Вспоминали слова Черчилля. В июне 1940-го, когда уже Франция капитулировала, и Англия осталась одна перед всей завоеванной Гитлером Европой, Черчилль, придя к власти, обратился к народу с речью в палате общин: «Мне нечего предложить, кроме крови, тяжкого труда, слез и пота»[31]. А через два месяца, по радио: «Война будет длительной и тяжелой»[32].
Британия в страшном критическом положении – и глава правительства не скрывает правду. А Сталин?
Зачем нам такая неправда? Даже если кто-то считает, что она – во благо.
Такая общая бурная беседа стала в нашей квартире первой. Потому что после Большого террора 1937–1938 гг. обсуждение таких острых вопросов велось не целыми квартирами (очень уж опасно), а только с глазу на глаз, да и то редко. Но в блокадном Ленинграде смерть грозила от всего: от голода, бомбежек, снарядов, от угрозы захвата Ленинграда. Тут уж привычный страх перед слежкой от КГБ – НКВД немного отступал, слабел. Не скрывали возмущения сталинской политикой, которая привела к гибели миллионов и миллионов. В разговорах все время звучало то, что осознал и Симонов, но лишь много лет спустя: «…не будь 1937 года, не было бы и лета 1941 года»[33].
Говорили в нашей коммуналке, что такая сталинская неправда – не новость в российской истории. Вспоминали 1937-й и даже досоветское время. Старшая из Набоковых, Александра Иосифовна, помнила, что в 1915-м, когда русские войска терпели поражения на германском фронте, в газетах предпочитали писать о победах. А еще раньше, в 1891–1892-м, когда голодали многие губернии европейской части России, Александр III повелел слово «голод» не употреблять.
Да о чем только ни говорили! И все не о том, что сообщали радио и газеты, а о том, что люди обсуждали между собой:
– Так что же это все? Неужели власть считает, что мы не совладаем с горькой правдой, если о ней сказать прямо? И надо ли наши мозги «припудривать»?
Веря, что в войне наша страна победит, все надеялись, что тогда кончится и цепь неправд, которая звучала в сталинских выступлениях.
Одна из причин, почему я запомнил этот разговор: он пересекся с моими детскими воспоминаниями. Соглашение «Молотов – Риббентроп» (на самом деле «Сталин – Гитлер») датируется 23 августа. Это день моего рождения, в 1939 году в этот день мне исполнилось десять лет. А 1 сентября – мой день рождения по паспорту[34]. Так что друзья моей мамы, которые поздравляли меня с десятилетием, говорили не обо мне, а о начале Второй мировой войны. Их разговоры мне запомнились.
На кухне тот разговор стал и последним. Поэтому он мне так запомнился. Уже через три недели, в декабре, началась массовая гибель от голода. Жильцов в нашей квартиры стало вдвое меньше. Моя семья – тоже уменьшилось вдвое. Тем, кто остался в живых, было не до бесед, да еще на такие темы. Не было сил.
Стоит ли вспоминать всë это сейчас, в годы торжественных юбилеев Победы, с такими военными парадами, смотрами новой грозной военной техники?
Те, кого я слушал тогда в нашей квартире, вспоминали бы. Уверен, останься они в живых, говорили бы и о той лжи, из-за которой число жертв в нашей стране чудовищно росло.
Потом, через много лет, Андрей Макаревич, хоть он и не жил в блокадном Ленинграде, все-таки выразил чувства тех, кого я тогда знал. Их душевному настрою созвучно было бы:
Мне те разговоры стали уроком на всю жизнь. Постоянно их вспоминал. И разве только в сталинское время? А когда Хрущёв уверял нас, что мы вот-вот обгоним Америку?
Ну, не буду продолжать…
Конечно, помнить о таких разговорах, как те в нашей квартире, обязательно надо! Да, о них не писали в газетах, не сообщали по радио. Но без них, без неофициальных, непропагандистских мнений, интимных разговоров, невозможно по-настоящему понять нашу страну. Ее советское прошлое. Да, может быть, и настоящее…
На кухне говорили не только об этой речи Сталина. Каждый вспоминал, как пострадал от сталинского режима.
Это заставило меня еще внимательней прислушиваться. Сравнивать с судьбой моих родных. И еще грустнее задуматься о своем будущем.
Так что, слушая о бедах собравшихся на нашей кухне, как было не думать: повторится ли это и в моей судьбе?
Седьмое ноября 2019-го, смотря по телевизору военный парад в память парада 1941 года, думал: тогдашнюю речь Сталина никак нельзя забывать, – чтобы подобная ложь не вылилась на наши головы и сейчас.
Через много лет Солженицыну пришлось призывать нас «жить не по лжи»[36]. И с горечью приходить к выводу: «насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а ложь может держаться только насилием»[37].
Казалось бы, одной тогдашней речи Сталина уже достаточно, чтобы не верить ему. Но вот ведь: его превозносили, буквально боготворили. Даже те, чьи имена мы сейчас произносим с глубоким уважением. Ведь и через двенадцать лет, в марте 1953-го, когда его не стало, Твардовский горевал:
А Константин Симонов?
Ольга Берггольц:
А ведь Ольга Берггольц сидела в Тридцать Седьмом, Твардовский – сын раскулаченного, Симонов – дворянский отпрыск.
Для того, чтобы даже у таких людей, как Симонов, Твардовский и Берггольц, открылись глаза, потребовались годы. Они жили в те годы, когда Академия наук СССР приветствовала Сталина так: «Вам, величайшему мыслителю нашего времени и корифею передовой науки, пламенный привет»[41]. В то время для миллионов и миллионов людей Сталин был, как сказал Окуджава:
Лишь через много лет Симонов написал: «Это время, наверное, если быть честным, нельзя простить не только Сталину, но и никому, в том числе и самому себе». За что? «Плохо было уже то, что ты к этому привык»[43].
Да, многим и многим предстояло еще долго и трудно снимать пелену со своих глаз – вплоть до 1956-го, до разоблачений деятельности Сталина.
Но так ли уж мало было и тех, кто и раньше жил с открытыми глазами? Такие люди были. Мы до сих пор знаем о них намного меньше, чем они заслуживают.
Тем, кто собирался на нашей кухне, не нужно было дожидаться, пока откроются их глаза. Они понимали. Почему? Они происходили из старой петербургской интеллигенции, о которой говорили тогда: «из бывших». Жили под угрозой постоянных преследований, и их это многому научило.
Люди, среди которых я рос, были уверены в поражении Гитлера. Но – какую же ужасную цену заплатит за это наш народ!
И хотели надеяться, что после войны власть будет врать нам голосом Сталина и голосами других хотя бы поменьше.
В госпитале
После эвакуации из Ленинграда мы с мамой в конце 1943-го оказались в Москве. Мне портила жизнь болезнь левого бока: частые сильные приступы боли. В июне 1944 года я оказался в госпитале на Пироговке. Лежал там почти месяц: разрезали бок, оказалась врожденная болезнь почки, обострившаяся во время ленинградской блокады.
На всю жизнь остались впечатления от встреч с ранеными офицерами и солдатами. И той общей смены настроения, которая наступила после открытия Второго фронта – высадки англо-американских войск в Нормандии 6 июня.
Хорошо помню общее настроение до этого. Говорили о западных союзниках без симпатии: «начерчилли-начерчилли, а рузвельтатов-то и нет». Свершившееся наконец открытие Второго фронта и вести о боях в Нормандии стали началом того настроения, которое потом вылилось у молодежи в песнях и уже с симпатией к союзникам.
Об англичанах – начиналась так:
А конец:
И это несмотря на то, что нам, школьникам, запрещали танцевать «западные» танцы: фокстроты и танго, а вместо них заставляли на школьных вечерах танцевать бальные танцы, такие как падепатинер.
Рассказывали мне о положении в воинских частях и на фронте и не совсем так, как в официальных сводках.
Как-то в минуты особой откровенности один из офицеров, уже немолодой, сказал мне:
– Ну мы же сами виноваты, что понесли в войну такие громадные потери. Сталин ведь в 1937 году так ослабил нашу армию! Было пять маршалов, он ликвидировал трех, как раз тех, кто знали, как сейчас ведутся современные войны. Это Тухачевский, Егоров, Блюхер. Оставил двух участников Гражданской войны: Ворошилова и Будённого. И сколько репрессировал флагманов флота, командиров корпусов, десятки тысяч офицеров! Если бы этого не было, если бы он наши войска так не ослабил, осмелился бы Гитлер напасть на нас?
Кто-то из офицеров, в порыве откровенности возмущался тем, что в начале войны были высланы в Среднюю Азию и Сибирь тысячи немцев, которые жили в Поволжье, и упразднена их автономная республика. Он говорил:
– Я уже два года воюю против немцев. Но каких немцев? Гитлеровских войск. А немцы, которые из поколения в поколение живут в России? Чем они виноваты?
Все это мне запомнилось.
Мне поставил диагноз и сделал тяжелую операцию лучший тогда советский уролог – Р.М. Фронштейн (теперь эта клиника носит его имя).
«Пусть уж я такой и останусь»
– Таких, как я, обзывали «гнилой интеллигенцией», и «беспартийной сволочью». Так пусть уж я такой и останусь.
Так моя мама ответила парторгу, который предложил ей вступить в партию. Конечно, сказала сгоряча. И могла поплатиться. Но парторг не донес.
А настроение такое у нее возникло еще в 1921–1922 годах во время ужасного голода в Поволжье. Она видела как британские квакеры и американская АРА («American Relief Administration») стараются помочь голодающим. А помощь, которая шла от большевистской власти, ей казалась явно недостаточной. Считала, что власть мало уделяет внимания этой трагедии.
Маме тогда ой как досталось! Eе oтец умер от голода, а среди шести его детей она была старшей – ровесница того столетия, родилась в 1900-м. Выбивалась из сил, чтобы они хоть как-то выжили. Ездила в Ташкент за хлебом, работала сестрой милосердия в сыпнотифозном госпитале в Самаре. Да и потом ей приходилось заботиться о своих братьях и сестрах. Поэтому не могла поступить в университет – и так и осталась без высшего образования. Хотя кончила гимназию с золотой медалью.
С тех пор у нее – глубокое сочувствие к страдающим, особенно к тем, кто страдал от большевистской власти. Поехала в Сибирь, чтобы разделить судьбу с человеком, которого туда сослали.
Все это привело к близости с теми, кто понимал происходящее и отнюдь не идеализировал сталинизм.
К маме тянулись люди. Зная события ее жизни, ей доверяли. К тому же – ее харизма. Хотя должность у нее была уж как невелика (работала в канцелярии). Вокруг нее собирались врачи медицинского техникума, а потом Военно-медицинской академии, где она работала.
Привлекала, должно быть, ее способность сохранять доброе настроение даже в очень трудных условиях. Ее умение сочувствовать другим. Ее чувство юмора. Любовь к старым русским романсам. Знание оказавшейся тогда под запретом предреволюционной русской культуры.
У нее дома были сборники тогдашних стихов. Кое-что она помнила наизусть, и с ее слов эти стихи записывали или печатали на машинке. Если ей приносили что-то, чего у нее не было, она перепечатывала. Перепечатала сборник стихов Николая Агнивцева. Я его сразу переплел и до сих храню.
Она договорилась в переплетной мастерской Военно-медицинской академии, чтобы мастера научили меня переплетному мастерству. И я, старшеклассник, это освоил. Одно время был даже в штате, переплетал проекты восстановления разрушенных зданий Ленинграда. Ко мне приходили знакомые мамы – заядлые библиофилы, приносили книги, просили переплести. Это были очень интересные люди. Ведь время-то тяжелое: первые послевоенные годы. И уж если хотели переплести, значит речь шла о книгах, которые особенно дороги. Так что я получил возможность повидать и редкостные книги. Ну, и это дало мне заработок. При низкой зарплате мамы – важное подспорье.
Так что знакомствам с людьми старшего поколения, с теми, у кого взгляды были, как у моей мамы, я обязан ей.
Мама умерла через много лет. От рака. Но незадолго до смерти сказала: «Ты не думай, никакого рака у меня нет. В нашей семье умирают от голода».
III
Послевоенный удар по культуре
Мои последние школьные годы – 1946–1948. Нам, школьникам, вбивали в голову то, что называлось марксизмом-ленинизмом. Нас заставляли читать те из статей Маркса, Энгельса, Ленина, которые как бы оправдывали сталинскую политику тех лет.
К тому же заставляли твердо знать постановления ЦК ВКП(б) о культуре, принятые в 1946–1948 годах. Иначе говоря – повеления Сталина. Власть придавала им такое значение, что они вплоть до 1952 года переиздавались брошюрами по полмиллиона экземпляров.
В то время все учреждения и организации в стране обязаны были раз в месяц проводить собрания для своих сотрудников. Называться они могли по-разному, но все были политинформациями. На них вдалбливали и постановления по культуре.
Идеи этих постановлений так очевидны, что не буду рассуждать о них. Приведу важнейшие – они сами говорят за себя.
Простите за длинные цитаты. Но знать их надо: уж очень наглядно они показывают дух сталинизма, в котором мы жили в те годы.
Постановление 1946 года под названием «О журналах “Звезда” и “Ленинград”». Оно задало тон всему отношению к литературе в Советском Союзе.
«Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства – “искусства для искусства”, не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе»[45].
В том же году – постановление о драматических театрах:
«Постановка театрами пьес буржуазных зарубежных авторов явилась, по существу, предоставлением советской сцены для пропаганды реакционной буржуазной идеологии и морали, попыткой отравить сознание советских людей мировоззрением, враждебным советскому обществу, оживить пережитки капитализма в сознании и быту»[46].
О кинофильмах:
«Режиссер С. Эйзенштейн во второй серии фильма “Иван Грозный” обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников Ивана Грозного в виде шайки дегенератов, наподобие американского Ку-клукс-клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером, – слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета»[47].
В 1948 году – об операх:
«Речь идет о композиторах, придерживающихся формалистического, антинародного направления. Это направление нашло свое наиболее полное выражение в произведениях таких композиторов, как тт. Д. Шостакович, С. Прокофьев, А. Хачатурян, В. Шебалин, Г. Попов, Н. Мясковский и др., в творчестве которых особенно наглядно представлены формалистические извращения, антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам»[48].
Почему эти постановления, запреты лучшего, что было тогда в литературе, музыке, театрах, кино были приняты в первые послевоенные годы?
В ходе Второй мировой войны, не с самого начала, а с 22 июня 1941 года, Англия, затем и другие «буржуазные» страны стали союзниками СССР против Гитлера. И Сталин не мог уже бесконечно говорить нам о превосходстве всего советского над «буржуазным». Приходилось принимать помощь по ленд-лизу. Фотографироваться рядом с Черчиллем и Рузвельтом. Допускать на наши экраны западные фильмы. Договариваться.
Пришлось на время отказаться от постоянных громогласных проклятий всего «буржуазного» и восхвалений советского.
Но прошла война и можно вернуться к этим проклятиям и восхвалениям.
Что ж, Сталин был продолжателем Ленина. Ленин, придя к власти, запретил все небольшевистские газеты и написал Горькому, что интеллигенция считает себя мозгом нации, а она – говно.
Увы, корни нелюбви к интеллигенции и к подлинной культуре уходят и еще глубже. Ведь даже священник, православный философ Георгий Петрович Федотов, отнюдь не идеализируя советский строй и эмигрировав в Америку, писал о «вековой антикультурной традиции Романовых»[49]. Что ж, при Николае I Пушкин, выражаясь советским языком, был «невыездным»: ему так и не разрешили ездить за границу. А при Николае II Льва Толстого отлучили от православной церкви.
Грустная традиция. Но знать ее надо.
А тогда, заканчивая школу, я думал: зачем поступать в университет? Чтобы слушать еще более настойчивые проклятия культуре и ее творцам? Не лучше ли остаться переплетчиком? Ведь я, старшеклассником, уже освоил эту работу.
Школа – настоящая
Школа дала мне мало. Никак не хочу винить преподавателей. Они вынуждены были учить нас так, как им велели. Попробуй они делать не так! За ними ведь следили.
Настоящая школа для меня была дома. Мама и ее друзья. Отец… я мог его видеть во время перерыва между двумя ссылками. Брат моей мамы – дядя Валя, литературный редактор, работал в Доме книги. Среди друзей мамы больше всего повлияли на меня Георгий Леонидович Григорьев и его отец. Это была известная дворянская семья. Отец Георгия Леонидовича во время Русско-японской (1904–1905) войны служил врачом в эскадре адмирала Рожественского, проплыл вокруг Африки, участвовал в страшной битве с японцами, оказался у них в плену.
Какой же опыт накопился у этого человека! А в советское время его использовали лишь как врача на скорой помощи, а сына не приняли в университет из-за дворянского происхождения. Ему пришлось работать монтером на телефонной станции. В дальнейшем он стал лучшим в Ленинграде специалистом по телефонной связи.
Но его увлечением, буквально страстью, на всю жизнь осталась история, хотя до ее изучения Георгия Леонидовича не допустили, отказав принять в университет.
Ведь нередко запрет приводит к очень серьезному, даже пожизненному увлечению запрещенным. Так оно и произошло. Георгий Леонидович каждую неделю обходил букинистические магазины в центре Ленинграда, покупал интересные для него книги. Когда три больших книжных шкафа в его комнате оказывались забиты, он вызывал букиниста, продавал уже прочитанные книги и на освободившееся место приносил свежекупленные. Писал статьи о давней русской истории, печатал их в газете «Суздальская новь». Написал книгу о том, каким ему виделся Иван Грозный и его опричники. Книга была издана через много лет после кончины Георгия Леонидовича, только в годы перестройки.
Георгий Леонидович привил мне любовь к истории. Конечно, не он один. Знать и понимать историю нашей страны стремились мама и отец. Мой родственник, дядя Валя, смотрел уникальные материалы в отделе редких книг Ленинградской публичной библиотеки.
Но все-таки наибольшее влияние на меня оказал Георгий Леонидович (друзья звали его Гога). Он привил мне увлечение историей. Но говорил: