно низших классов, «человека толпы» приведёт к созданию новой системы, и едва ли можно упрекнуть его за это.

Не всё оказалось просто и с отношениями между капитализмом и «феодальными пережитками», уничтожение которых, считали Маркс и Энгельс, является главной задачей буржуазии, поскольку укрепляет её позиции. Отчасти – да. Но в ещё большей степени – нет. Это следует из целого ряда работ, например И Шумпетера: «Разрушая докапиталистический каркас общества, капитализм не только ломает барьеры, которые препятствовали экономическому процессу, но и несущие конструкции, которые препятствовали его коллапсу»[118]. И не случайно, что когда в ходе войны 1914–1918 гг. было сломано «сопротивление Старого Порядка» (А. Майер), несколько страшных ударов и пробоин получил капитализм. И ведь сам Маркс прекрасно понимал и показал, как докапиталистические по субстанции формы выполняют капиталистическую функцию. Здесь у Маркса социально-экономический анализ вступает в противоречие с политическим – и наоборот.

Таких противоречий можно найти много, но едва ли это благодарное занятие. Значительно большего, на мой взгляд, внимания заслуживают и значительно больший интерес представляют два вопроса, связанные с «Манифестом Коммунистической партии». Один из них относится к прошлому, другой – к настоящему и будущему.

Первый вопрос: какие объективные обстоятельства подвели Маркса и Энгельса к выводу о том, что трудящиеся первой половины XIX в. и есть самые настоящие пролетарии, а их движение носит самый революционный характер и объективно направлено на ликвидацию капитализма, который вот-вот рухнет? Этот вывод обусловил дальнейшие рассуждения и заключения.

Второй вопрос: существует ли такой тип трудящегося, наёмного работника, который благодаря своему политико-экономическому, социальнопроизводственному положению действительно может «приобрести весь мир», т. е. реальной производственной базой которого становится мир в целом, в отличие от всегда национально ограниченного наёмного работника индустриальной системы, индустриального производства?

IV

Маркс, равно как Рикардо, Мальтус и другие учёные, формулировал свои идеи и разрабатывал свою теорию капитализма на основе осмысления прежде всего английской реальности первых трёх-четырёх десятилетий XIX в. Он безоговорочно воспринимал эту реальность как капиталистическую. Но был ли он прав? Был ли он прав во всём? Обратимся к истории.

6 мая 1795 г. судьи Беркшира, собравшиеся в гостинице «Пеликан» в Спинхемленде, постановили, что в ситуации бедствия людям должен быть обеспечен минимальный доход. Если галлон хлеба определённого качества стоит 1 шиллинг, каждый бедняк должен получать 3 шиллинга в неделю (либо за свой труд, либо просто как обеспечение) плюс 1 шиллинг 6 пенсов на жену и членов семьи[119]. В случае повышения цен на хлеб повышалось и обеспечение бедняка. Очень скоро это решение стало «законом страны» (law of the land), просуществовав до 1834 г.

«Закон Спинхемленда» вводил нечто похожее на «моральную экономику», в том смысле, в котором этот термин употребляется в работах Э.П. Томпсона и Дж. Скотта, т. е. вводился «минимум существования», признаваемый властью как право на жизнь, а следовательно, как моральное право бедноты, которое власть и общество должны были гарантировать. При этом нельзя сказать, что Спинхемленд лёг тяжёлым бременем на общество. Конечно, оплачивали эту патерналистскую систему налогоплательщики. Однако фермеры и сквайры получили компенсацию: закон позволил им максимально снизить зарплату наёмным работникам, поскольку последним прожиточный минимум, «право на жизнь» и так были гарантированы, – зарплата субсидировалась из государственных фондов. Но в таком случае отчасти и наниматель субсидировался из этих фондов!

На первый взгляд «закон Спинхемленда» кажется странным, ведь по сути он лишал работника материальной заинтересованности в труде: независимо от того, работал индивид или нет, он и его семья имели хотя и минимальный, но гарантированный и гарантирующий выживание доход. В результате два (а то и три) поколения британских низов получили возможность жить, не работая, не заботясь о детях и т. д.

Конечно, жить приходилось в ситуации психологической депривации, за чертой социальных приличий и социального стыда, почти в полужи-вотном состоянии – но жить. И при этом не работать. «Fool's paradise» («рай для дурака», «дурацкий рай») – так называет ситуацию Спинхемленда Поланьи, подчёркивая в то же время, что изучать Спинхемленд означает изучать рождение цивилизации XIX в. «Закон Спинхемленда» решил для Англии очень важную, судьбоносную проблему – защитив огромную часть населения от действия рыночного механизма, он позволил избежать социального взрыва, революции, как это произошло во Франции. Не случайно закон был принят во время Великой Французской революции 1789–1799 гг., он должен был предотвратить пролетаризацию или уменьшить её, что он и сделал, создав вместо пролетариев пауперов. Но какой ценой это было достигнуто? Об общесоциальном, человеческом результате уже сказано: Спинхемленд создавал ситуацию социального и морального разложения, гниения от неподвижности[120], человеческой деградации целых сегментов общества. Всё это стало очевидной и серьёзной проблемой к концу 1820-х годов, как и проблемы бедности, пауперизма. Каков был результат с точки зрения развития капитализма, с системнокапиталистической точки зрения? Он был поразительным.

В XVIII в. в Англии уже давно оформились и земельный рынок, и «рынок денег», отставало лишь формирование рынка рабочей силы, которого требовала промышленная революция, во многом, кстати, обусловленная структурой английского землевладения[121]. Но создание именно этого рынка заблокировал «закон Спинхемленда», и совершенно прав Поланьи, подчёркивая невозможность функционирования капиталистического строя без рынка рабочей силы, а этот последний невозможен до тех пор, пока зарплата (или доход работника) обеспечивается из государственного (общественного) фонда в виде субсидии. «До 1834 г. в Англии не существовало конкурентного рынка рабочей силы; следовательно, до этой даты нельзя говорить о промышленном капитализме как социальной системе»[122], или, как сказали бы марксисты и сам Маркс, как о формации. Иными словами, английское общество избежало социальной революции, поставив на пути развития капитализма и оформления рабочего класса преграду, просуществовавшую сорок лет без одного года.

Устранение «закона Спинхемленда» означало превращение английского общества в рыночную экономику, в рыночное общество, которое не столько подчинялось логике и законам развития государства, это было XVI–XVIII вв., сколько подчиняло его своим законам, т. е. превращало государство в функцию капитала как субстанции[123]. Но это значит, что первые 30–35 лет XIX в. в Англии, сформировавшие представления Маркса и о капитализме, и об этом отрезке времени как о капиталистическом, на самом деле капиталистическими не были. Это значит, что в качестве капитализма и пролетариата, а следовательно, в качестве капиталистического вектора развития Маркс и Энгельс воспринимали то, что ни капитализмом, ни пролетариатом, в строгом (по Марксу было бы – в формационном) смысле, не является. Или, грубо говоря, является лишь наполовину, причём не на ту, которую имели в виду Маркс и Энгельс; ну а вектор социального развития в таком случае оказывается просто диаметрально противоположным предсказанному Марксом, что он и осознает на рубеже 1860-1870-х годов, а осознав, обратит растерянный взор на Россию и Турцию.

Получается, что исторически «Манифест Коммунистической партии» был (а все явления, события следует ставить в их исторический контекст, в conjuncture; события – это пыль) реакцией на ситуацию в английском обществе, созданную Спинхемлендом, т. е. на генезис промышленного капитализма, а не на него как на систему; кризис генетической фазы системы Маркс отождествил с кризисом системы; агентов генезиса принял за агентов уже оформившейся системы, отсюда – «Манифест». Таким образом, «Манифест» возник как перенесение на систему и логику её развития ситуации и логики генезиса этой системы; это совершенно разные, порой даже разноплоскостные процессы: ни одна система не возникает в соответствии с её собственными законами развития – «когда вещь начинается, её ещё нет» (Гегель). Маркс и Энгельс попали, с одной стороны, в (методо)логическую ловушку, с другой – в ловушку, которую подстроила современникам и исследователям социальная история Англии первой трети XIX в.

Однако не только Маркс и Энгельс с их «Манифестом» попались в эту вторую ловушку, но и, как справедливо пишет К. Поланьи, классическая политэкономия в целом (например, Смит, Рикардо) и, конечно же, Мальтус – все они в рамках одной (unitary) теории объясняли некие процессы как капиталистические; на самом деле реальность середины 1790-х – середины 1830-х годов невозможно объяснить ни как капиталистическую, ни в рамках одной-единственной (unitary) теоретической схемы, поскольку эта реальность «была результатом одновременного воздействия на общество двух взаимоисключающих систем, а именно, рождающейся рыночной экономики и патерналистского регулирования в сфере наиболее важного фактора производства – рабочей силы»[124]. Иными словами, английская реальность первой трети XIX в. была сложным результатом взаимодействия капиталистических и антикапиталистических процессов. Таким образом, «Манифест», как, например, и закон Мальтуса, явился обобщением развития эпохи, которая уходила и не имела будущего; пролог перепутали с первой главой. Но одно дело литература, где Диккенс вполне мог перенести изображение своего детства 1820-х годов на 1840-е, и совсем другое – наука об обществе.

Маркс и Энгельс в «Манифесте» на самом деле были «выразителями интересов» работников не капиталистического и индустриального найма, а найма, во-первых, доиндустриального, во-вторых, патерналистско-некапиталистического, а по направленности – так просто антикапиталистического. И не потому ли марксизм как идеология сопротивления трудящихся распространялся впоследствии с успехом не в ядре капиталистической системы, а на полупериферии и периферии, где его реципиентами в равной степени стали наёмные работники доиндустриального труда и послереволюционные антикапиталистические патерналистские «государства»? «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся».

Но едва ли стоит чрезмерно критиковать Маркса и Энгельса за ложный «identity case», за их ошибку в идентификации, в определении сути рождения промышленного капитализма и Современности, повлекшей и ошибки в определении и прогнозировании многих современных (Modern) процессов, в анализе их исключительно сквозь призму капитала. Ведь не только основоположники марксизма, но и либералы и даже некоторые консерваторы именно под таким углом смотрели на XIX–XX вв. и писали их социальную историю: трудно понять время, когда ты внутри него, заметил Ю. Трифонов. Теперь, когда Современность окончилась и на неё можно взглянуть не только изнутри (потому что большая часть жизни ныне пишущих о ней прошла в её время), но и извне, многое видится по-другому. Хотя, справедливости ради, надо заметить, что «были люди в наше время», люди, которые преодолевали «правило Трифонова» и, подобно пробившему головой небесный свод монаху со средневековой миниатюры, оказывались способны увидеть то, чего не видели другие. Это тот же К. Поланьи, это Б. Мур и Р. Бреннер, усмотревший решающую роль схваток помещиков и крестьян XVI–XVII вв. в создании современного мира; это Р. Паркин и X. Зедльмайр, А. Макфарлейн и Ф. Бродель, В. Крылов и А. Зиновьев и целый ряд других. Всё это очень разные учёные и разные люди. Но их объединяет одно: в истории последних четырёх веков и особенно Современности они увидели не только и не просто капитализм, а «единство и борьбу противоположностей» капитализма и антикапитализма, кульминировавшую в XX в. единством и противостоянием капитализма и коммунизма. Кончился коммунизм – кончилась Современность. Если система капиталистической собственности много шире капитала как собственности, то капиталистическая эпоха много шире капитала и не сводился к нему, равно как и Современность не сводится к капитализму, по крайней мере, положительно.

Некапиталистическое, точнее некапиталистическое/ антикапиталистическое прочтение истории последних веков, бесспорно, стоит на повестке дня. Слишком сильно? Но как говорил Альтюссер, чтобы по-настоящему распрямить согнутый прут, следует перегнуть его в противоположном направлении.

Что касается истории России, россиеведения, то мы в таком прочтении очень заинтересованы потому, что миф о России, выработанный русской мыслью XIX в. и принявший социально-научную форму в XX в., существует не сам по себе, а как элемент единой бинарной мифологической конструкции «Россия – «Запад». Демифологизация русской истории невозможна без демифологизации истории Запада, истории капитализма. Они суть элементы одного процесса, две стороны одной медали. Новое, более сложное и многоцветное прочтение истории Современности позволит, помимо прочего, лучше и глубже понять содержание и специфику русской истории XX в., места коммунизма – мирового антикапитализма в капиталистической системе. А может, сквозь русско-коммунистическую призму кое-что прояснится в капитализме – и наоборот?

V

«Манифест Коммунистической партии» был написан на входе в эпоху. Он рассматривался авторами как интеллектуально-политическая программа борьбы с господами и хозяевами возникающей, а отчасти уже возникшей системы. «Манифест» призван был стать для определённых слоёв руководством к действию в борьбе классов и групп – в социальной борьбе. Вся эпоха Современности прошла под знаком этой борьбы.

Сегодня мы находимся на выходе из этой эпохи; дверца, выпустившая нас, закрывается за нашей спиной и через поколение-два, по мере естественного ухода «современников», станет действительно потайной для познания. Как ныне потайными – к ним уже надо подбирать ключи – являются для нас дверцы с надписями: «Великая Французская революция», «Первая мировая война», «Октябрьский переворот» и многие другие.

И вот на выходе из эпохи, вместе со скрипом закрывающейся двери, всё шире и шире распространяется мнение о том, что мир, особенно после падения коммунизма, вступает или уже уступил в эпоху демократии и стабильности, социального замирения и партнёрства и т. д., и т. п. На самом деле это не так. Мир вступил в эпоху нового Передела (типа 1756–1815 и 1871–1945 гг.), но на принципиально новой производственной и исторической основе. Причём передел этот развернулся и идёт на всех уровнях: внутри отдельных стран (между группами, корпорациями, «ведомствами» и областями), на межгосударственном, макрорегиональном и мировом («зональном») уровнях. Уровни постоянно смешиваются, хаотизируя реальность, а нам говорят: «Се – порядок, новый стабильный демократический капиталистический порядок», «новая эпоха процветания и сотрудничества». В реальности же новый передел повлечёт за собой (уже влечёт) резкое усиление экономической и социальной поляризации, разрыва между богатыми и бедными, рост безработицы, «зоны неправа» (Э. Валадюр), иллегализации форм эксплуатации и угнетения и т. д., и т. п. Кто не слеп, тот видит.

Крушение коммунизма и распад СССР – элемент и одновременно один из источников этого передела, ещё более ускорили его, расширили поле деятельности, увеличили число «призов» и, естественно, ожесточили борьбу за них, обеспечив «внелегальное» поле для накопления «легальных капиталов». А следовательно, усилили и ужесточили мировую (на всех уровнях) конкуренцию. Конечно, хорошо, что широкомасштабных массовых войн, похоже, больше не будет, только локальные и региональные конфликты. Однако нужно помнить, что первая по сути мировая воина, с которой и родился капитализм, – Тридцатилетняя (1618–1648) представляла собой серию, череду нескольких региональных и локальных войн.

Это не говоря о том, что помимо войн социальная конкуренция в обществе и между различными (со)обществами может приобрести исключительно жестокий характер. Особенно в условиях социальной и экономической поляризации, борьбы за ресурсы и, как знать, за возможность превращения в иной биологический вид или, скажем скромнее, в иную «физико-морфологическую форму». Homo – с иными качеством здоровья, продолжительностью жизни, средой обитания и качеством последней[125]. «Биологическое» измерение социальных конфликтов способно придать им столь ожесточённый характер, что он затмит ужасы повседневности войн XX в., и единственным его аналогом может оказаться биосоциальный «отбор» на заре человеческой истории. По крайней мере, в этом нет ничего невозможного. Впрочем, и чисто социальных, знакомых нам «конвенциональных» конфликтов, помноженных на упадок государства и универсалистских идеологий, хватит «с головой».

Поэтому на нынешнее пропагандистское «всё бы хорошо» («небо ясное, ветер тёплый, солнце к ночи за Чёрные горы садится») хочется ответить по старогайдаровски: «Да что-то нехорошо… будто то ли что-то гремит, то ли что-то стучит… Будто пахнет ветер не цветами с садов, не мёдом с лугов, а пахнет то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов».

Не надо впадать в панику, но не стоит также расслабляться и поддаваться «синдрому Сидония Аполлинария»; много лучше правило: «Не who is alarmed is armed» («Кто предупреждён, тот вооружён»).

И с этой точки зрения очень полезно вспомнить «Манифест Коммунистической партии». Вольно, зная исторический результат и будучи крепкими задним умом, иронизировать над «Манифестом». Однако если отвлечься от частного и конкретноисторического, обусловленного периодом середины XIX в. (плюс-минус двадцать пять лет), то эта работа фиксирует очень простую, важную и правильную мысль: общественная жизнь, история – это борьба. Не обязательно классов, как подчёркивали Маркс и Энгельс, но и классов тоже. Не обязательно непосредственная и явная, но – борьба.

Марксоэнгельсовский тезис о борьбе обусловлен всей логикой и динамикой европейского развития, начиная с античности. «Борьба – отец всего», – эту формулу Гераклит вывел задолго до основоположников марксизма-ленинизма. Это не значит, что вне Европы не было борьбы, отнюдь нет. Речь о другом – о том, что в европейском потоке развития борьба носила субъектный характер, боролись не столько элементы системы, сколько различные субъекты. А потому борьба здесь фиксировалась именно как столкновение субъектов и сама в качестве процесса воспринималась как субъект и была таковым. Революция есть имманентная форма развития европейского исторического субъекта[126], на великие социальные революции приходится 20–25 % длительности европейской истории. И в этом смысле Маркс и Энгельс были правы в общей констатации для прошлого, настоящего и обозримого будущего: социальная жизнь, история – это по преимуществу борьба как в узком, так и в широком смысле слова. Так было и так будет. Иного – не дано. Точнее, иное – это для тех, кто готов обманываться, кто боится взглянуть в глаза истине, у которой болезнетворен не только дух, но часто и внешний вид. «Манифесту» нельзя отказать в смелости, в радикализме, т. е. стремлении в познании идти до конца, до сути вещей. Без этих качеств, помимо прочего, и реализация одиннадцатого тезиса Маркса невозможна.

Следовательно, в том, о чём писали Маркс и Энгельс в «Манифесте», можно выделить две стороны. Одна – это борьба классов, пролетариат как подлинно революционный класс, как могильщик буржуазии, как такой социальный агент, который носит подлинно мировой, интернациональный характер. О том, как эти оценки и основанный на них прогнозы соотнеслись с исторической реальностью, мы уже говорили. Ответы Маркса и Энгельса на поставленные вопросы оказались в целом неточными.

Другая сторона «Манифеста» – это не столько ответы, сколько сами вопросы, их постановка в самом общем, абстрактном виде. Это вопросы о принципиальной возможности наёмных работников освободиться от хватки Капитала и Государства, вырваться из-под «железной пяты» Социальных Хозяев; о позиции интеллектуалов в борьбе эксплуатируемых и эксплуататоров и – шире – в социальных конфликтах эпохи, которые не сводятся лишь к борьбе по линиям эксплуатации и классовости. Ведь своим «Манифестом», помимо многого другого, Маркс и Энгельс по сути заявили (и на это почему-то не обращают внимания) проблему отношений в треугольнике «эксплуататоры – эксплуатируемые – интеллектуалы». И хотя для Маркса и Энгельса главными были два первые «угла» и проблема отношений между ними, самим актом написания «Манифеста Коммунистической партии» эти два человека – интеллектуал-фабрикант и просто интеллектуал – практически поставили проблему роли и места в социальной борьбе интеллектуалов, независимо от их конкретного выбора – решивших, как сами Маркс и Энгельс, связать свою судьбу с «революционным классом», за которым будущее, или, напротив, решивших этого не делать, а либо пошедших на службу к господствующим классам, либо вообще вышедших из социальной игры (в частную жизнь, в «социальный аутизм» и т. д.), либо выбравших какой-то другой путь.

Исчезли ли ныне все эти вопросы, о которых прямо или косвенно размышляли Маркс и Энгельс? Ушли ли в прошлое проблемы отношений эксплуатируемых и эксплуататоров, интеллектуалов и тех, у кого власть? Или, может, устарел вопрос об освобождении наёмного работника как социального типа? Возможен ли в принципе такой работник, социальные условия и практика которого будут объективно носить мировой, интернациональный характер? Возможен ли, есть ли такой социальный агент, которого Маркс и Энгельс увидели в пролетарии? На мой взгляд, эти вопросы заслуживают внимания. Они, коренясь в «Манифесте», носят далеко не манифестарный и не буржуазно-ограниченный характер. Труд и свобода – что может быть важнее этих слагаемых жизни? По сути это экзистенциальные вопросы. Вот и поразмышляем над ними применительно к нашей уже, а не к Марксовой эпохе.

В индустриальную эпоху мировой характер капитализма реализовался по линии производственных отношений, обмена (рабочей силы на овеществлённый труд), которые охватили весь мир. Что же касается самого производства, то оно сохраняло региональный, национальный характер: индустриальная система производительных сил возникла и долгое время концентрировалась в североатлантической зоне плюс (с конца XIX в.) ещё несколько очагов – но именно очагов. Это одно из главных противоречий капитализма: между мировым характером производственных отношений, с одной стороны, и национальным – организации производительных сил и государственно-политической структуры – с другой. Именно оно не позволило пролетарию, наёмному работнику индустриального, овеществлённого труда «приобрести весь мир», соединиться с пролетариями всех других стран и вымести капитал с земного шара, как это изображали у нас в политкарикату-рах в 1920-е годы. Кстати, и буржуазия в интернационализации тоже не очень преуспела. Шла борьба одних государственно-организованных социальных групп, прежде всего, буржуазий и пролетариатов, с другими. Борьба развивалась и по другим линиям, но эта – межгосударственная – оказалась главной, приглушив, оттеснив буржуазно-пролетарский антагонизм и не позволив пролетариям интернационализироваться, окрасив их цепи в национальные цвета, а в некоторых странах посеребрив цепи и сделав их просто более лёгкими. Поэтому все три Интернационала провалились, а роспуск Сталиным III Интернационала – Коминтерна – в 1943 г. зафиксировал ещё и то, что даже коммунистический порядок, включённый в межгосударственную систему капитализма, вынужден подчиняться её логике, действовать в соответствии с ней.

До тех пор, пока существовала региональноограниченная индустриальная система производства, пока реальным интегратором местных и региональных групп в мировые процессы оставалось государство (оно же – защитник этих групп на уровне мировой экономики), ни о какой денационализации-интернационализации наёмного работника, а следовательно, и его полной, в соответствии с логикой Маркса и Энгельса, революционизации речи быть не могло. Повторю: за революционных пролетариев Маркс принял как раз те группы, которые, как показал Б. Мур, пролетариями не были и именно поэтому яростно демонстрировали революционные качества. По мере пролетаризации, т. е. интеграции в капитализм, революционная ярость утихала.

Теперь, 150 лет спустя, когда многие социальные результаты НТР уже налицо, можно сказать: Маркс увидел интернационализированного и «самого революционного» наёмного работника там, где его быть не могло, – в сфере материального, вещественного (индустриального) производства. Любая система, любая организация такого производства по определению будет носить ограниченный, но ни в коем случае не интернациональный и не мировой характер.

НТР и адекватная ей организация производства, основанная на примате информационноэнергетических факторов по отношению к вещественным, возникновение глобальной сети коммуникаций (включая Интернет) как основы производственных и финансовых процессов – вот что впервые в истории создало базу для реальной интернационализации наёмного труда, наёмных работников, но не вообще, а прежде всего в сфере умственного труда. Это – одна сторона дела. Есть и другая. Все названные выше факторы суть социопроизводствен-ная основа для освобождения интеллектуалов как персонификаторов умственного труда от тех, в чьих руках власть и собственность («эксплуататоров»), поскольку компьютеризация, интеллектуализация производства меняют не только отношения власти и собственности, но и их содержание[127].

Более того, сама социальная грань меду властью и собственностью и, естественно, их персонификаторами во многом стирается. НТР на производственной основе создаёт ситуацию, которая, например, в советском обществе, в коммунистическом порядке существовала на основе непроизводственной и была следствием большевистской властнотехнической революции, ВТР. Поразительным образом результаты развития позднего, энтээровского капитализма (с их размагничивающим влиянием на собственность, во многом превращающим её в квазисобственность) и результаты разложения коммунизма (с появлением в посткоммунистической системе привластных квазисобственников) оказываются внешне сходными (сбылась мечта о конвергенции?). Если вспомнить ещё и о росте значения интеллектуальной собственности, то получается, что власть, собственность и знание становятся элементами какой-то новой субстанции, трудноуловимой на языке политэкономии и чем-то похожей на злого духа из «Шах-Намэ» с его «я здесь и не здесь». Это уже не просто перемещение индивидуальных банкиров в кресла чиновников президентской администрации и наоборот. Это формирование полифунк-ционального корпоративно-коллективного Единого Социального Хозяина, выступающего одновременно в нескольких социальных ролях и реализующего себя по-разному в разных пространственных зонах в зависимости от объекта присвоения, эксплуатации и депривации.

Итак, социальные последствия НТР, производственно-экономическая ситуация «информационного общества» в значительной степени устраняют треугольник «эксплуататоры – эксплуатируемые – интеллектуалы», «растаскивая» третий элемент, угол по двум другим, превращая треугольник в отрезок с двумя краями.

Иными словами, линии «господствующие группы – интеллектуалы», «эксплуататоры – эксплуатируемые» сходятся в одной точке, в интеллектуальном труде как системообразующем виде найма. Опроизводствление интеллекта и интеллектуализация материального производства, появление социального агента, совмещающего в себе функции интеллектуала и наёмного работника материального производства, принципиально меняют ситуацию.

С превращением информации в решающий фактор материального производства производственное пространство стало по-настоящему, т. е. на уровне не только производственных отношений, но и производительных сил, мировым, и впервые в истории наёмный работник обретает мир в целом как поле своей деятельности. Только у наёмного работника умственного труда locus standi и field of employment носят по-настоящему мировой, наднациональный характер. Только интеллектуальный труд теоретически предполагает мир в целом как свои орудие и предмет. И только в постиндустриальном, информационном обществе обеспечивается соответствие на материально-производственном уровне между всеобщим, универсальным трудом интеллектуала и универсальностью его предмета и поля деятельности. Только в интеллектуальной форме труд обретает всеобщность, и только в ситуации господства информационных факторов производства снимаются все локальные и региональные ограничения на пути этой всеобщности, а весь мир сжимается в точку – ту, в которой находится компьютер. Мир-коммуникация и есть одновременно мир и точка.

Как заметил А.С. Донде, компьютеризация лишает социальность территориальности, пространства. Единственным реальным пространством в такой ситуации остаётся время, как об этом мечтал Маркс; в виде компьютера накопленное время (накопление труда и есть накопление времени), наконец, если не уничтожает, то подчиняет, всасывает в себя пространство, становясь «воронкой» в иную социальную Вселенную. Field of employment наёмного работника умственного труда сжимается до точки, до локуса; противоречие «глобальный – локальный» снято, о чём, помимо прочего, свидетельствует появление термина «глокальный». Это пашню далеко не везде можно разбить и далеко не везде можно построить завод (проблема инфраструктуры). А вот человека с компьютером, тем более lap-top, можно разместить где угодно: в небоскрёбе, в палатке кочевника, в пустыне, на льдине, в посёлке, в джунглях – «в сердце тьмы». Причём к реальному уровню развития производства «окружающей социальной среды» этот локус может не иметь никакого отношения: его производственная сфера и база – мировые потоки информации, мировая паутина коммуникации, глокальный мир.

VI

Теперь о линии отношений «господствующие группы – интеллектуалы». У отношений персонификаторов интеллектуального труда, с одной стороны, и верхов (власть-собственность, власть и собственность) – с другой, длительная история. Жрец, мудрец, книжник, философ, схоласт, учёный – вот этапы и формы развития носителей интеллектуального труда. Институционально персонификатор интеллектуального труда обособил себя от других форм труда (и знания) в Западной Европе XVI–XVII вв. в ходе и посредством научной революции, которая была составной частью Великой капиталистической революции 1517–1648 гг.

Однако в XVII–XX вв. интеллектуальный труд в его научной форме не имел собственной, адекватной ему базы, развивался по логике индустриального производства, производства вещей, был его функциональной частью со всеми вытекающими последствиями социального и культурного характера. Интеллектуальный труд был отделён от материального производства, не был его внутренним фактором, тем более системообразующим, хотя его роль в общественном производстве в целом повышалась. Тем не менее интеллектуальный труд как всеобщий в индустриальную эпоху («промышленный капитализм») оказывался в зависимости от различных частных форм труда. Отсюда – отношения между интеллектуалами вообще (и интеллектуалами в области социальной мысли особенно) и Системой (Капитал + Государство). Неудивительно, что наиболее оригинальные и утончённые теории социального развития в XIX–XX вв. были почти полной монополией критиков Системы – левых интеллектуалов (социалистов, марксистов). Занятие произвольной позиции по отношению к господствующим группам, являющееся необходимым условием критического социально-исторического анализа и реального теоретизирования, по определению становилось политическим актом; его основной базой была политика, а не само производство, не «зона» овеществлённого труда, т. е. капитала.

Правда, и в капиталистическом обществе интеллектуал выступа как собственник своего труда. Более того, в тенденции, по логике этот труд в качестве исключительного, штучного становился источником своеобразного вознаграждения – гонорара. Своеобразного, поскольку в нём зарплата совпадает с рентой или, точнее, специфическая рента реализуется в виде зарплаты. Всё это было обусловлено законами и структурой политического производства.

«Только в действительном процессе труда, в этой главной фазе совокупного процесса производства, – писал В.В. Крылов, – капиталу принадлежат непосредственно все прочие факторы труда, а не только труд овеществлённый, стоимость. Когда капитал функционирует в виде производительного капитала, он уже приобрёл все прочие, недостающие ему для осуществления труда факторы. Здесь и природные факторы труда, и условия общесоциальной его организации, и труд – рабочая сила, и духовные элементы производительных сил – всё принадлежит уже капиталу и есть не более чем различные предметно-вещественные формы производительного капитала. Но как только кончается процесс труда, то вне активно осуществляющегося процесса производства капитал уже не покрывает собою все элементы и факторы процесса производства. Ему прямо и непосредственно принадлежит лишь накопленный овеществлённый труд, стоимость. Природные факторы труда прямо ему не принадлежат и являются предметом непосредственной собственности землевладельцев (частой или государственной), рабочая сила – предметом собственности рабочего класса, духовные элементы производительных сил – учёных, научных сотрудников и т. п., социальные производительные силы – тех, кто участвует в организации разделения и комбинирования труда, т. е. ещё и государству.

Прямо все эти особые факторы труда капиталу не принадлежат и приобретаются им косвенно – посредством выплаты ренты, заработной платы, налога, гонорара и т. п. Вне действительного процесса труда система отношений капиталистической собственности оказывается шире, нежели только капитал сам по себе, хотя капитал в собственном смысле этого термина и есть конституирующий всю эту разнородную систему элементов её момент. Наряду с собственно капиталом, представляющим собою собственность капиталистов, здесь противостоят ему (а не являются его составными частями, как в процессе труда) и рабочая сила, принадлежащая иному собственнику – рабочему классу, и природные факторы труда, персонифицированные частной или государственной земельной собственностью (национализация земли как адекватный режим капиталистического производства), и государственная собственность, корпоративная собственность производителей духовных потенций труда (университеты, институты и т. п.)»[128].

Иными словами, даже при классическом капитализме, когда конституирующую роль играли овеществлённый труд и собственность на него, в системе отношений капиталистической собственности интеллектуалы выступали как собственники интеллектуальных факторов производства, что оставляло им определённую свободу социального манёвра и делало их, наряду с крестьянством, неудобным «классом», неполностью вписанным, интегрированным в любую социальную систему.

Тем не менее, поскольку решающие факторы труда, системообразующие элементы производства носят вещественный характер, то именно их собственники в конечном счёте будут так или иначе контролировать всех остальных социальных агентов – рабочих, землевладельцев, интеллектуалов («профессоров»), ограничивая социальное пространство каждой из этих категорий определённой зоной внутри политического национально-государственного организма, относясь к ним как субстанция – к функции (хотя отношение это в XX в. подверглось многим испытаниям на прочность и модифицировалось). Интеллектуал впервые получает такую материально-производственную базу, которая, во-первых, адекватна содержанию и характеристикам его труда; во-вторых, делает контроль над ним и его формами деятельности затруднительным; в-третьих, создает условия для реального производственного, а не трудо-бытового обособления интеллектуалов от других групп и, следовательно, выработки не «деепричастного», а «глагольно-существительного» самосознания и теоретической авторефлексии, которая невозможна без и вне теории.

Выход на первый план в самом вещественном, материальном производстве «невещественных» форм труда и производства, нематериальных факторов труда принципиально меняет ситуацию интеллектуала, его отношения с Капиталом и Государством. НТР не просто превратила интеллектуала как агента духовного производства в наёмного работника умственного труда; он оказывается ещё собственником главного для нашей эпохи фактора материального производства – интеллектуально-производственного, понятийно-образного. Специфика этого фактора производства такова, что работник здесь физически сращён со своим основным (и системообразующим для общества) средством производства, причём сращён даже не так, как в «докапиталистических» земледельческих обществах, где «сращённость» реализовывалась в отношении внешнего объекта (земли), а так, как в «доземледельческих» обществах охотников и собирателей, где главной производительной силой была телесная организация индивида плюс комплекс навыков. В известном смысле информационное общество типологически повторяет «присваивающие общества», похоже на них.

Интеллектуальные навыки и накопленную информацию невозможно отнять, присвоить так, как отнимают и присваивают станок, инструмент, землю или даже тело человека. Рукопись можно купить или отнять, вдохновение – нет. Совпадение труда и собственности в одном нематериальном процессе – интеллектуальном – и превращение этого процесса в производственно-системообразующий в мировом масштабе, в условиях снятия противоречия между глобальным и локальным (с подключением к Интернету участие в мировых производственно-коммуникационных процессах возможно в любой точке) позволяет носителю этой трудособственности занять произвольную позицию по отношению к Капиталу и Государству, максимально независимую от каких-либо структур власти, – catch me if you can. He об этом ли мечтал К. Мангейм с его идеей «свободного парения интеллигенции»? Только ныне речь идёт не об интеллигенции – vixerunt, а о наёмном работнике интеллектуального труда, «магнитной подушкой» деятельности и свободы которого являются мировые информационные потоки, в том числе потоки информации как товара, оперируя которыми, он к тому же оказывается и менеджером социальной информации.

Итак, только наёмный работник умственного, интеллектуального труда, функционирующий в системе, где интеллектуальные («информационные») факторы производства выступают системообразующими и подчиняют себе все остальные, является по-настоящему интернациональным по своим производственным качествам. Значит ли это, что он самый революционный по своему характеру? Что его потенциал революционного сопротивления системе самый высокий? Теоретически, по логике Маркса и Энгельса, особенно если перенести её на наше время линейно-количественно, получается, что да. Однако реальность, природа энтээровской организации производства, логика её развития – всё это качественно меняет ситуацию и воздвигает на пути революционизации наёмного работника целый ряд препятствий. В иной форме, на ином уровне повторяется ситуация второй половины XIX–XX вв., когда социально-политическая организация капитализма, прежде всего в виде национального государства, ограничила как революционный потенциал индустриальных пролетариев, так и возможности его потребления. Перефразируя лемовское «разрушительные возможности человечества растут параллельно его конструкторским способностям», можно сказать: потенциал сопротивления внутри каждой системы растёт параллельно возможностям предотвращения или подавления этого потенциала логикой развития системы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад