Эта борьба подрывала силы, и вскоре здоровье мое пошатнулось. Я никогда не была болезненной, но и крепкой тоже не была. Суровая жизнь с постами, воздержаниями, умерщвлением плоти, утомительными ночными службами, гробовым холодом в церкви, долгая морозная зима, от которой почти не защищало тонкое одеяние, но более всего постоянная душевная борьба, переходы от возбуждения к подавленности, от сомнений к горячей вере, страх, что я предам в руки Небесного Супруга душу, полную земной привязанности, и подвергнусь небесному мщению, ибо Господь ревнив и не хочет ни с кем делить ваше сердце, возможно, также и ревность к госпоже д’Эмберкур – все это подействовало на мой организм самым разрушительным образом. Мое лицо приобрело восковой цвет, глаза из-за худобы стали еще больше и лихорадочно блестели между посиневших век, прожилки на висках превратились в темно-голубую сеточку, а губы лишились ярко-розовых красок – на них расцвели фиалки скорой смерти. Руки сделались хилыми, бледными и прозрачными, как у тени. В монастыре к смерти относятся иначе, чем в миру, ее ожидают с радостью: это освобождение души, распахнутая в небеса дверь, конец испытаниям и начало блаженства. Господь забирает первыми самых любимых, Он сокращает их пребывание в юдоли скорби и слез. Молитвы, звучащие у ложа умирающей, полны надежды, соборование очищает ее от земной грязи, над ней уже сияет свет жизни иной. У всех сестер смерть вызывает зависть, а не страх.
Я безропотно ждала рокового часа, надеясь, что Бог не оставит меня своею милостью и простит мою единственную любовь, любовь целомудренную, чистую, невольную, любовь, от которой я пыталась избавиться, как только сочла ее грешной. Вскоре силы совсем покинули меня, и однажды, когда я молилась, распростершись ниц, я потеряла сознание и осталась лежать, как мертвая, уткнувшись лицом, спрятанным под покрывалом, в пол. Все с глубоким почтением отнеслись к моей неподвижности, приписав ее религиозному экстазу. Затем, увидев, что я не шевелюсь, две монахини склонились надо мною, потом поставили на ноги, будто неодушевленный предмет, и, подхватив под мышки, отвели или, скорее, оттащили в келью, которую я более не покидала. Долгие дни я лежала, одетая, на постели, перебирая исхудавшими пальцами четки, и гадала, исполнится ли после смерти мое желание. Я угасала на глазах, лекарства, которые мне приносили, уменьшали страдания, но не могли излечить. Впрочем, я не хотела выздоравливать, потому что давно уже лелеяла надежду, связанную с иной жизнью, и ее возможное исполнение наполняло меня своего рода загробным любопытством. Я покинула этот мир тихо и незаметно. Все связи между духом и телом были разорваны, только одна ниточка, в тысячу раз более тонкая, чем паутинки, парящие в воздухе в погожие дни осени, удерживала мою душу, уже готовую расправить крылья в потоке бесконечности. Перед моими потускневшими глазами свет то вспыхивал, то угасал, подобно робкому пламени затухающего ночника. Молитвы, которые сестры читали стоя на коленях у моей постели и к которым я мысленно пыталась присоединиться, доходили до моего сознания как неясное бормотание, смутный и отдаленный шум. Угасающие чувства уже не различали ничего земного, а мысль, покидающая тело, неуверенно витала в странных грезах где-то на границе между миром материальным и миром нематериальным, в то время как мои бледные, цвета слоновой кости, пальцы машинально собирали и разглаживали складки покрывала. Наконец началась агония. Меня уложили на пол, подсунув под голову мешок с золой, чтобы я умерла в этой смиренной позе, подобающей бедной служанке Господа, возвращающей свой прах праху. Мне не хватало воздуха, я задыхалась. Чувство страшной тревоги сдавливало грудь: природа восставала против уничтожения.
Но вскоре тщетная борьба завершилась, и со слабым вздохом моя душа отлетела от уст.
Глава XII
Человеческие слова не способны передать ощущения души, которая вырвалась из телесного заточения и перешла из этой жизни в жизнь иную, из времени в вечность, из конечного в бесконечное. Мое неподвижное тело, уже облеченное матовой белизной, ливреей смерти, покоилось на смертном одре, а я была свободна, как бабочка от куколки, от пустой скорлупки, от бесформенной оболочки, которую она покидает, чтобы расправить свои молодые крылышки и подставить их неведомому, внезапно воссиявшему свету. На смену краткому мигу глубочайшей тьмы пришло ослепительное сияние, беспредельный простор, полное отсутствие всяких границ и препятствий – и несказанная радость охватила меня. Вспышка новых ощущений позволила мне проникнуть в тайны, непостижимые для земного разума и земных органов чувств. Избавившись от оков плоти, подчиняющейся закону тяготения, я с безудержным восторгом устремилась в бескрайний эфир. Расстояния стерлись, одного желания было достаточно, чтобы оказаться там, где захочешь. Быстрее света я описывала огромные круги в светлой лазури так, будто хотела объять необъятное, и встречала на своем пути рой душ и духов.
Бурлящий свет, блестящий, словно алмазная пыль, образовывал атмосферу; и я вскоре обнаружила, что каждая частица этой переливающейся всеми цветами радуги пыли была душой. В этой атмосфере вырисовывались течения, завихрения, волны, разводы, совсем как на том неосязаемом порошке, что распыляют на деке музыкального инструмента, чтобы изучить звуковые колебания, и это беспрерывное движение усиливало общий блеск и великолепие. Имеющиеся в распоряжении математика числа с миллионами нулей не могут дать даже приблизительного представления о бесконечном множестве душ, излучающих свет, что отличается от света материального, как день отличается от ночи.
Вместе с душами, уже прошедшими жизненные испытания от начала начал разных миров и до наших дней, витали души будущего, души девственные, которые ждали своей очереди, чтобы воплотиться для жизни на какой-нибудь планете какой-нибудь системы. Их было столько, что они могли бы в течение миллиардов лет населять все миры, созданные Господом, до тех пор, пока Ему не наскучат Его творения и Он не уничтожит их, дабы вернуть Себе первоначальную животворную силу. Эти души, непохожие одна на другую по своей сущности и виду, как непохожи друг на друга миры, в которых они обитали, несмотря на их различие, все до единой напоминали о своем Божественном эталоне и были созданы по образу своего Творца. Небесная искра служила им монадой1. Одни души были белыми, словно бриллианты, другие сверкали, подобно рубинам, изумрудам, сапфирам, топазам и аметистам. Чтобы Вы поняли меня, я использую знакомые Вам слова – названия драгоценностей, этих грязных камней, мутных кристаллов, черных, как чернила; самые блестящие из них показались бы пятнами на фоне явившегося мне ярчайшего живого великолепия.
Изредка проносился старший ангел, доставлявший веление Господа куда-то в бесконечность; от взмахов его огромных крыльев по всем вселенным расходились длинные волны. Млечный Путь – поток пылающих светил – струился по небу. Я видела звезды, эти неукротимые и необъятные костры, и их истинную форму и размеры, о которых человеческое воображение не способно составить никакого представления. В промежутках между ними, в далекой головокружительной дали, просматривались новые и новые светила, и нигде не было видно конца, так что мне чудилось, будто я заключена в центр волшебной сферы, усеянной звездами. Белые, желтые, голубые, зеленые, красные – они светили так мощно и ярко, что наше солнце рядом с ними показалось бы черным, но глаза моей души без труда выносили их блеск. Я летала и кружила, вверх и вниз, преодолевая за один миг миллионы лье сквозь лучистые зори, переливающиеся радуги, золотые и серебряные ореолы, алмазные переливы, звездные дожди, сквозь великолепие, блаженство и восторг божественного света. Я слушала музыку сфер, эхо которой достигло ушей Пифагора2; таинственные числа – двигатели Вселенной – управляли ее ритмом. Гармоничный гул, мощный, подобно раскатам грома, и нежный, словно пение флейты, сопровождал медленное вращение нашего мира вокруг его центрального светила, а я одним взглядом охватывала все планеты, от Меркурия до Нептуна, вместе с их вечными спутниками. Я мгновенно и интуитивно узнавала их небесные имена. Я понимала их структуру, суть, цель, в их чудесной жизни для меня не осталось ни одной тайны. Я читала с листа поэму Господа, написанную буквами светил. Жаль, что мне нельзя открыть Вам хоть несколько ее страниц! Но Вы пока живете в потемках, Ваши глаза ослепнут от их непостижимого сияния.
Несмотря на невыразимую красоту чудесного зрелища, я не забыла землю и бедную, покинутую мною жизнь. Моя любовь торжествовала над смертью, она последовала за мной в могилу и дальше, и – божественная услада, лучезарное блаженство! – я увидела, что Вы никого не любите, что Ваша душа свободна и может стать навеки моей.
Теперь я уже точно знала то, что раньше только чувствовала. Мы были предназначены друг для друга. Наши души – это небесная чета; сливаясь воедино, она превращается в ангела, но, чтобы соединиться в вечности, две половинки высшего целого должны при жизни найти, разглядеть под телесной оболочкой одна другую, невзирая на испытания, препятствия и помехи. Я разгадала в Вас родственную душу и устремилась к ней, повинуясь безошибочному инстинкту. Ваше предощущение было смутным, но оно заставляло Вас остерегаться каких-либо связей и привязанностей. Вы чувствовали, что не нашли созданной для Вас души, и, пряча свое страстное сердце под личиной холодности, хранили себя для высокого идеала.
Благодаря оказанной мне милости я получила возможность рассказать Вам о моей любви, которую Вы упустили, пока я была жива, и меня не покидала надежда, что я сумею внушить Вам желание последовать за мною туда, где я теперь обитаю. Я ни о чем не жалела. Разве можно сравнить самое большое человеческое счастье с блаженством двух душ, слившихся в вечном поцелуе божественной любви? До сих пор я ограничивалась тем, что мешала обществу увлечь Вас на свою орбиту и навсегда нас разлучить. Брак связывает души на земле и на небе, но Вы не любили госпожу д’Эмберкур. Как дух, я могла читать в Вашем сердце, и с этой стороны мне нечего было бояться. Однако Вы могли устать от того, что поиски идеала ни к чему не приводят, и от скуки, безразличия, отчаяния, из потребности положить всему конец пойти на этот жалкий союз.
Покинув светящиеся сферы, я спускалась к Земле. Я видела, как она вращается подо мною, покрытая облаками и туманами. Я находила Вас безо всякого труда, незримым свидетелем следовала за вами и иногда без Вашего ведома вмешивалась в Вашу жизнь. Своим присутствием, о котором Вы не подозревали, я отгоняла от вас мысли, желания, прихоти – все, что могло сбить Вас с пути. Мало-помалу я освобождала Вашу душу от земных пут. Чтобы уберечь Вас, я наполнила Ваш дом чарами, которые заставляли Вас привязаться к нему. Вы чувствовали, что Вас окружает неосязаемая, немая ласка, и проникались необъяснимым блаженством: Вам казалось, хотя Вы не отдавали себе в том отчета, что Ваше счастье заключено в этих стенах. Мужчина, который после бурной ночи читает у жаркого камина стихи любимого поэта, пока его милая в глубоком алькове предается сладким сновидениям, испытывает внутреннее блаженство, и нет ничего, что заставило бы его покинуть дом.
Он добровольно заточает себя, ибо здесь для него сосредоточен весь мир. Я должна была постепенно подготовить Вас к моему появлению и завязать наши тайные отношения: духу очень трудно общаться с непосвященным человеком. Глубокая пропасть разделяет мир земной и мир небесный. Я преодолела ее, но это еще не все – я должна была сделаться видимой для Ваших глаз, пока не способных прозреть духовное сквозь грубую материю.
Госпожа д’Эмберкур, одержимая идеей замужества, поманила Вас и своей настойчивостью нарушила Ваш покой. Заменив Ваши мысли своею волей, я заставила Вас написать этой даме ответ, в котором выразились Ваши сокровенные чувства. Вашему удивлению не было предела, в Вас проснулось ощущение чего-то сверхъестественного, и, поразмыслив как следует, Вы поняли, что некая потусторонняя сила вторглась в Вашу жизнь. Вздох, который я позволила себе, когда Вы, несмотря на предупреждение, решились выйти из дома, был слабым и смутным, точно звук эоловой арфы, но он встревожил Вас и тронул Вашу душу. Вы услышали мою боль. Я тогда не могла дать Вам знать о себе более явным образом, ибо Вы еще не были свободны от оков материи, и потому показалась барону Ферое, последователю Сведенборга, духовидцу, и попросила передать Вам загадочную фразу. Его слова предостерегли Вас от опасности, которой Вы подвергались, и внушили Вам желание откликнуться на зов любви и проникнуть в мир духов.
Остальное Вы знаете. Что мне делать: уйти или остаться? И будет ли тень счастливее женщины?..
Тут импульс, заставлявший перо Маливера скользить по бумаге, иссяк, и мысли молодого человека, которые на время заслонила Спирита, вновь овладели его сознанием. Он прочитал написанное и твердо решил до самой смерти любить только эту невинную душу, которая столько страдала из-за него во время ее краткого пребывания на земле. «Но как же мы будем общаться? – думал он. – Может, Спирита увлечет меня туда, где она витает сама, и там будет кружить рядом со мной, видимая только для меня? Ответит ли она, если я заговорю с нею, и как я услышу ее?»
Ги не находил ответа на эти сложные вопросы, и потому, поразмыслив, отложил их и погрузился в долгие мечтания, от которых его оторвал Джек, сообщив о приходе барона Ферое.
Приятели обменялись рукопожатием, и швед с бледно-золотыми усами устроился в кресле.
– Ги, без церемоний прошу вас накормить меня завтраком. – Барон вытянул ноги к каминной решетке. – Я вышел ни свет ни заря, а когда проходил мимо вашего дома, почувствовал непреодолимое желание нанести вам визит, почти такой же ранний, как визит долгового пристава3.
– Я вам рад, барон, ваша прихоть – просто счастье для меня.
Маливер позвонил Джеку и приказал приготовить завтрак для двоих.
– Можно подумать, Ги, что вы не ложились. – Барон заметил догоревшие свечи и разбросанные по столу листы бумаги. – Вы работали этой ночью. Как скоро мы прочтем ваше творение? Это роман или поэма?
– Скорее, поэма, но не я ее сочинил: я только держал перо, мною водило вдохновение свыше.
– Понимаю, – кивнул барон. – Аполлон диктовал, Гомер записывал: именно так рождаются на свет лучшие стихи.
– Эта поэма, если можно ее так назвать, не в стихах, и мифический бог не имеет к ней никакого отношения.
– Прошу прощения! Я забыл, что вы романтик и что ваше имя должно стоять в словаре Шомпре и в письмах к Эмилии после Аполлона и муз4.
– Поскольку вы, мой дорогой барон, были для меня своего рода мистагогом и ввели в мир сверхъестественного, то нет причин скрывать, что листки, принятые вами за рукопись, продиктовал мне в течение нескольких последних ночей дух, который интересуется мною и который, похоже, знал вас на земле, потому что он упомянул ваше имя.
– Вам пришлось прибегнуть к письму, потому что между вами и посещающим вас духом еще не установилась прочная связь, – пояснил барон Ферое. – Но очень скоро надобность в таких медленных и грубых средствах общения отпадет. Ваши души научатся проникать одна в другую благодаря мысли и желаниям безо всяких внешних проявлений.
Джек доложил, что завтрак подан. Маливер, потрясенный своим странным приключением, загробной интрижкой, которой позавидовал бы сам Дон Жуан, едва прикасался к еде. Барон Ферое ел умеренно, подобно Сведенборгу, ибо тот, кто хочет жить в согласии с духами, должен по возможности ограничивать свои физические потребности.
– У вас превосходный чай, – заметил барон. – Зеленые листочки с белыми кончиками, собранные после первых весенних дождей. Китайские мандарины пьют его без сахара, маленькими глоточками, из чашек, покрытых филигранью, дабы не обжечь пальцы. Это напиток мыслителей: прежде всего он возбуждает интеллект. Такой чай, как ничто другое, легко одолевает человеческое тугодумие и располагает к видению того, что обыкновенный человек узреть не в состоянии. Раз уж вам предстоит отныне жить в сфере нематериальной, я настоятельно рекомендую этот напиток. Но вы не слушаете, мой дорогой Ги, и я понимаю вашу рассеянность. Новое положение наверняка удивляет вас.
– Да, признаюсь, я ошеломлен и все время думаю, не стал ли я жертвой какой-нибудь галлюцинации.
– Гоните прочь подобные мысли, иначе дух навсегда покинет вас. Не стремитесь найти объяснение необъяснимому, полностью подчинитесь силе, которая направляет вас, верьте ей беспрекословно. Малейшее сомнение приведет к разрыву, о котором вы будете вечно сожалеть. Души, не встретившиеся на земле, очень редко получают дозволение соединиться на небесах; воспользуйтесь им, докажите, что достойны такой счастливой участи.
– Верьте, я буду достоин и не заставлю Спириту страдать, хватит, она и так натерпелась из-за меня, пока жила на этом свете, хоть я ни в чем перед нею не виноват. Сейчас меня заботит только то, что в истории, которую она продиктовала, она не назвала своего земного имени.
– Хотите его знать? Так пойдите на кладбище Пер-Лашез, поднимитесь на холм, там рядом с часовней вы увидите надгробие из белого мрамора с большим крестом. Его перекладина украшена мраморным венком из роз с нежными лепестками – это творение известного скульптора. На медальоне внутри венка – коротенькая надпись. Вы узнаете то, что я не имею права вам открыть. Немая могила поговорит с вами вместо меня, хотя, на мой взгляд, это не более чем праздное любопытство. Что значит земное имя, когда речь идет о вечной любви? Но вы еще не совсем освободились от человеческих представлений, это понятно. Прошло еще слишком мало времени с тех пор, как вы ступили за тот круг, в котором замкнута обыденная жизнь.
Барон Ферое откланялся, а Маливер оделся, приказал запрягать и поехал к самым известным цветочникам, чтобы найти белые лилии. В разгар зимы ему с большим трудом удалось раздобыть то, что он хотел. Но в Париже, если ты платишь, нет ничего невозможного. Он нашел-таки букет лилий и с бьющимся сердцем и слезами на глазах поднялся на холм.
Еще не растаявшие снежные хлопья серебряными слезами блестели на потемневших ветках елей, тиса, кипарисов и плюща, белыми шапочками укрывали лепные надгробия, верхушки и перекладины крестов. Желтовато-серое, тяжелое, будто свинец, – словом, самое подходящее для кладбища небо висело низко; резкий ветер со стоном проносился по закоулкам этого города из надгробий, созданных под стать усопшим по ничтожным человеческим меркам. Маливер вскоре добрался до часовни и неподалеку от нее, за оградой, увитой ирландским плющом, увидел белую гробницу, которая казалась еще белее от тонкого слоя снега. Он нагнулся над решеткой и в центре венка из роз прочитал высеченные в мраморе слова: «Лавиния д’Офидени, сестра Филомена, почила восемнадцати лет от роду». Он вытянул руку, бросил цветы на надпись и застыл в задумчивом созерцании, полный тяжких угрызений: не он ли убил эту чистую голубку, так рано вернувшуюся на небо?
Пока он стоял, роняя теплые слезы на холодный снег, укрывший вторым саваном девичью могилу, в толстом слое сероватых облаков образовался разрыв. Как свет постепенно пробивается сквозь слои разворачиваемой газовой ткани, так солнечный диск становился все отчетливее, но он был бледный и белый, похожий скорее на луну, чем на дневное светило, – настоящее солнце для мертвых! Наконец из просвета вырвался длинный луч, хорошо заметный на фоне облаков. Он упал на букет белых лилий и мраморный венок из роз, и они засверкали под снежной слюдой, как под зимней росой.
В этом дрожащем луче играли и переливались ледяные атомы, и Ги различил, как от могилы, словно легкий дымок от серебряной курильницы, поднялась стройная белая фигура. Она была облачена в парящие складки газового савана, похожего на платье, в которое художники одевают ангелов, и дружески махала ему рукой.
Туча наползла на солнце, видение рассеялось. Ги де Маливер покинул кладбище, повторяя про себя имя Лавинии д’Офидени, сел в карету и вернулся в Париж к живым людям, даже не подозревающим о том, что они мертвы, ибо лишены внутренней жизни.
Глава XIII
С этого дня жизнь Маливера распалась на две части – реальную и фантастическую. Со стороны все как будто осталось по-прежнему: он посещал клуб, выходил в свет, его видели в Булонском лесу и на Итальянском бульваре. Он не пропускал ни одного интересного спектакля, всегда был одет по моде, в прекрасной обуви и свежих перчатках. Глядя, как непринужденно он вращается в человеческом обществе, никто не заподозрил бы, что, выйдя из Оперы, он погружается в таинственные глубины невидимого мира. Хотя если бы кто присмотрелся к нему внимательнее, то заметил бы, что он побледнел, похудел, стал более серьезным и одухотворенным. Выражение его глаз изменилось; когда он не участвовал в разговоре, в них читалось нечто вроде высокомерного блаженства. К счастью, светское общество отличается наблюдательностью, только когда того требуют его интересы, а потому секрет Маливера оставался нераскрытым.
Вечером после посещения кладбища, открывшего ему земное имя Спириты, он, собрав воедино всю свою волю, призвал ее и услышал звуки гаммы, подобные каплям дождя, падающим в серебряный фонтан. В комнате никого не было, но чудеса уже не удивляли Маливера.
Затем прозвучали несколько аккордов, словно кто-то хотел привлечь его внимание или пробудить любопытство в душе. Ги повернулся к фортепиано, и вскоре рядом с инструментом в светящейся дымке обозначился силуэт очаровательной молодой девушки. Сначала картина была прозрачной, сквозь ее контуры виднелись располагавшиеся за ней предметы – так сквозь чистую воду просматривается дно озера. Постепенно фигура уплотнилась настолько, что стала походить на живую, но при этом оставалась такой легкой, неосязаемой, воздушной, что напоминала скорее отражение в зеркале, чем человека из плоти и крови. Некоторые эскизы Прюдона1, едва намеченные, с расплывчатыми и теряющимися контурами, омытые светотенью или сумеречным туманом, с белыми драпировками, будто сотканными из лунного света, могут дать отдаленное представление о чарующем видении, появившемся в комнате Маливера. Чуть розоватые пальцы бледными мотыльками порхали по клавишам из слоновой кости. Они едва касались их, но эти легкие прикосновения, от которых не помялось бы даже перышко, рождали музыку.
Звуки возникали сами собой, как только светящиеся руки проплывали над клавишами. Длинное белое платье из муслина, более тонкого, чем самые тонкие индийские ткани, которые можно протянуть сквозь кольцо, пышными складками ниспадало с плеч девушки и заканчивалось у самых ног белоснежной кипенью оборок. Ее голова слегка, как если бы на пюпитре стояла раскрытая партитура, склонялась вперед, позволяя разглядеть длинную шею с золотыми завитками непослушных волос и полоску перламутрово-опаловой кожи, чья белизна сливалась с белизной платья. В дрожащих, словно наполненных дуновеньями, прядях сверкала усеянная звездочками лента, поддерживавшая высокий пучок. Маливер видел мочку уха и краешек щеки – такие свежие, бархатистые и розовые, что рядом с ними даже персик показался бы землистым. То была Лавиния, или Спирита, если называть ее именем, которое она до сих пор носила в этой истории. Она живо обернулась к Маливеру, желая удостовериться, что он готов слушать и можно начинать. Ее синие глаза, сиявшие ласковым светом и небесной нежностью, проникли в самое сердце Ги. Во взгляде ангела еще осталось что-то от взгляда юной девушки.
Отрывок, который она сыграла, принадлежал великому композитору, чей человеческий гений, казалось, предчувствовал бесконечность. Его полная страсти музыка то говорила о сокровенных желаниях души, то напоминала о небесах и рае, из которых эта душа была изгнана. В ней слышались и вздохи несказанной печали, и горячая мольба, и глухое бормотание – последний бунт гордыни, низвергнутой во мрак. Спирита передавала все эти чувства с мастерством, заставлявшим забыть о Шопене, Листе, Тальберге2 – обо всех пианистах-виртуозах. Ги казалось, что он слышит музыку впервые в жизни. Ему открылось новое искусство, тысячи неведомых мыслей зароились в его голове. Звуки вызывали в его душе глубокие, далекие отголоски давно минувших дней, ему чудилось, что он слышал их в своей первой, забытой жизни. Спирита не только передавала замысел автора, но и выражала идеал, о котором он мечтал и которого не сумел достичь, будучи простым смертным. Она дополняла гения, совершенствовала совершенство, прибавляла к абсолюту!
Ги поднялся и, точно сомнамбула, не осознающая своих действий, двинулся к пианино. Он облокотился на крышку инструмента, и его взгляд утонул в глазах Спириты.
Спирита в самом деле была великолепна. Она приподняла и немного откинула голову назад, так что все лицо ее, освещенное восторгом, оказалось на виду. Вдохновение и любовь зажгли неземной огонь в ее глазах, чья синева почти исчезла под полуопущенными веками. Сквозь приоткрытые створки губ сверкали жемчужно-белые зубы, а шея, омытая синеватыми бликами, выгибалась, как у символической голубки, и напоминала росписи на плафонах Гвидо3. Она все меньше походила на женщину и все больше – на ангела, и свет, исходивший от нее, стал таким ярким, что Маливер невольно зажмурился.
Спирита уловила его движение и голосом мелодичным и нежным, словно музыка, прошептала:
– Мой бедный друг! Я забыла, что ты еще не вышел из своей земной темницы, что твои глаза могут вынести лишь слабый лучик истинного света. Когда-нибудь я покажусь тебе такой, какая я есть на самом деле, в тех сферах, куда ты последуешь за мною, а сейчас для того, чтобы ты увидел меня, достаточно и тени моей новой оболочки. Смотри и ничего не бойся.
Путем неуловимых перемен ее небесная красота стала чуть более земной. Спрятались крылья Психеи4, на мгновение затрепетавшие у нее за спиной. Бесплотный облик несколько сгустился, молочное облачко заполнило его пленительные контуры и подчеркнуло их – так капелька масла, добавленная в воду, позволяет различить грани лежащего в ней кристалла. Сквозь Спириту проступала Лавиния. Образ девушки оставался по-прежнему слегка туманным и все же создавал иллюзию ее присутствия.
Она перестала играть и устремила взгляд на Маливера. Слабая улыбка блуждала по ее губам, улыбка небесно-ироничная и божественно-лукавая, сочувствующая и снисходительная, а в глазах мягко светилась самая нежная любовь, такая, какую дозволительно показать невинной земной девушке. И Маливер вдруг поверил, что рядом с ним Лавиния, которая так стремилась к нему, пока была жива, и к которой его не подпускал насмешливый рок. Потеряв голову, очарованный, трепещущий от любви, забыв, что перед ним всего лишь призрак, он приблизился к ней, чтобы взять ее руку, еще лежавшую на клавишах, и поднести к губам, но его пальцы сомкнулись так, как если бы прошли сквозь пар.
Хотя ей нечего было опасаться, Спирита отшатнулась, словно он нечаянно оскорбил ее, но вскоре ангельская улыбка вновь осветила ее лицо, и она поднесла к губам Ги, который уловил тонкий свежий аромат, свою прозрачную, сотканную из розоватого света руку.
– Я и забыла, – молвила она беззвучно, но так, что Ги сердцем слышал каждое слово, – что я уже не земная девушка, а душа, призрак, неосязаемый туман, лишенный всяких человеческих ощущений. Лавиния, наверное, отказала бы тебе, Спирита же дает свою руку, но не ради наслаждения, а в знак чистой любви и вечного союза.
И несколько мгновений она держала свою несуществующую руку под воображаемым поцелуем Ги.
Затем она снова заиграла и извлекла из фортепиано мелодию несравненной силы и нежности, в которой Ги узнал свое собственное и самое любимое стихотворение, переложенное с языка поэзии на язык музыки. В этом своем творении, пренебрегая земными радостями, в отчаянном порыве он устремлялся к высшим сферам, туда, где желание поэта должно наконец найти свое удовлетворение. Спирита, благодаря своей чудесной интуиции, передавала изнанку стихов, их второй смысл, все, что остается недосказанным даже в самой совершенной фразе, все тайное, сокровенное и глубинное, желания, в которых человек не признается даже самому себе, все невыразимое и неотразимое, искомое и не достижимое мыслью даже на пределе возможностей, все неопределенное, расплывчатое, туманное, не помещающееся в слишком тесных границах слов. Взмахивая крыльями, безудержно рвавшимися в лазурь, она открывала рай сбывшихся грез, исполнившихся надежд. Она стояла на светящемся пороге, в блеске, затмевающем все солнца, божественно прекрасная и в то же время по-человечески нежная, распахнув объятия душе, жаждущей идеала, – цель и награда, звездный венец и кубок с любовным напитком, Беатриче5, восставшая из могилы. В одной из фраз, исполненной пьянящей, чистейшей страсти, она с божественными недомолвками и небесным целомудрием говорила о том, что в беззаботной вечности и сияющей бесконечности она тоже утолит свои желания. Она обещала поэту такое счастье и такую любовь, каких не в силах вообразить даже человек, привычный к общению с духами.
В финале она встала. Ее руки только изображали движения пианиста, мелодии вырывались из инструмента зримыми, разноцветными вибрациями, распространяясь в воздухе лучистыми волнами, подобно радужным сполохам северного сияния. Лавиния исчезла, на ее месте вновь появилась Спирита, высокая и величественная, в ярком сияющем ореоле. Длинные крылья распахнулись за ее спиной, и ее унесло дуновением свыше. Маливер остался один. Легко вообразить его восторг. Но мало-помалу он успокоился, и на смену лихорадочному возбуждению пришла сладкая истома.
Он испытывал то чувство удовлетворения, какое изредка испытывают поэты да еще, как говорят, философы: он блаженствовал, потому что его поняли во всех тонкостях и глубинах его гения. Как блестяще и ослепительно истолковала Спирита его стихи, смысл и значение которых ускользали даже от него, их автора! Как слилась ее душа с его душою! Как проникли ее мысли в его мысли!
На следующий день Ги захотелось поработать. Его вновь посетило давно угасшее вдохновение, мысли беспорядочно теснились в голове. Безграничные горизонты, бесконечные перспективы открылись глазам. Целый мир новых ощущений переполнял его грудь, и, чтобы выразить их, он требовал от языка невозможного. Устаревшие шаблоны, обветшалые формы не выдерживали и лопались, порой выплавляемая фраза фонтаном била через их края великолепными брызгами, похожими на звездопад. Никогда прежде он не поднимался до таких высот, и под тем, что он сочинил в тот день, подписались бы величайшие поэты.
Закончив строфу, он начал обдумывать следующую; рассеянно обвел глазами комнату и увидел Спириту. Она полулежала на диване, ее локоть утопал в подушке, а ладонь подпирала щеку. Кончиками тонких пальцев она поигрывала светлыми прядями волос, глядя на него задумчиво и нежно. Похоже, она уже давно была здесь, но не захотела выдать свое присутствие из боязни помешать. И когда Маливер встал, чтобы подойти к ней, она знаком попросила его не беспокоиться и слово за словом, стих за стихом повторила то, что сочинил Ги. В силу таинственной общности чувств она понимала, о чем думает ее возлюбленный, следовала за ним и даже опережала его, ибо не только видела, но и предвидела, и полностью прочитала незавершенное стихотворение, концовку которого он еще только искал.
Как нетрудно догадаться, стихотворение посвящалось Спирите. О чем еще мог писать Маливер? Влекомый любовью, он едва помнил о земле и парил в тех горних высях и дальних далях, что позволяют достичь крылья, выросшие за плечами человека.
– Прекрасно, – голос Спириты раздавался в груди Маливера, поскольку не достигал его ушей, как обычные звуки, – это прекрасно даже для духа. Гений поистине божествен, он порождает идеал, он видит высшую красоту и вечный свет. Куда только не взмывает он, когда его крылья – вера и любовь! Но спуститесь вниз, вернитесь туда, где ваши легкие могут дышать. Ваши нервы дрожат, точно натянутые струны, ваш лоб дымится, будто кадило, а глаза блестят странным лихорадочным блеском. Поберегите себя: от экстаза до безумия один шаг. Успокойтесь и, если вы меня любите, поживите еще на земле, я так хочу.
Маливер послушался ее, и, хотя люди казались ему лишь пустыми тенями, лишь призраками, с которыми его больше ничто не связывало, он попытался участвовать в их жизни: поинтересовался свежими новостями и слухами, улыбнулся в ответ на описание изумительного наряда мадемуазель *** на последнем балу и даже согласился сыграть в вист у старой герцогини де С***: ему было все равно, как убивать время.
Но, несмотря на все попытки Ги ухватиться за жизнь, властная сила влекла его за пределы земной сферы. Он ходил по земле, а его уносило ввысь. Непреодолимое желание поглотило его целиком. Ему уже не хватало явлений Спириты – когда она исчезала, его душа устремлялась за нею так, как будто пыталась вырваться из тела.
Безнадежность лишь подстегивала любовь, в которой еще пылали остатки земного пламени. Страсть пожирала его и приставала к телу, как туника, отравленная ядом Несса, к коже Геракла6. Он общался с духом, но избавиться от своей человеческой оболочки был не в силах.
Он не мог сжать в объятьях воздушный призрак Спириты, но этот призрак принимал обличье Лавинии, и этой прекрасной иллюзии было достаточно, чтобы потерять голову и забыть, что любимые черты, исполненные нежности глаза, чувственно улыбающиеся губы, в конце концов, лишь тень, отражение.
В любое время дня и ночи Ги видел перед собой возлюбленную душу, которая являлась ему то в виде чистого идеала в ослепительном великолепии Спириты, то в более земном, женственном образе Лавинии. Порой она витала над его головой в горнем полете ангела, порой являлась, будто гостья, и садилась в кресло, ложилась на диван, облокачивалась на стол. Казалось, она просматривает его бумаги на бюро, нюхает цветы в жардиньерке, листает книги, перебирает кольца в чаше из оникса на камине и предается всем тем забавам, которые позволяет себе юная девушка, случайно зашедшая в комнату своего суженого.
Спирите нравилось показываться Ги такой, какой была бы Лавиния в сходной ситуации, если бы судьба не помешала ее любви. После смерти она одну за другой прочитывала главы романа невинной пансионерки. С помощью легкой, чуть окрашенной дымки она воспроизводила свои прошлые наряды, украшала волосы цветком или бантом былых времен. Тень переняла грацию, позы и жесты ее девичьего тела. Из кокетства, доказывавшего, что женщина еще не совсем умерла в ангеле, ей хотелось, чтобы Маливер любил ее не только посмертной любовью, как неземное создание, но и любовью земной, как ту девушку, какой она была при жизни, ту, что безуспешно искала встречи с ним в Опере, на балу, на приеме.
Иногда он, охваченный желанием и опьяненный любовью, позволял себе какую-нибудь бесполезную ласку, и если бы его губы не касались пустоты, он поверил бы, что он, Ги де Маливер, в самом деле женился на Лавинии д’Офидени – настолько четким, красочным и живым становилось видение. Созвучие их душ достигло совершенства: он слышал внутри себя ее молодой, звонкий, серебристый голос, она отвечала на его страстные порывы нежными целомудренными словами, и все было так, как если бы они по-настоящему говорили друг с другом.
То были поистине танталовы муки: руки любимой подносили к его пылающим губам чашу, полную студеной воды, а он не мог дотронуться даже до ее краев; ароматные гроздья цвета янтаря и рубина висели над самой его головой, но ему не дано было их вкусить7.
Короткие промежутки времени, на которые Спирита оставляла его, повинуясь властному велению, исходящему оттуда, «где могут все, что захотят»8, стали ему невыносимы, он был готов разбить себе голову о стену, за которой она исчезала.
Однажды вечером Ги сказал себе:
– Раз Спирита не может обрести тело и войти в мою жизнь иначе, как призрак, значит, я должен сбросить с себя мою тесную бренную оболочку, эту плотную, тяжелую форму, которая мешает мне подняться с любимой туда, где обитают души.
Решение показалось ему мудрым. Он встал и подошел к висевшему на стене собранию экзотического оружия. Здесь были кастеты, томагавки, дротики, тесаки и одна стрела с перьями попугая и зазубренным кончиком из рыбьей кости, пропитанным соком кураре9 – смертельным ядом, секрет которого известен лишь американским индейцам и от которого нет противоядия.
Он уже поднес стрелу к руке, как вдруг перед ним предстала Спирита. Испуганная, растерянная, умоляющая, она с безумной страстью обняла его своими призрачными руками, прижала к своему бесплотному сердцу, покрыла лицо неощутимыми поцелуями. Женщина забыла, что она всего лишь тень.
– Несчастный! – вскричала она. – Не делай этого, не убивай себя, чтобы соединиться со мною! Такая смерть навсегда разлучит нас, между нами разверзнутся такие пропасти, что их не преодолеть и за миллионы лет. Возьми себя в руки, терпи, живи – самая долгая жизнь длится не дольше мгновения! Забудь о быстротечном времени, думай о вечности, уготованной нашей любви, и прости меня за то, что я была кокеткой. Женщина захотела отнять любовь у тени, Лавиния ревновала к Спирите и чуть не потеряла тебя безвозвратно.
Вновь приняв обличие ангела, она простерла руки над его головой, и он почувствовал, как его объяли небесный покой и безмятежность.
Глава XIV
Госпожа д’Эмберкур поразилась тому, сколь ничтожное воздействие возымели на Ги де Маливера ее заигрывания с господином д’Аверсаком, – это опрокидывало все ее представления о женской стратегии. Она верила, что укол ревности – лучшее средство для возбуждения угасающей любви, полагая само собой разумеющимся, что Маливер ее любит. Ей и в голову не приходило, что неженатый мужчина, который уже три года бывает у нее чуть ли не каждый четверг, преподносит букет в день спектакля в Итальянском театре и не клюет носом в глубине ложи, вовсе не увлечен ее прелестями. Разве она не молода, не красива, не богата, не одевается по последней моде? Разве не играет на фортепиано, как первый лауреат Консерватории? Не подает чай, словно настоящая леди? Не умеет писать записки английским почерком с красивым наклоном, изящными изгибами и завитками? В чем можно упрекнуть ее экипажи от Биндера, ее отменных лошадей, купленных у самого Кремьё? Даже ее лакеи прекрасно смотрятся и гордятся своим местом! А обеды? Они снискали признание гурманов! Все это, на взгляд графини, составляло вполне приемлемый идеал.
Однако незнакомка в санях не давала ей покоя. Графиня снова и снова отправлялась кататься вокруг озера в надежде встретить ее и посмотреть, нет ли рядом Маливера. Дама больше не появлялась, ревновать госпоже д’Эмберкур было не к кому, да и никто эту красавицу не узнал и не заметил. Любил ли ее Ги или просто поддался любопытству, когда направил Греймокина вслед за рысаком? Эту загадку госпожа д’Эмберкур разгадать не могла и потому решила, что она сама виновата – напугала поклонника, дав ему понять, что он ее компрометирует. Теперь она жалела о словах, которые произнесла, пытаясь вытянуть из него признание, ибо Ги беспрекословно подчинился ее указаниям и с тех пор ни разу не переступил порог ее дома на улице Шоссе-д’Антен. Такое послушание обижало графиню, она предпочла бы, чтобы он проявил хоть чуточку строптивости. Хотя подозрения госпожи д’Эмберкур опирались лишь на мимолетное видение в Булонском лесу, она чувствовала, что за чрезмерной заботой о ее репутации стоит другая женщина. Правда, в жизни Ги с виду ничего не изменилось, и Джек, которого осторожно расспросила горничная госпожи д’Эмберкур, уверял, что уже давненько не слышал шуршания шелка на потайной лестнице их дома, что хозяин редко выходит, встречается только с бароном Ферое, живет отшельником и по ночам подолгу пишет.
Д’Аверсак старательно ухаживал за госпожой д’Эмберкур, и она принимала его с молчаливой признательностью брошенной любовницы, которая, дабы увериться в собственных чарах, нуждается в новых поклонниках. Она не любила д’Аверсака, но была благодарна ему за то, что он высоко ценил все, чем Ги, казалось, пренебрегал, и во вторник на представлении «Травиаты»1 все заметили, что место Маливера занял д’Аверсак. Он был в перчатках и белом галстуке, с камелией в петлице, завитой и напомаженный, словно записной волокита, еще не растерявший волос, и лучился самодовольством. Он уже давно лелеял надежду понравиться госпоже д’Эмберкур, но та отдавала явное предпочтение Маливеру, и д’Аверсак отодвинулся на третий или даже на четвертый план в толпе поклонников, что всегда вращаются вокруг красивых женщин в ожидании случая – разрыва или обиды, – а случай этот все никак не подворачивается.
Он оказывал ей мельчайшие знаки внимания: предлагал бинокль и программку, смеялся каждой шутке, склонялся с заговорщическим видом, чтобы ответить на вопрос, а когда госпожа д’Эмберкур соединяла кончики своих белых перчаток в знак одобрения какой-нибудь ноты, взятой дивой, начинал оглушительно хлопать, подняв руки над головой, – короче, он всячески подчеркивал свое вступление в должность галантного кавалера.
В некоторых ложах уже задавались вопросом: «Неужто свадьба Маливера и госпожи д’Эмберкур отменяется?» Всеобщее любопытство вызвало появление Ги после первого акта: он прошел по партеру, окинул взором зал, рассеянно взглянул на ложу графини. Д’Аверсак, заметив его, почувствовал себя не в своей тарелке. Однако даже самые проницательные лорнеты и бинокли не заметили на лице Ги ни малейшего признака раздражения. Ни один мускул не дрогнул, он не побледнел, не покраснел, не нахмурил брови, не состроил ужасную и разъяренную физиономию ревнивого любовника, увидевшего, как другой ухаживает за его красавицей, – нет, он был спокоен и безмятежен; его лицо светилось от тайного счастья, а на губах витала, как говорит поэт:
– Наверняка Ги полюбила какая-нибудь фея или принцесса, иначе он не ходил бы с таким торжествующим видом, – заключил один старый завсегдатай балкона, заслуженный донжуан. – Если госпоже д’Эмберкур он еще не безразличен, то она может надеть траур. Не видать ей свадьбы как своих ушей и никогда не носить имя госпожи де Маливер.
Во время антракта Ги заглянул в ложу графини, чтобы попрощаться, так как он отбывал в путешествие по Греции, где намеревался провести несколько месяцев. С д’Аверсаком он держался вежливо, вел себя естественно и непринужденно, не впадая в крайности. Он не был ни холоден, ни чересчур любезен, как свойственно людям, испытывающим досаду, и совершенно спокойно пожал руку госпожи д’Эмберкур, которой, вопреки всем ее усилиям, едва удавалось скрывать волнение за деланым равнодушием. Румянец, окрасивший ее щеки, когда Ги встал со своего кресла в партере и направился к ее ложе, сменился бледностью, к которой рисовая пудра не имела никакого отношения. Она надеялась увидеть смятение, ярость, порыв страсти, хоть какой-то признак ревности; она приготовилась даже к ссоре. Но его отнюдь не показное хладнокровие застало ее врасплох и выбило из седла. Она верила в любовь Маливера и только теперь поняла, что заблуждалась. Это открытие ранило ее сердце и самолюбие. Ги внушил ей чувство, силу которого она сама не сознавала, и бедняжка почувствовала себя несчастной и опустошенной. Игра потеряла смысл и потому сразу же опостылела. Маливер ушел, госпожа д’Эмберкур устало облокотилась на бортик ложи и погрузилась в молчание, едва замечая любезности, которые расточал д’Аверсак, раздосадованный ее холодностью. Он терзался, не понимая, почему оттепель вдруг сменилась заморозками, а розы внезапно покрылись инеем. «Может, я сказал или сделал какую-нибудь глупость? – думал неожиданно получивший отставку поклонник. – Или надо мною просто посмеялись? Отчего Ги вел себя с напускной учтивостью, а графиня казалась такой взволнованной? Может, она по-прежнему любит Маливера?» Но, как бы там ни было, д’Аверсак не забывал, что на него направлены сотни глаз, и продолжал играть свою роль. Он склонялся к графине и с таинственным задушевным видом шептал ей на ушко банальности.
Старый завсегдатай балкона, вооружившись биноклем, следил за маленькой драмой, которая весьма забавляла его. «Д’Аверсак делает хорошую мину при плохой игре, но для этой партии слабоват. Впрочем, он дурак, а дуракам часто везет с женщинами. Глупость легко находит общий язык с безрассудством, и Барбос приходит на смену Цезарю3, особенно если Цезарь не хочет больше царствовать. Но кто же новая любовница Ги?» Таковы были размышления этого ветерана любовных баталий, одинаково сильного в теории и в практике. Он следил за Маливером, желая посмотреть, не подойдет ли тот к одной из прелестниц, которые блистали в ложах, словно драгоценности в футлярах. «Может, это воздушная блондинка в бледно-зеленом платье с гирляндой из серебряных листочков и опаловыми украшениями? Ее щеки словно окрашены лунным сиянием, как щеки эльфа или русалки; она созерцает люстру с таким сентиментальным видом, будто это ночное светило.
Или та брюнетка с волосами цвета ночи, с пурпурными губами, мраморным профилем и глазами, подобными черным алмазам? Сколько огня прячется за ее пылкой бледностью, сколько страсти скрывается в этой исполненной покоя статуе, которую можно было бы принять за дочь Венеры Милосской, если бы сей божественный шедевр снизошел до деторождения! Нет, не то – ни луна, ни солнце. Русская княжна, там у авансцены, с ее безумной роскошью, экзотической красотой и экстравагантной грацией, могла бы иметь шанс. Ги любит все необычное, в своих путешествиях он приобрел варварский вкус. Нет, не она. Он поглядел на нее таким холодным взглядом, как если бы изучал малахитовую шкатулку. А почему бы не эта парижанка? В открытой ложе, одета со вкусом, утонченна, одухотворена, хороша собой, каждое ее движение подчиняется звукам невидимой флейты и поднимает пену кружев. Так и кажется, что она сошла с панно Геркуланума4. Бальзак посвятил бы страниц тридцать описанию такой женщины, и его произведение ничуть не пострадало бы от этого, ибо малютка того стоит. Но Ги недостаточно цивилизован, чтобы оценить шарм, который привлекал автора „Человеческой комедии“ больше, чем красота. Что ж, сегодня, видно, придется отказаться от попыток проникнуть в эту тайну. – Старый волокита вздохнул и захлопнул футляр бинокля, похожего на артиллерийское орудие. – Здесь определенно нет дамы сердца Маливера».
На выходе, под колоннами, закутавшись в пальто, стоял д’Аверсак в самой изящной позе, какую только может принять джентльмен. Госпожа д’Эмберкур набросила на свой наряд атласную шубу, отделанную лебяжьим пухом. Упавший на плечи капюшон оставлял ее лицо открытым. Графиня была бледна и в этот вечер по-настоящему красива. Горе придало ее чертам, обычно слишком правильным и бесстрастным, выразительность и яркость, которых до сей поры им не хватало. Она совершенно забыла о своем кавалере, который чопорно и степенно держался в двух шагах от нее, не зная, то ли поскорее скрыться, то ли высказать все, что накипело на сердце.
– Что это сегодня творится с госпожою д’Эмберкур? – спрашивали друг друга молодые люди, собравшиеся в вестибюле, чтобы не пропустить дамский парад. – Можно сказать, она по-новому красива. Везет же д’Аверсаку!
– Это только кажется, что ему везет, – заметил молодой человек с тонкими, одухотворенными чертами, словно сошедший с портрета кисти Ван Дейка5. – Не он зажег огонь в графине д’Эмберкур, чье лицо обыкновенно лишено всякого выражения и подобно восковой маске, снятой с Венеры Кановы6. Нет, искра прилетела из другого места, и Прометей этой Пандоры7 не д’Аверсак. Дерево не может оживить мрамор.
– Как бы там ни было, – продолжал его собеседник, – Маливер слишком капризен, раз покидает графиню в такой момент. Она заслуживает большего, чем д’Аверсак. Не уверен, что Ги найдет кого-то получше. Он еще пожалеет о том, что пренебрег госпожой д’Эмберкур.
– И будет неправ, – продолжил портрет Ван Дейка. – Следите за ходом моих рассуждений. Госпожа д’Эмберкур сегодня выглядит прекрасно потому, что она взволнована. Однако если бы Маливер не бросил ее, она, с ее классически правильными чертами, осталась бы такой же бесчувственной и безликой, как всегда, и феномен, поразивший вас, не имел бы места. Следовательно, Маливер очень правильно поступит, если уедет в Грецию, о чем он вчера объявил в клубе. Dixi[5].
Выездной лакей вызвал карету графини, положив конец этому разговору. И многие молодые люди почувствовали укол зависти, когда на их глазах вслед за госпожой д’Эмберкур в карету сел д’Аверсак. Лакей тут же захлопнул дверцу и в мгновенье ока занял свое место. Кони помчались. Д’Аверсак, оказавшись совсем близко к графине, утонул в волнах атласа и, вдыхая тонкий аромат духов, попытался воспользоваться моментом, дабы произнести несколько нежных слов. Ему следовало как можно скорее изобрести что-нибудь решительное и страстное, так как от площади Вантадур до улицы Шоссе-д’Антен буквально рукой подать8, но импровизация не входила в число сильных сторон соперника Ги. К тому же, надо признать, госпожа д’Эмберкур его обескураживала: она забилась в угол кареты и молча покусывала уголок своего кружевного платочка.
Д’Аверсак мучительно старался закончить витиеватое признание в любви, как вдруг госпожа д’Эмберкур, которая совсем не слушала, погрузившись в собственные мысли, схватила его за руку и прерывистым голосом спросила:
– Вы знаете новую любовницу Маливера?
Столь неожиданный и неуместный вопрос глубоко задел д’Аверсака. Теперь даже он понял, что графиня ни секунды не думала о нем. Карточный домик его надежд рассыпался от этого дуновения страсти.
– Нет, не знаю, – пролепетал д’Аверсак, – но если бы и знал, сдержанность, деликатность… не позволят мне… Каждый мужчина в подобном случае понимает, в чем состоит его долг…
– Да-да, – кивнула графиня, – мужчины всегда выгораживают друг друга, даже когда соперничают между собой. Так я ничего не узнаю.
Она умолкла, немного овладела собой и продолжила:
– Простите, мой дорогой господин д’Аверсак, это просто нервы… Я сама не понимаю, что говорю. Не сердитесь и приходите ко мне завтра. Я отдохну и успокоюсь.