Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Спирита - Теофиль Готье на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Видение предназначалось только вам, графине, на которую дух хотел произвести впечатление, и мне как посвященному, поскольку я вижу то, что недоступно всем остальным. Будьте уверены, если госпожа д’Эмберкур заговорит о русской княжне и ее великолепном рысаке, никто не поймет, о чем идет речь.

– Как вы думаете, барон, я скоро увижу Спириту?

– Будьте готовы к следующему визиту, – отвечал барон Ферое, – благодаря моим потусторонним связям я знаю, что вами заинтересованы всерьез.

– Когда это случится? Вечером, утром, у меня дома или в каком-нибудь неожиданном месте, как сегодня? – В возгласе Маливера слышались горячность нетерпеливого влюбленного и жгучее желание поскорее проникнуть в тайну.

– На этот вопрос я не могу дать точного ответа, – остановил его барон. – Духи пребывают в вечности и не ведают, точнее, уже не ведают времени. Самой Спирите все равно, увидит она вас сегодня вечером или через тысячу лет. Правда, духи, которые снисходят до общения с простыми смертными, учитывают быстротечность нашей жизни, несовершенство и хрупкость наших органов. Они понимают, что между одним их появлением и другим может пройти целая вечность и тленная оболочка человека сто раз успеет обратиться в прах. Поэтому Спирита не заставит вас долго ждать. Она пришла в наш мир и, похоже, полна решимости не покидать его, пока не добьется своего.

– Но чего она хочет? Для вас все открыто в потустороннем мире, вы должны знать, почему ее чистый дух влечет к существу, подчиненному законам земной жизни.

– Мой дорогой Ги, – отвечал барон Ферое, – я не имею права открывать секреты духов. Меня предупредили, что я должен предостеречь вас против всех земных соблазнов и не дать вам связать себя узами, которые лишат вашу душу свободы и обрекут ее на вечные сожаления. На этом моя миссия заканчивается.

Маливер и барон, за которыми по мостовой медленно следовали их экипажи, дошли до церкви Магдалины3. Ее обращенная к Королевской улице греческая колоннада, посеребренная бледным светом зимней луны, в сумерках стала похожа на Парфенон. Здесь приятели расстались и разъехались по домам.

Едва переступив порог своей квартиры, Маливер бросился в кресло и, облокотившись на стол, погрузился в мечты. Первая встреча со Спиритой вдохнула в него то неземное устремление, то окрыленное желание, что порождается лицезрением ангела, но ее появление на берегу озера в облике живой женщины разожгло в его душе пламя земной любви. Его захлестнули жгучие флюиды, он чувствовал, что пылает всепоглощающей страстью, которую не способно утолить даже вечное обладание. Вдруг на темном фоне турецкого ковра он увидел изящную кисть девичьей руки. Ни искусство, ни природа никогда не достигали такого совершенства формы: освещенная каким-то внутренним светом, кисть была полупрозрачной, с удлиненными пальцами, с блестящими, как оникс, ноготками, сквозь ее нежную кожу просвечивали тоненькие лазурные вены, похожие на голубоватые прожилки молочно-белого опала. По ее нежно-розовому оттенку и неподражаемой грации Ги понял, что это рука Спириты. Узкое, исполненное благородства запястье терялось в пене туманных кружев.

Не было ни предплечья, ни тела, словно Спирита давала понять, что ее рука – это знак. Пока Ги смотрел на нее, уже ничему не удивляясь, белоснежные пальцы легли на бумагу, в беспорядке разбросанную на столе, и задвигались, как при письме. Казалось, они выводят строчку за строчкой, а когда они со скоростью актера, пишущего любовную записку в какой-нибудь комедии, достигли конца листа, Ги схватил его, в надежде увидеть буквы, знакомые или незнакомые. Но бумага была чиста. Ги растерянно смотрел на листок. Он поднес его к лампе, рассмотрел со всех сторон, поворачивая к свету то так, то этак, но не обнаружил ни одной черточки. Тем временем рука Спириты продолжала ту же воображаемую работу на другом листе, и все так же безрезультатно.

«Что значит эта игра? – озадаченно подумал Маливер. – Может, Спирита пишет симпатическими чернилами и надо поднести бумагу к огню, чтобы проступили буквы? Но таинственные пальцы не держат ни пера, ни даже тени пера. В чем же дело? Неужели я сам должен послужить секретарем духу, стать своим же собственным медиумом4, если воспользоваться языком посвященных? Ведь, говорят, духи умеют вызывать видения и создавать в мозгу тех, кого они преследуют, устрашающие или великолепные картины, но при этом не в силах воздействовать на вещи материальные и не способны поднять даже соломинку».

Он вспомнил, как написал записку госпоже д’Эмберкур, и подумал, что Спирита с помощью каких-то нервных импульсов сможет мысленно продиктовать ему то, что хочет сказать. Оставалось только дать своей руке полную свободу и постараться заглушить собственные мысли, чтобы они не смешивались с мыслями духа. Глубоко вздохнув, Ги приказал замолчать своему перевозбужденному рассудку, отрешился от внешнего мира, приподнял фитиль в лампе, чтобы добавить огня, взял перо и чернила, положил руку на стол и с бьющимся от страха и надежды сердцем стал ждать.

Через несколько минут Ги охватило странное ощущение, ему показалось, что собственное «я» покинуло его, все воспоминания стерлись, словно сновидения после утреннего пробуждения, а мысли улетели вдаль, как птицы, теряющиеся в небесной выси. Хотя его тело хранило прежнюю позу, сам Ги из тела ушел, испарился, исчез. Другая душа или по меньшей мере другие мысли заменили его душу и мысли и начали управлять органами, застывшими в ожидании приказов нового хозяина. Пальцы Маливера вздрогнули и задвигались, выполняя не осознаваемые им движения, кончик пера побежал по бумаге, быстро нанося буквы слегка измененным под чужим воздействием почерком. Мы нашли этот листок с потусторонней исповедью среди бумаг Маливера, и нам позволили переписать его.

История, продиктованная Спиритой

Прежде всего, Вы должны узнать, что за таинственное создание вторглось в Вашу жизнь. Сколь ни велика Ваша проницательность, Вы не в силах распознать мою истинную природу, и потому, как в плохой трагедии, где герои произносят длинные монологи о себе самих, я тоже вынуждена объяснить все сама. Меня оправдывает лишь то, что никто другой этого не сделает. Ваше отважное сердце, сердце, которое без колебаний ответило на мой призыв ступить в таинственные и пугающие сферы, не нуждается в ободрении. И вряд ли существуют такие угрозы и опасности, которые помешали бы Вам продолжить путь в неведомое. В мире незримом, скрытом за миром видимым и реальным, есть свои ловушки и пропасти, но Вы в них не попадетесь. Там обитают духи лживые и порочные, ведь бывают ангелы черные и ангелы белые5, власти непокорные и власти покорные, силы добрые и силы злые6. Вершина мистической лестницы озарена вечным светом, а ее подножие утопает во мраке. Я надеюсь, что с моей помощью Вы достигнете ступеней света. Я ни ангел, ни демон, ни один из тех духов-вестников, что передают сквозь бесконечность божественную волю, подобно тому, как нервные токи сообщают волю человека его членам. Я просто душа, ожидающая Судного часа.

Милость Небес позволяет мне надеяться, что приговор не будет суровым. Я жила на земле и могла бы сказать о себе словами печальной эпитафии с картины Пуссена: «Et in Arcadia ego»[4]7. He подумайте, судя по этой латинской цитате, что я дух образованной женщины. Там, где я пребываю, ведомо все, нам внятны все языки, на которых изъяснялся род человеческий до и после крушения Вавилона. Слова – всего лишь тени мыслей, а мы владеем мыслью как таковой, ее изначальной сущностью. Если бы там, где нет времени, существовал возраст, то на моей новой родине я была бы молода: не так много дней прошло с тех пор, как я, освобожденная смертью, покинула атмосферу, которой Вы дышите и куда меня возвращает желание, не угасшее после перехода в мир иной. Моя земная жизнь или, лучше сказать, мое последнее появление на вашей планете было кратким, но я успела испытать самое горькое чувство, какое только может выпасть на долю нежной души. Когда барон Ферое пытался понять, какова природа духа, чьи неясные проявления Вас тревожат, и спросил, не умирала ли от любви к Вам какая-нибудь женщина или девушка, он, сам того не подозревая, был очень близок к истине. И хотя Вы не могли припомнить ничего подобного, его предположение глубоко взволновало Вашу душу, и Вам не удалось скрыть сие волнение за шутливым и скептическим ответом.

Моя жизнь прошла рядом с Вашей, но Вы этого не заметили. Ваши глаза были обращены в другую сторону – я для Вас всегда оставалась в тени.

Первый раз я увидела Вас в приемной пансиона Птиц8. Вы навещали Вашу сестру; она, как и я, училась в этом пансионе, только в старшем классе. Мне тогда было лет тринадцать, самое большее – четырнадцать, а выглядела я еще моложе, потому что была очень хрупкой, маленькой и светленькой. Вы не обратили никакого внимания на девочку, на ребенка, который украдкой бросал на Вас взгляды, жуя принесенную матерью шоколадку с пралине от Марки9. Вам тогда было двадцать два или двадцать три года, и по детской наивности я находила Вас очень красивым. Меня тронуло и покорило то, с какой добротой и любовью Вы говорили с сестрой, мне захотелось, чтобы у меня тоже был такой брат. Мое воображение тогда не заходило дальше мечты о любящем брате. Потом мадемуазель де Маливер закончила пансион, ее забрали, и больше я Вас не видела, но образ Ваш не стерся из моей памяти. Он сохранился на чистом листе моей души, как легкий карандашный набросок, сделанный опытным мастером. Штрихи со временем становятся почти невидимыми, но еще очень долго их можно различить, и порой они – единственный след ушедшей души. Мысль, что взрослый мужчина мог меня заметить, была бы слишком смелой и потому не пришла мне в голову.

Я ведь была еще в самом младшем классе, даже пансионерки относились ко мне с пренебрежением. Но я часто думала о Вас, и в целомудренных мечтах, которым предаются даже самые невинные создания, именно Вы всегда играли роль прекрасного принца, Вы спасали меня от страшных опасностей, вызволяли из подземелий и, обратив в бегство пиратов и разбойников, возвращали моему отцу-королю. Да, королю, потому что такому герою, как Вы, полагалась по меньшей мере инфанта или принцесса, и я скромно присваивала себе этот титул. Иногда роман превращался в пастораль: Вы были пастухом, я – пастушкой, и наши стада соединялись на самых зеленых и сочных лугах. Ни о чем не подозревая, Вы заняли большое место в моей жизни, Вы властвовали в ней, как абсолютный монарх. Вам я посвящала мои школьные успехи, я трудилась изо всех сил, чтобы заслужить Ваше одобрение. Я говорила себе: «Он не знает, что я выиграла приз, но если бы знал, то был бы очень рад», и, от природы ленивая, я с удвоенной энергией принималась за работу. Не правда ли странно, что детская душа тайно и по собственной воле отдается власти сеньора, который даже не представляет себе, что у него есть такой преданный вассал? И не странно ли, что первое впечатление так никогда и не потускнело? Ибо оно осталось на всю жизнь – увы! очень короткую – и сохранилось после смерти. Я увидела Вас, и во мне дрогнуло что-то неопределимое и таинственное, а что именно – я поняла, только когда глаза мои закрылись и открылись уже навсегда. Мое нынешнее неосязаемое состояние чистого духа теперь позволяет мне говорить о вещах, которые утаила бы земная девушка, но незапятнанная белизна души не умеет краснеть: небесное целомудрие не порицает любовь.

Так прошло два года. Из девочки я превратилась в девушку, мои мечты, по-прежнему невинные, начали взрослеть вместе со мной. Они не всегда окрашивались в розовое и голубое и не всегда имели счастливый конец. Я часто ходила в сад, усаживалась на скамью подальше от подруг, игравших или о чем-то шептавшихся, и, как молитву, повторяла Ваше имя. Иногда я набиралась смелости и думала, что это имя могло бы стать моим, разумеется, после цепи случайностей и приключений, запутанных, как в комедии плаща и шпаги, интригу которой я закручивала и раскручивала по собственной воле.

Моя семья по праву могла бы встать вровень с Вашей, мои родители обладали завидным состоянием и положением, а потому союз, заключенный в самом укромном уголке моего сердца, вовсе не казался несбыточным или безумным. Когда-нибудь мы вполне естественным образом могли бы повстречаться там, куда оба имели доступ. Но понравлюсь ли я Вам? Сочтете ли Вы меня красивой? На эти вопросы маленькое зеркальце пансионерки не отвечало «нет» – впрочем, теперь, после моего появления в Вашем венецианском зеркале и в Булонском лесу, Вы можете вынести собственное суждение. А вдруг Вы опять не обратите внимания на девушку, как когда-то не заметили ребенка в пансионе Птиц? Эта мысль повергала меня в глубокую безысходность, но юность никогда не отчаивается надолго, и вскоре я опять возвращалась к розовым мечтам. Мне казалось невозможным, что Вы пройдете мимо своего счастья, своей добычи, души, что является точным слепком с Вашей души, или отвернетесь от той, что посвятила Вам себя с детства, – одним словом, от женщины, созданной именно для Вас. Тогда я не формулировала все столь четко, движения моего сердца еще не были мне так ясны, как теперь, когда все события моей жизни предстали передо мной в новом свете; мною владел неодолимый инстинкт, слепая вера, чувство, которому я противиться не могла. Несмотря на девственное неведение и невероятное простодушие, во мне зрела всепоглощающая страсть, о которой я никогда и никому не рассказывала. В пансионе у меня не было подруги, я жила только мыслями о Вас. Я ревниво оберегала свою тайну, не желая делиться ею ни с кем, и гнала прочь всякого, кто мог помешать мне думать о Вас. Меня называли «серьезной», а наставницы ставили всем в пример.

Как ни странно, я не торопила час расставания с пансионом, наслаждаясь последними неделями мечтаний, ведь после возвращения домой наступила бы пора действовать.

Пока я была заперта в стенах пансиона, я имела полное право тешить себя надеждами, не приближаясь ни на шаг к их осуществлению. Вылетев из клетки, я должна была направить мой полет прямо к цели и постараться долететь до своей звезды, тогда как нравы, обычаи, условности, бесконечные запреты и ограничения, которыми общество окружает девушку, не позволяют ей даже шагу ступить навстречу своему идеалу. Из целомудрия и чувства собственного достоинства она не может предлагать то, что не имеет цены. Ее глаза должны быть опущены, уста немы, грудь недвижима. Нельзя, чтобы румянец или бледность выдали ее при встрече с тайным возлюбленным, и часто он отворачивается, принимая сдержанность за высокомерие или безразличие. Сколько пар, созданных друг для друга, из-за одного неудачного слова, взгляда, улыбки разошлись в разные стороны, похоронив всякую надежду на возможный союз! Сколько безжалостно искалеченных жизней обязано своим несчастьем похожей причине, никем не замеченной и часто неведомой самим жертвам! Я часто думала об этом, особенно перед тем, как покинуть пансион.

Но все же решимость не покидала меня. И вот настал день, когда за мною приехала мать. Я довольно равнодушно попрощалась с пансионерками.

В стенах, где я провела несколько лет жизни, у меня не оставалось ни подруг, ни воспоминаний. Мысль о Вас была моим единственным достоянием.

Глава VIII

С радостью и удовольствием переступила я порог комнаты или, скорее, маленьких апартаментов, которые мать приготовила к моему возвращению из пансиона Птиц. Они состояли из спальни, просторной гардеробной и гостиной с окнами в сад, который благодаря множеству соседних садов казался бескрайним. Невысокая стена, сплошь увитая плющом, служила его границей, но камня совсем было не видно, глазам представали лишь старые деревья, гигантские каштаны, и я воображала, что за окном моим простирается огромный парк. Только на заднем плане сквозь кроны деревьев кое-где проступали коньки крыш или причудливо изогнутые трубы, напоминавшие о том, что Париж где-то рядом. Редкое счастье, доступное лишь богатым, – посреди большого города иметь у себя за окнами открытое пространство, воздух, небо, солнце и зелень. И сколь тягостно ощущать, что у тебя под боком проходят другие жизни с их страстями, пороками и бедами! Такое близкое соседство не может не коробить тонкую душу, поэтому я с наслаждением любовалась моим оазисом свежести, тишины и уединения. Стоял август, еще зеленая листва приобрела тот теплый оттенок, в который она окрашивается к концу лета. Неподалеку от моих окон пышно цвела герань – она ослепляла меня своим пунцовым фейерверком. Клумбу с цветами окружал бархатный газон, настоящий ковер из английского райграса1. Его изумрудная зелень подчеркивала красные, точно пламя, соцветия. На аллее, усыпанной мелким песком с ровными полосками от граблей, совершенно спокойно, будто у себя дома, разгуливали птички. Я решила, что обязательно присоединюсь к ним, но так, чтобы их не спугнуть.

Моя спальня была обита белым кашемиром, разбитым на клетки шелковыми голубыми шнурами. Мебель и занавески были тоже бело-голубыми. В маленькой гостиной, отделанной в том же стиле, стояло великолепное фортепиано Эрара2, и я тут же попробовала клавиши, чтобы услышать их мягкое звучание. Напротив пианино я увидела книжный шкаф из розового дерева, полный тех чистых книг целомудренных поэтов, которые можно безбоязненно читать всякой девушке. На нижних полках расположились ноты великих композиторов: Бах стоял рядом с Гайдном, Моцарт соседствовал с Бетховеном – как Рафаэль с Микеланджело, Мейербер3 опирался на Вебера4. Моя мать собрала там все, что я любила, все, чем восхищалась. Изящная, полная цветов жардиньерка в центре гостиной, словно огромный букет, наполняла ее нежным ароматом. Со мной обращались как с избалованным ребенком. Я была единственной дочерью, и вся родительская любовь доставалась мне.

Через два-три месяца, когда подойдут к концу дачная и курортная жизнь, путешествия, лечение на водах, охота, скачки, отдых в гостеприимных замках – в общем, все, что придумывает общество, чтобы занять себя на то время, которое приличным людям не подобает проводить в Париже, – мне предстояло первый раз выйти в свет. В том году моих родителей удерживали в городе какие-то дела, и я была рада остаться с ними, а не тосковать в унылом замке в бретонской глуши, куда меня каждое лето отправляли на каникулы. Кроме того, я надеялась встретить Вас или услышать что-то от общих знакомых. Но до меня дошли сведения, что Вы уже давно уехали в Испанию и вернетесь не раньше, чем через несколько месяцев. Говорили даже, что Вы там попались в сети какой-то мантильи5. Меня это ничуть не обеспокоило: при всей моей скромности мне хватало самолюбия, чтобы надеяться на мои золотые локоны и на то, что они одолеют гагатовые андалусские косы. Я узнала также, что Вы пишете для журналов, что Вы латинизировали одно из своих имен и пользуется им как псевдонимом, известным только Вашим близким, и что под маской безупречного джентльмена скрывается незаурядный писатель. С вполне понятным любопытством я искала в подшивках журналов статьи, подписанные тем именем, за которым вы спрятались. Читать – значит общаться с писателем. Разве книга – не исповедь, предназначенная для лучшего друга, не разговор с отсутствующим слушателем? Нельзя воспринимать буквально то, что говорит автор: надо учитывать философские и литературные веяния, модные пристрастия, вынужденные умолчания, стиль искренний или нарочитый, восхищенные подражания – все, что может повлиять на форму произведения. Но тот, кто умеет читать между строк, разглядит за обманчивой видимостью истинную душу, поймет подлинные мысли, и постепенно тайна поэта, которую он не всегда хочет доверять толпе, перестает быть тайной, одна за другой завесы приоткрываются, и ребусы теряют свою загадочность. Чтобы составить себе представление о Вас, я внимательнейшим образом изучала Ваши путевые заметки, философские и критические статьи, рассказы и стихотворные пьесы, редкие, разбросанные во времени, но отмечавшие разные фазы развития Вашего мировоззрения. Понять автора субъективного проще, чем объективного: первый передает свои чувства, излагает мысли и судит об обществе и его истории в зависимости от собственного идеала; второй представляет все как есть, он пишет образами, картинами, подводит мир к глазам читателя, очень точно рисует, одевает и раскрашивает своих персонажей, вкладывает в их уста слова, которые они должны говорить, но при этом свое мнение оставляет при себе. Таков и Ваш стиль. С первого взгляда Вас можно было бы обвинить в некоторой высокомерной отстраненности, в том, что Вы не видите большой разницы между ящерицей и человеком, между заревом заката и городского пожара; но, приглядевшись, по мимолетным вспышкам, которые Вы тут же гасите, по внезапным отступлениям, которые Вы тут же прерываете, можно угадать глубокую ранимость, сдерживаемую высоким целомудрием, которое не любит выставлять напоказ свои чувства.

Эти литературные суждения совпадали с инстинктивной оценкой моего сердца. Теперь, узнав все, я понимаю, насколько была права. Сентиментальность, слезливость, ханжеское целомудрие, напыщенность вселяли в Вас ужас – кривить душой Вы полагали худшим из преступлений. Именно отсюда следовала крайняя сдержанность в выражении нежных или страстных мыслей. Там, где надо было говорить о святом, Вы предпочитали молчание лжи или преувеличению, пусть даже рискуя в глазах глупцов сойти за человека бесчувственного, жесткого и даже жестокого. Я все поняла и ни на секунду не усомнилась в Вашей доброте и в благородстве Ваших помыслов – Ваше презрение ко всему вульгарному, пошлому, к порокам и разным моральным уродствам говорило само за себя. Благодаря чтению я узнала того, кого видела всего лишь раз, так хорошо, так близко, как если бы мы всю жизнь прожили рядом. Я проникла в самые укромные уголки Вашего сердца, узнала Ваши мотивы, цели, что Вам нравится, а что – нет, что Вас восхищает, а что отвращает, я воссоздала Ваш образ мыслей и по нему судила о характере. Иногда, прочитав что-нибудь, что являлось для меня откровением, я, потрясенная, вставала, садилась за фортепиано и сочиняла нечто вроде комментария к Вашим словам. Я наигрывала мелодию той же окраски и тех же чувств – она продолжала Вашу мысль в громких или печальных звуках. Мне нравилось, что другое искусство служит эхом Вашей идее.

Не думайте, что эти связи были лишь плодом моего воображения, что никто другой не уловил бы их. Тогда я верила, что они есть на самом деле, а теперь, когда нахожусь вблизи от вечного источника вдохновения и вижу, как яркими искрами оно нисходит на головы гениев, я это знаю твердо.

Пока я читала те Ваши произведения, которые смогла раздобыть, поскольку в нашем обществе возможности девушки так ограничены, что даже самую простую задачу решить крайне сложно, приближался сезон балов. Верхушки деревьев окрашивались в красновато-коричневые цвета поздней осени, листья один за другим слетали с веток и, несмотря на все старания садовника, укрывали газон и песчаную аллею. Порою я прогуливалась по саду, и какой-нибудь каштан, как мячик, срывался с дерева и падал мне прямо на голову или к ногам. Тогда я невольно вздрагивала и отвлекалась от грез. Нежные, теплолюбивые цветы и кусты перенесли в оранжерею. Обеспокоенные птицы, чуя приближение зимы, ссорились по вечерам в голых ветвях. И вот весь бомонд, вся знать, все богачи потянулись из разных уголков земли в Париж. На Елисейских полях снова появились роскошные кареты с гербами на дверцах. Они медленно подъезжали к Триумфальной арке, дабы насладиться последними лучами солнца. Итальянский театр разместил во всех газетах свои афиши, а также сообщил о предстоящей премьере. Я радовалась при мысли, что всеобщее возвращение заставит и Вас покинуть Испанию и что, устав от горных прогулок, Вы захотите побывать на балах, вечерах и собраниях, где я надеялась наконец Вас встретить.

Однажды я каталась с матерью в карете по Булонскому лесу. Вы быстро промчались мимо верхом на лошади, но я успела узнать Вас. Второй раз в жизни я видела Вас, и, как от удара током, вся кровь прилила к моему сердцу. Чтобы скрыть волнение, я сослалась на то, что замерзла, и прикрыла вуалеткой лицо, а затем молча забилась в угол кареты. Мать подняла стекло и сказала: «Прохладно, туман опускается, давай вернемся домой, если, конечно, ты не хочешь еще покататься». Я кивнула в знак согласия, ведь я уже видела все, что хотела, я поняла, что Вы в Париже.

Раз в неделю в Итальянском театре за нами оставляли ложу. Для меня было настоящим праздником услышать наконец певцов, которых все расхваливали, а я совсем еще не знала. Кроме того, в моем сердце теплилась надежда, о которой нет нужды говорить. Наступил наш день. Давали «Сомнамбулу»6 с Патти7 в главной партии. Мама приготовила мне простой, но очаровательный наряд, подходивший моим летам: чехол из белой тафты и тарлатановое платье8 с голубыми бархатными бантами, украшенными жемчугом. Мои волосы поддерживала обвитая жемчужной нитью бархатная лента, концы которой свисали на шею. Глядя на себя в зеркало, пока горничная вносила последние поправки в свое творение, я спрашивала себя: «Любит ли он голубое? Ведь в „Капризе“ Альфреда де Мюссе госпожа Лери утверждает, что это дурацкий цвет»9. Однако я понимала, что голубая лента очень идет к моим светлым волосам, и я верю, что если бы Вы заметили меня, то не остались бы равнодушны. Клотильда, моя горничная, взбивая складки моей юбки и затягивая корсаж, не удержалась и сказала: «Мадемуазель сегодня чудо как хороша».

Карета подвезла мою мать и меня к перистилю10 (отец должен был присоединиться к нам позднее), и мы стали медленно подниматься по ступеням большой лестницы, застланным красным ковром. Окутанные благоуханием ветиверии11 и пачулей12, дамы в вечерних нарядах, еще скрытых под манто, шубами, бурнусами, шарфами и накидками, которые они сбрасывали на руки лакеев, преодолевали подъем, волоча за собой потоки муара, атласа и бархата. Они шествовали под руку со степенными мужчинами, чьи белые галстуки, черные фраки и орденские планки на отворотах говорили о том, что после спектакля они идут на официальный или дипломатический прием. За ними, улыбаясь и чуть отстав, следовали стройные и изящные, одетые и причесанные по самой последней моде молодые люди.

Конечно, для Вас тут нет ничего нового, и Вы написали бы эту картину лучше меня, но для юной пансионерки, которая первый раз вышла в свет, зрелище было внове. Жизнь всегда одинакова – это театральная пьеса, у которой сменяются лишь зрители, но тому, кто видит спектакль впервые, она очень интересна, как если бы кто-то написал ее специально для него и пригласил на премьеру. Душа моя ликовала, я чувствовала, что хорошо выгляжу, мужчины одобрительно лорнировали меня, а некоторые дамы, окинув беглым взглядом и не найдя недостатков ни во мне, ни в моем наряде, даже обернулись вослед.

Я предчувствовала, что увижу Вас этим вечером. Надежда оживляла мои черты и ярким румянцем окрашивала щеки. Мы устроились в ложе, и все бинокли обратились в мою сторону. Я была новенькой, а в Итальянском театре, похожем на большую гостиную, где все друг друга знают, такое не проходит незамеченным. Видя рядом со мной мою мать, зрители догадывались, кто я такая; по одобрительному шепоту и благосклонным улыбкам я поняла, что меня приняли. Всеобщее внимание немного смущало меня, к тому же я впервые надела декольте, и мои плечи дрожали под полупрозрачным газовым палантином. Увертюру почти не слушали, но наконец занавес поднялся, все повернулись к сцене, и мои мучения закончились. Разумеется, прекрасный, сверкающий позолотой зал, белые кариатиды, люстры и свечи, блеск драгоценностей, цветы восхитили и изумили меня, а музыка Беллини, исполненная первоклассными артистами, увлекла в волшебный мир. Но главным было другое. Пока мои уши слушали сладкие кантилены сицилийского маэстро, глаза украдкой обшаривали ложи, балкон и партер в надежде найти Вас. Вы пришли только в конце первого действия и, когда занавес опустился, обернулись к залу, со скучающим видом рассеянно оглядели ложи, ни разу не достав лорнет. Ваше загорелое после шестимесячного пребывания в Испании лицо было печальным, словно вы сожалели о стране, которую недавно покинули. Пока Вы смотрели в зал, сердце мое бешено колотилось, на один миг мне даже показалось, что Вы заметили меня, но нет, я ошиблась. Потом Вы встали со своего места и вскоре появились в ложе напротив. Ее занимала красивая и очень нарядная дама, чьи черные волосы блестели, ровно атлас, а бледно-розовое платье почти сливалось с полуобнаженной грудью. Бриллианты сверкали на ее голове, ушах, шее и руках. На бархатном бортике рядом с биноклем лежал букет пармских фиалок и камелий. В глубине ложи в полутени восседал лысый тучный мужчина в летах, на отвороте его фрака виднелась планка какого-то экзотического ордена. Дама обращалась к Вам с явным удовольствием, Вы отвечали ей спокойно и бесстрастно – казалось, Вам ничуть не льстит ее более чем дружеское расположение. Горечь, которую я испытала оттого, что Вы не заметили меня, была с лихвой возмещена радостью: я всем сердцем чуяла, что Вы не любите эту женщину в бриллиантах, женщину с дерзким взглядом и вызывающей улыбкой.

Спустя несколько минут, когда музыканты начали настраивать инструменты перед вторым действием, Вы попрощались с дамой в бриллиантах и мужчиной с орденом и вернулись на свое место. За весь спектакль Вы больше ни разу не посмотрели в мою сторону, а душа моя в нетерпении рвалась к Вам. Я поражалась, как можно не понимать, что юная девушка в белом платье с голубой отделкой очень хочет, чтобы ее заметил тот, кого выбрало ее сердце. Я так давно мечтала оказаться рядом с Вами! И вот желание мое осуществилось, а Вы даже не подозреваете о моем присутствии! Мне казалось, Вы должны ощутить волну любви, обернуться, медленно обвести взглядом зал, чтобы найти неизвестный источник волнения, остановиться на моей ложе, прижать руку к груди и упасть от восторга. Герой романа поступил бы именно так, но Вы не были героем романа.

Мой отец задержался на званом обеде и пришел только в середине второго акта. Он заметил Вас в партере и сказал: «Здесь Ги де Маливер, я и не знал, что он вернулся из Испании. По его милости мы в „Ревю“ только и читали, что о боях быков, ведь Ги и сам немного варвар»13. Как приятно мне было услышать Ваше имя из уст отца! Моя семья знала Вас. Значит, сближение возможно, препятствий нет. Эта мысль немного утешила меня, несмотря на неудачу. Представление закончилось, больше ничего не случилось, если не считать того, что Патти устроили овацию, вызывали много раз и завалили цветами. Мы ждали у вестибюля, пока лакей не сообщит, что карета подана. Вы прошли мимо и достали сигару из манильского портсигара. Вам так хотелось курить, что Вы ничего вокруг себя не замечали, даже красавиц, выстроившихся, как напоказ, на нижних ступенях лестницы. Вы проскользнули сквозь скопление тканей, ничуть не заботясь о том, чтобы чего-нибудь не помять, и вскоре добрались до выхода, а Ваш друг шел следом по проложенному вами проходу.

Я возвратилась домой, счастливая и раздосадованная одновременно, и, попробовав спеть несколько мелодий из «Сомнамбулы», чтобы как-то продлить ощущение этого вечера, легла спать, думая о Вас…

Глава IX

Порой по прошествии времени воспоминания вытесняют живой образ, ибо воображение подобно художнику, который, не имея перед глазами натуры, продолжает дописывать портрет: сглаживает шероховатости, меняет оттенки, затушевывает контуры и невольно приближает изображение к своему идеалу. Я не видела Вас более трех лет, однако в мое сердце врезалась каждая Ваша черточка. Вот только Вы изменились и сделались непохожи на себя прежнего больше, чем созданный мною портрет. Выражение Вашего лица стало решительнее, черты заострились, а южное солнце придало коже здоровый, теплый оттенок. Теперь в юноше угадывался будущий мужчина, в нем появились та спокойная уверенность и сила, которая для женщин нередко важнее, чем красота. Но подобно тому, как рядом с портретом человека взрослого мы храним его детскую миниатюру, я сберегла в глубине души мой первый набросок – легкий, но неизгладимый – того, кто оказал на меня огромное влияние. Мои мечты Вас ничуть не исказили, и после нашей встречи мне не пришлось лишать Вас ореола сказочного совершенства.

Я размышляла об этом, свернувшись клубочком в постели и не сводя глаз с отблесков ночника на голубых розах обоев. Уснула я только под утро, и сон мой был полон отрывочных грез и смутных мелодий.

Через несколько недель мы получили приглашение на большой бал, который давала герцогиня де С***. Для юной девушки первый бал – целое событие. Для меня же оно было тем более важным, что я надеялась там встретиться с Вами, ведь Вас считали близким другом герцогини. Бал – все равно что сражение, его можно выиграть, а можно и проиграть. Именно там девушка, вышедшая из тени гинекея1, показывает себя во всем своем блеске. На краткий миг обычай под предлогом танцев предоставляет ей относительную свободу, бал для нее – это фойе Оперы, где домино снимают с себя маски. Кадриль и мазурка позволяют взять партнера за руку, а во время фигур контрданса можно сказать ему несколько слов, однако очень часто в маленьком блокноте, куда она вписывает имена тех, кто ее пригласил, нет одного-единственного, но самого желанного имени.

Надо было приготовить наряд. Бальное платье – настоящая поэма, но особенно трудно придумать платье для юной девушки. Оно должно быть простым, но дорогим, а одно исключает другое; легкое и, как поется в романсах, кипенно-белое платье было бы неуместным. После долгих колебаний я остановила свой выбор на платье с пышной юбкой из шитого серебром газа с мелкими букетиками незабудок. Их голубой цвет прекрасно сочетался с бирюзовым гарнитуром, который отец выбрал для меня у Жаниссе2. Заколки с цветочками из бирюзы, в точности повторяющими рисунок на платье, должны были украсить мою прическу. Я решила, что при таком оружии вполне могу показаться в обществе знаменитых красавиц, разодетых в великолепные наряды. Честное слово, для обыкновенной земной девушки я выглядела неплохо.

Герцогиня де С*** жила в одном из просторных особняков Сен-Жерменского предместья, построенных с размахом прошлого века. В наши дни их удается заполнить с большим трудом, нужна целая толпа гостей и роскошное празднество, чтобы вдохнуть в них жизнь. Глядя на особняк с улицы, нельзя было догадаться о его истинных размерах. Высокая стена, зажатая между двумя домами, обрамляла монументальные въездные ворота. Аттик3 украшала мраморная табличка с золотыми буквами: «Особняк де С***». Вот и все, что было доступно взглядам посторонних. Длинная аллея столетних по-зимнему голых лип, подстриженных по старинной французской моде в виде аркады, вела в просторный двор, в глубине которого возвышалось здание в стиле Людовика Четырнадцатого, с высокими окнами, пилястрами и крышей Мансара4, – дворец, напоминавший Версаль. Бело-розовый тиковый навес на резных деревянных опорах защищал ступени подъезда, застланные красным ковром.

У меня было время, чтобы рассмотреть все эти детали при свете разноцветных фонариков, развешанных на пирамидальных подставках, потому что гости, несмотря на их избранность, стекались в таком количестве, что пришлось стать в очередь, как на приеме у короля. Наконец наша карета добралась до подъезда, мы сбросили шубы на руки нашему выездному лакею. Перед входом высился самый настоящий швейцарец исполинского роста, который растворял и затворял стеклянные двери.

В вестибюле в два ряда выстроились напудренные до белизны лакеи в парадных ливреях, все как на подбор рослые, неподвижные и торжественно-серьезные, – в общем, не слуги, а кариатиды. Казалось, они почитают за честь служить в таком доме.

Вся лестница, на которой легко разместился бы современный палаццино5, была заставлена огромными камелиями. На каждой площадке находилось большое зеркало, позволявшее женщинам по дороге наверх привести в порядок бальные платья, которые всегда немного мнутся в каретах даже под самыми легкими манто, а в ярком свете люстры, висевшей на золотом тросе, любая мелочь сразу же бросалась в глаза. На потолке в форме купола посреди лазури и облаков красовалась мифологическая аллегория в современном вкусе кисти одного из учеников Лебрена6 или Миньяра7.

В узких простенках между окнами висели строгие по стилю пейзажи в коричневатых тонах кисти Пуссена или по меньшей мере Гаспара Дюге8. Так сказал, вставив в глаз монокль, чтобы лучше их рассмотреть, один знаменитый художник, который вместе с нами поднимался наверх. Там, где чудесные кованые перила делали повороты, на консолях стояли мраморные скульптуры Лепотра9 и Теодона10. Радостный свет канделябров, которые держали в руках мраморные изваяния, создавал атмосферу праздника уже на лестнице.

В передней у старинной дубовой двери, на которой висели гобелены с Королевской мануфактуры, вытканные по картонам Удри11, стоял одетый в черное распорядитель с серебряной цепью на шее. Голосом более или менее зычным, в зависимости от значимости титула, он объявлял имена прибывавших гостей так, чтобы было слышно в первой гостиной.

Герцог, высокий и худощавый, вытянутый, словно породистая борзая, выглядел весьма благородно и, несмотря на преклонный возраст, сохранял былую стать. Даже на улице никто не усомнился бы в его знатности. Он приветствовал гостей в нескольких шагах от входа – кого любезным словом, кого рукопожатием, кого поклоном или кивком, а кого улыбкой, безошибочно угадывая, какой прием следует оказать каждому, причем делал это с таким безукоризненным тактом, что все оставались довольны и чувствовали себя особо обласканными. Он дружески и в то же время почтительно поздоровался с моей матерью. Меня он видел впервые и потому произнес в мою честь галантный и в то же время отеческий мадригал в старомодном стиле.

Герцогиня держалась ближе к камину. Нисколько не заботясь о производимом впечатлении, она сильно нарумянилась и надела парик. На ее худосочной, отважно декольтированной груди были выставлены старинные бриллианты. Казалось, некий дух пожирает эту женщину изнутри, под ее тяжелыми коричневатыми веками сверкал удивительный огонь. Герцогиня была одета в темно-гранатовое бархатное платье с пышными кружевами англетер12 и бриллиантовым багетом13 на корсаже. Разговаривая с теми, кто подходил выразить ей свое почтение, она время от времени рассеянно и в то же время величественно взмахивала большим веером, расписанным Ватто. Она обменялась несколькими фразами с моей матерью, которая представила меня. Я поклонилась, и герцогиня коснулась моего лба холодными губами со словами: «Ступайте, дитя, и не пропустите ни одного контрданса».

Когда эта церемония закончилась, мы прошли в соседнюю гостиную. На ее затянутых красным дамасским шелком стенах в великолепных старинных рамах выделялись фамильные портреты. Их выставили на всеобщее обозрение не из тщеславия, а потому что каждый из них был шедевром. Здесь висели работы Клуэ, Порбуса, Ван Дейка, Филиппа де Шампаня, Ларжильера14, и каждая из них могла бы стать гордостью хорошего музея. Мне нравилось, что на роскоши этого дома лежала печать времени. Картины, золото, дамасский шелк, парча не обветшали, но уже потускнели и не раздражали глаз кричащим блеском новизны. Чувствовалось, что богатство поселилось здесь очень давно, что так здесь было всегда.

Из этой гостиной гости попадали в огромную танцевальную залу, какие можно увидеть только во дворцах. Между окнами стояли бесчисленные жирандоли и канделябры, в которых горела, наверное, целая тысяча свечей. В их зареве лазурные потолочные росписи, где гирляндами переплетались нимфы и амуры, казалось, обволакивала розовая дымка. Помещение было столь просторным, что, несмотря на такое количество огней, духота в нем не чувствовалась и дышалось легко. Оркестр находился в глубине зала на подмостках, окруженных целым лесом экзотических растений. На бархатных банкетках, расположенных амфитеатром, разместились женщины, ослепляющие если не своей красотой, то великолепием нарядов. Хотя, надо признать, я сразу заметила и несколько очень хорошеньких девушек. Картина была чудная.

Мы вошли как раз в перерыве между танцами.

Усевшись рядом с матерью на краешек свободной банкетки, я с головой окунулась в новое для меня зрелище. Мужчины постарше уже не позволяли себе танцевать, зато молодые участники бала, проводив на место своих дам, прогуливались по центру залы и лорнировали направо и налево, устраивая своего рода смотр женщин, чтобы выбрать новую партнершу. Среди них попадались и атташе посольств, и секретари миссий, и ожидающие места младшие служащие Государственного совета, и еще безбородые будущие статс-секретари, и офицеры, едва понюхавшие пороху, и важные, точно дипломаты, члены Клуба мальчишек15, и подрастающие наездники, жаждущие побед, и щеголи с тощими бакенбардами в виде рыбьих плавников, и знатные наследники, научившиеся раньше времени кичиться своим именем и состоянием. К этой юной компании примкнули несколько зрелых, с орденами на груди мужей, их лысины блестели в свете люстр, будто отполированная слоновая кость, или же прятались под слишком черным или слишком светлым париком. Они на ходу бросали несколько учтивых слов вдовам – ровесницам их юности, – а затем, обернувшись, с равнодушным видом завзятых знатоков вооруженными пенсне глазами изучали выставку женщин. При первых же звуках оркестра они быстро, насколько позволяла подагра, отступили в тихие гостиные, где за столами, освещенными подсвечниками в зеленых абажурах, играли в бульот16 и экарте.

Как Вы догадываетесь, я не испытывала недостатка в кавалерах. Юный венгр в костюме магната, сплошь покрытом сутажом и вышивкой, изящно поклонившись, пригласил меня на мазурку. У него были правильные, романтически бледные черты лица, большие, немного диковатые черные глаза и острые, как стрелки, усики. Англичанин лет двадцати двух, похожий на лорда Байрона, только не хромой, атташе одного из северных дворов и еще несколько человек попросили записать их в мой блокнот. Хотя старый учитель танцев в пансионе льстил мне, называя одной из лучших своих учениц, и хвалил за грациозность, гибкость и чувство ритма, колени мои, признаться, дрожали. Я испытывала, как пишут в газетах, вполне понятное для дебютантки волнение. Как всем застенчивым людям, мне казалось, что все взоры обратились на меня одну. К счастью, венгр оказался отменным танцором. Вначале он поддержал меня, но очень скоро, опьяненная музыкой и движением, я воспряла душой, забыла о страхе и с восторгом отдалась вихрю танца; при этом я ни на секунду не забывала о главном и о цели, которая привела меня на бал. Кружась напротив дверей, я высматривала Вас в соседних гостиных и наконец увидела. Вы стояли в дверях и разговаривали с темнолицым длинноносым человеком. Большая черная борода, красная феска, военная форма низама17 и орден Меджидие18 – в общем, то был какой-то бей или паша. Когда во время танца я оказалась напротив, Вы все еще оживленно беседовали с этим по-восточному невозмутимым турком и не соизволили даже одним глазком взглянуть на мелькавшие перед вашим носом хорошенькие личики, разгоряченные мазуркой.

Надежда еще не покинула меня – в тот момент я была счастлива уже тем, что Вы пришли. Вечер еще только начинался, счастливый случай мог сблизить нас. Мой кавалер проводил меня на место, и снова мужчины закружили на ограниченной банкетками площадке. Вы с Вашим турком присоединились к их потоку, рассматривая женщин и их наряды так, как будто перед Вами были выставлены картины или статуи. Время от времени Вы делились своими замечаниями с пашой, который дружески и серьезно улыбался в бороду. За всем этим я наблюдала сквозь веер, который, честно сказать, опускала всякий раз, когда Вы подходили ближе.

Сердце мое нещадно колотилось, меня бросило в жар, даже плечи мои стали пунцовыми. На этот раз Вы непременно должны были заметить меня: только сверкающая полоса из газа, кружев и воланов отделяла Вас от банкеток. Но злосчастный случай распорядился по-своему: двое-трое друзей моей матери остановились перед нами с комплиментами, часть которых досталась и мне. Ширма из черных фраков, одинаковых и в дни праздников, и в дни траура, полностью загородила меня.

Вам пришлось обойти эту группу, и я снова осталась незамеченной, несмотря на то что слегка вытянула шею в надежде, что Вы все-таки разглядите меня. Но как Вам было догадаться, что склоненные спины прячут хорошенькую девушку, которая думает только о Вас, да и на бал пришла исключительно ради встречи с Вами?! Благодаря красной шапочке турка, служившей мне ориентиром в этом муравейнике, я не теряла Вас из виду и заметила, как Вы, пройдя через весь зал, покинули его. Вся моя радость угасла, глубокое отчаяние завладело мною. Похоже, насмешница судьба дразнила меня и забавлялась, препятствуя нашему знакомству.

Я станцевала обещанные танцы, а потом, ссылаясь на легкую усталость, отвечала отказом на любые приглашения. Бал утратил все свое очарование, наряды словно поблекли, свет потускнел. Отец, проиграв сотню луидоров одному старому генералу, пригласил нас пройтись по дому и посмотреть оранжерею, о которой ходили самые невероятные слухи. Она и вправду оказалась великолепна. Мы очутились в девственном лесу, среди мощных пальм, банановых, грейпфрутовых деревьев и других тропических растений, в теплой, насыщенной экзотическими ароматами атмосфере. В глубине оранжереи беломраморная наяда медленно опорожняла свой кувшин в гигантскую морскую раковину, окруженную мхом и водными растениями. Там я увидела Вас во второй раз. Вы шли под руку с Вашей сестрой и не могли нас увидеть, так как мы следовали позади по узкой песчаной тропинке, которая петляла между кустами и цветами.

Мы сделали еще несколько кругов по гостиным, изрядно обезлюдевшим, так как танцующие, желая подкрепиться, направились к накрытым с изобилием и вкусом столам в галерее из эбенового дерева, украшенной золотом и полотнами Депорта19, на которых цветы, фрукты и дичь переливались всеми красками, ставшими с годами только ярче. Все эти детали, несмотря на мою рассеянность, запечатлелись в памяти и не стерлись даже здесь, в мире, где жизнь кажется лишь сном. Они неотделимы от тех сильных чувств, что заставили меня вернуться на землю. С какой радостью ехала я на бал! И с какой печалью возвращалась домой! Чтобы объяснить свою подавленность, я сказала, что у меня разыгралась мигрень. С горестным вздохом я сняла с себя бесполезный наряд, в котором так надеялась Вам понравиться, надела пеньюар и подумала: «Ну почему он не пригласил меня, как венгр, англичанин и прочие джентльмены, до которых мне нет никакого дела? Ведь это было так просто. Что может быть естественнее на балу? Почему все на меня смотрели, а тот, чье внимание необходимо мне, как воздух, так и не взглянул в мою сторону? Да, мне не на что надеяться». Я легла, и с моих ресниц скатились на подушку несколько слезинок…

На этом первый диктант Спириты оборвался. Масло в лампе уже давно иссякло, и она погасла, а Маливер, точно сомнамбула, не нуждающаяся во внешнем источнике света, писал не переставая. Он механически заполнял страницу за страницей, как вдруг импульс, управлявший его рукой, пропал, и к нему вернулось его собственное сознание, вытесненное Спиритой. Первые проблески зари просочились в комнату. Он раздвинул занавески и при бледном свете зимнего утра увидел на столе исписанные неровным и быстрым почерком листы – плод прошедшей ночи. Он не знал, о чем там говорится, хотя написал все своею рукой. Нет необходимости толковать о том, с каким жгучим любопытством, с каким глубоким волнением он прочитал наивные и чистые признания этой чудной, возлюбленной души, чьим палачом, сам того не ведая, он стал. Запоздалое признание в любви, излитое вздохами тени, повергло его в отчаяние и бессильную ярость. Как мог он быть таким бездумным и слепым, как мог, не заметив, пройти мимо своего счастья? В конце концов он смирился и, подняв глаза к венецианскому зеркалу, увидел улыбающийся лик Спириты.

Глава X

Да, странно это – узнать задним числом о счастье, которое было так близко, и понять, что никто, кроме вас, не виноват в том, что вы не заметили его и упустили. И как ни горьки сожаления, ошибку не исправить: мы хотим вернуть прошлое, представляем, как надо было поступить в том или ином случае, наделяем себя потрясающей прозорливостью, но жизнь не перевернешь, как песочные часы. Упавшая песчинка не поднимется вверх. Напрасно Ги де Маливер упрекал себя за то, что не разглядел дивное создание, которое никто не прятал в гаремах Константинополя, не скрывал за решетками итальянского или испанского монастыря и не охранял, как ревнивый опекун Розину1. Нет, его мечта была рядом, в его мире, он мог любоваться ею каждый день, между ними не было ни одного серьезного препятствия. Она любила его, он мог попросить ее руки и уже на земле насладиться высшим и редким блаженством от союза с душой, созданной для него. По тому, с какой силой он любил тень, он понимал, какую страсть внушила бы ему живая женщина. Но вскоре его мысли потекли по другому руслу. Он перестал винить себя за прошлое, упрекнув за бессмысленные переживания. Что он потерял? Разве Спирита, уйдя в мир иной, перестала его любить? Разве она не вырвалась из глубин бесконечности, не спустилась к нему в его земную обитель? Разве его чувства к неземной красавице, которую смерть превратила в идеал, не были более возвышенны, поэтичны, воздушны, близки к любви вечной и свободны от земных условностей? Разве даже самый совершенный земной союз не знает скуки, пресыщения, печали? Ослепленные любовью глаза по прошествии лет видят, как обожаемые прелести постепенно начинают увядать, как прекрасную душу обволакивает дряхлеющая плоть, и в изумлении ищут своего пропавшего кумира.

В этих раздумьях и в повседневных обязанностях, которые предъявляют свои требования даже самым восторженным мечтателям, Маливер провел весь день, пока не наступил долгожданный вечер. Когда он заперся в своем кабинете и, как накануне, сел за стол, вновь явилась маленькая белая и хрупкая кисть в голубых прожилках и подала знак, чтобы он взялся за перо. Маливер послушался, и его пальцы задвигались сами собой, тогда как мозг молчал. Место его мыслей заняли мысли Спириты.

История, продиктованная Спиритой

…Мне не хотелось бы наскучить Вам, так сказать, задним числом подробной повестью обо всех моих разочарованиях. Правда, один раз мне показалось, что хитрая судьба, которая будто нарочно держала меня подальше от Ваших глаз, перестала насмехаться надо мною. Как-то нас позвали на субботний обед к господину де А***. Меня это не радовало, но я узнала от барона Ферое, который изредка наведывался в наш дом, что Вы тоже приглашены на эту полусветскую-полулитературную вечеринку. Господин де А*** – человек со вкусом, знаток литературы и живописи, обладатель изысканного собрания книг и картин – любил принимать художников и писателей. Вы тоже ходили к нему, как и многие другие нынешние и будущие знаменитости. Господин де Л*** хвастал, что умеет распознавать таланты, и не принадлежал к числу тех, кто уважает исключительно устоявшиеся авторитеты. И вот я по-детски восторженно повторяла про себя: «Наконец-то этот беглец, этот неуловимый призрак попадется в мои сети: на сей раз он от меня не ускользнет, я окажусь за одним столом, может статься, бок о бок с ним, и в свете пятидесяти свечей, пусть он даже самый рассеянный мужчина на свете, он не сможет меня не заметить… если, конечно, между нами не поставят корзину с цветами или плато».

Дни, отделявшие меня от этой благословенной субботы, казались мне бесконечно длинными, почти как уроки в пансионе. Но наконец они миновали, и мы втроем – отец, мать и я – приехали к господину де А*** почти за полчаса до начала трапезы. Гости разбрелись по гостиным, они собирались группами, переговаривались, прохаживались, разглядывали картины, листали журналы, делились театральными впечатлениями с женщинами, сидевшими на диване рядом с хозяйкой дома. Среди них было два-три знаменитых писателя, которых показал мне отец. На мой взгляд, их лица никак не соответствовали характеру их сочинений. Ждали только Вас, и господин де Л*** уже начал сетовать на Вашу непунктуальность, как вдруг высокий лакей внес серебряный поднос с карандашом, которым следовало расписаться и проставить время получения телеграммы из Шантийи2. В ней было всего нескольких слов в телеграфном стиле: «Опоздал на поезд. Не ждите. Сожалею».

То был жестокий удар. Всю неделю я лелеяла надежду на встречу с Вами, и вот она умерла в тот самый миг, когда должна была исполниться. С огромным трудом я скрывала охватившую меня печаль, румянец, которым волнение окрасило мои щеки, потускнел. К счастью, двери столовой распахнулись, и метрдотель возгласил: «Кушать подано!» Гости задвигались, и никто не обратил на меня внимания. Когда все расселись, справа от меня оказалось свободное место, оно было Вашим. Дабы развеять все мои сомнения, на украшенной тонкими разноцветными арабесками карточке, стоявшей рядом с пустыми бокалами, красивыми буквами было начертано Ваше имя.

Судьба опять сыграла со мной злую шутку. Не случись этого опоздания, я могла бы провести весь вечер рядом с Вами, Вы касались бы моего платья, Ваша рука, может статься, дотронулась бы до моей, ведь Вам пришлось бы оказывать мне знаки внимания, которые этикет предписывает даже самым непредупредительным мужчинам.

Сначала, как во всяком разговоре, мы обменялись бы несколькими общими фразами, потом лед был бы сломан, и Вы не замедлили бы угадать, что творится в моем сердце. Может, я Вам понравилась бы, и Вы, хотя приехали из Испании, простили бы мне белизну кожи и бледное золото волос. Приди Вы на тот обед, и Ваша, и моя судьба, несомненно, изменили бы свое направление.

Мы стали бы мужем и женой, я не ушла бы из жизни, и мой дух не тревожил бы Вас признаниями из могилы. Любовь, которой Вы прониклись к моей тени, позволяет мне без ложной самонадеянности верить, что Вы не остались бы равнодушны к моим земным прелестям. Но нет, нам была уготована другая участь. Пустое кресло, отделявшее меня от других гостей, показалось мне символом моего будущего: оно предвещало напрасное ожидание и одиночество в толпе. И это мрачное предзнаменование сбылось в полной мере. Слева от меня сидел, как я потом узнала, один академик. Он несколько раз пытался заговорить со мной, но я отвечала так односложно и так невпопад, что отвергнутый собеседник принял меня за дурочку, махнул рукой и обратился к другой своей соседке.

Такая тяжесть лежала у меня на сердце, что я едва прикоснулась к еде. Наконец обед закончился, все перешли в гостиную, там и тут завязались дружеские беседы. Рядом со мною расположилась группа гостей. Я услышала, как д’Аверсак произнес Ваше имя, и вся обратилась в слух. «Черт возьми, этот Маливер так увлекся своим пашой! С другой стороны, паша тоже без ума от Маливера, они неразлучны. Мухаммад, Мустафа, бог знает, как его зовут, хочет увезти его с собой в Египет. Он обещает предоставить в его распоряжение пароход, чтобы подняться к последним нильским порогам3, но Ги настолько же варвар, насколько цивилизован его турок, и потому предпочитает путешествовать на нильской барке – она, дескать, кажется ему более колоритной. В общем, идея пришлась Маливеру по душе, он считает, что в Париже слишком холодно, и намерен провести в Каире всю зиму, чтобы продолжить там изыскания в области арабской архитектуры, которые он начал в Альгамбре. Но если он туда поедет, боюсь, мы никогда его уже не увидим. Как бы он не принял ислам, подобно Гасану, герою „Намуны“»4.

«Маливер вполне на это способен, – добавил присоединившийся к группе молодой человек. – Он всегда недолюбливал западную цивилизацию».

«Ба! – подхватил другой. – Поносит местные одежды, десяток раз попарится в бане, купит у джеллабов5 парочку невольниц, их потом продаст с убытком, вскарабкается на пирамиды, сделает зарисовки с курносого профиля сфинкса и вернется на асфальт Итальянского бульвара. Ведь, в конце концов, это единственное на земле место, где стоит жить».

Этот разговор поверг меня в смятение. Вы уезжаете! Надолго? Кто знает? Увидимся ли мы до Вашего отъезда, оставлю ли я след в Вашей памяти? После стольких неудач я уже не осмеливалась верить в такое счастье.

Вернувшись домой, я сначала успокоила мать – она заметила мою бледность и решила, что я больна, ибо не подозревала, что творится в моей душе, – а потом всерьез задумалась над своим положением. Почему обстоятельства столь упорно противятся нашей встрече? Может, таково веление судьбы и следует ему повиноваться? Может, Вы погубите меня и мне не надо попадаться Вам на глаза? Голос моего рассудка звучал одиноко, потому что сердце с ним не соглашалось: оно хотело пройти стезю до конца и испытать все превратности на пути к своей любви. Я чувствовала, что нерасторжимо связана с Вами, и эта хрупкая с виду связь была крепче железных цепей, хотя Вы о ней даже не догадывались. «Столь плачевна женская доля! – думала я. – Во имя чести женщина приговорена к ожиданию, бездействию, молчанию, она не имеет права выказать своих желаний. Она может принимать любовь, которую внушает, но никогда не должна проявлять своих чувств! Едва пробудилась моя душа, как ею всецело завладела одна чистая, нераздельная и вечная страсть, а тот, кто вызвал ее, возможно, так и не узнает о ней! Как дать ему понять, что юная девушка, которую он, конечно, полюбил бы, если бы догадывался о ее тайне, живет и дышит для него одного?»

Внезапно меня захватила мысль написать Вам одно из тех писем, что, как говорят, получают писатели. В них под покровом восхищения угадываются чувства другого рода; девушки предлагают встретиться в театре или на прогулке – там, где ни у кого не может возникнуть никаких подозрений. Женская деликатность не позволила мне прибегнуть к подобному средству, я боялась, что Вы сочтете меня синим чулком, который хочет, воспользовавшись Вашей протекцией, опубликовать свой роман в «Обозрении Старого и Нового Света».

Д’Аверсак сказал правду. На следующей неделе Вы вместе с пашой уехали в Каир. Ваш отъезд, который отодвинул все мои надежды на неопределенный срок, поверг меня в тоску, которую я скрывала с большим трудом. Я утратила интерес к жизни. Мне стало безразлично, как я выгляжу, выходя в свет, заботу о моих нарядах я поручала горничной. Зачем быть красивой, когда Вас нет?! Однако я по-прежнему привлекала мужское внимание и была, точно Пенелопа, окружена толпой женихов6. Мало-помалу наша гостиная, в которой раньше бывали лишь степенные друзья моего отца, заполнилась молодыми людьми, не пропускавшими ни одной пятницы. В дверных проемах с меланхоличным видом стояли тщательно завитые щеголи, чьи галстучные узлы стоили им глубоких раздумий, и украдкой посылали мне страстные и чарующие взгляды. Другие искатели моей руки, исполняя быстрые фигуры контрданса, выразительно вздыхали, а я, нимало не растрогавшись, приписывала их вздохи тому, что они запыхались от танца. Самые смелые позволяли себе несколько нравоучительных и высокопарных фраз о блаженстве союза двух любящих сердец и заявляли, что созданы для законного брака. Как же все они были ухожены, совершенны, безупречны, деликатны!

Их волосы пахли духами от Убигана7, а фраки были пошиты самим Ренаром. Чего еще было желать требовательному и романтичному воображению? И все эти красивые молодые люди просто поражались тому, что не производят на меня никакого впечатления. Думаю, с досады некоторые из них заподозрили меня в излишней поэтичности.

Другие всерьез решили жениться на мне. Несколько раз у родителей просили моей руки, но я всякий раз находила блестящие доводы для отказа. Моя семья не настаивала: я была еще так молода, что торопиться не стоило, ведь поспешное решение могло привести к раскаянию. Мать решила, что втайне я уже сделала свой выбор, и стала расспрашивать меня. Я готова была открыться ей, но непреодолимая стыдливость удержала меня. Моя безответная любовь, о которой Вы не знали, казалась мне тайной, не подлежащей разглашению без Вашего на то согласия. Она принадлежала мне лишь наполовину, другая половина была Вашей, и потому я хранила молчание. Да и как признаться даже самой снисходительной из матерей в любви, которую всякий мог счесть безумной, в любви, рожденной из детского впечатления в приемной пансиона и упрямо хранимой в глубине души, в любви, ничем не оправданной с житейской точки зрения? В моем выборе не было ничего порочного, ничего невозможного, и, если бы я заговорила, моя мать, несомненно, постаралась бы нас соединить с помощью уловок, в которых даже самые порядочные и добродетельные женщины знают толк; она нашла бы способ заставить Вас объясниться. Но этот способ шел вразрез с моими чистыми представлениями о порядочности. Вы должны были сами заметить меня и сами все понять. Только при таком условии я могла бы быть счастлива и простила бы себе то, что первая полюбила Вас. Мое девичье целомудрие нуждалось в таком утешении и таком оправдании. Не гордыня, не кокетство руководили мною, а исключительно чувство собственного достоинства.

Время шло, Вы вернулись из Египта, и все заговорили о Ваших ухаживаниях за госпожой д’Эмберкур, о том, что Вы якобы влюблены в нее. Сердце мое встревожилось, я захотела увидеть соперницу. Мне показали ее в ложе Итальянского театра. Я пыталась оценить графиню беспристрастно и нашла ее красивой, но лишенной очарования и утонченности и даже похожей на копию классической статуи, сделанную посредственным скульптором. Она соединяла в себе все, что составляет идеал глупцов. Меня поразило то, что Вам мог понравиться этот идол. Лицу госпожи д’Эмберкур, очень правильному на первый взгляд, недоставало индивидуальности, своеобразия, неповторимого шарма. Такой она показалась мне в тот вечер, такой она, очевидно, была всегда. Несмотря на разговоры, мне хватило самолюбия, чтобы не ревновать к этой женщине. Однако слухи становились все настойчивее. Поскольку плохие новости всегда достигают ушей тех, кого они интересуют, я знала обо всем, что происходит между Вами и госпожой д’Эмберкур. Один утверждал, что помолвка уже состоялась, другой даже называл точную дату Вашей свадьбы. Я не имела никакой возможности проверить правдивость этих слухов. Все считали этот брак делом решенным и удачным во всех отношениях, и мне не оставалось ничего другого, как верить. Но мой внутренний голос твердил, что Вы не любите госпожу д’Эмберкур.

Правда, многие браки заключаются без любви, а только ради того, чтобы обзавестись домом, упрочить свое положение в обществе, а также из потребности в покое, которую многие испытывают после бурной молодости. Глубокое отчаяние овладело мной. Жизнь кончилась, чистая мечта, которую я так долго лелеяла, умерла. Я не могла даже думать о Вас, потому что теперь Вы перед Богом и людьми принадлежали другой, и мое доселе невинное желание становилось греховным, хотя в моей страсти никогда не было ничего, что могло бы заставить краснеть моего ангела-хранителя. Однажды я встретила Вас в Булонском лесу. Вы ехали верхом рядом с коляской госпожи д’Эмберкур, но я забилась в угол кареты, стараясь спрятаться от Вас, так же как раньше стремилась попасться Вам на глаза. Эта короткая встреча была последней.

Мне едва исполнилось семнадцать. Что станется со мной? Как закончить жизнь, разбитую в самом начале? Выбрать одну из партий, на которую мои мудрые родители дадут согласие? Именно так поступают многие девушки, силой обстоятельств разлученные со своим идеалом. Но верность Вам не позволяла мне пойти на такой компромисс. Я считала, что раз моя первая и единственная любовь принадлежит Вам, то в этом мире я могу стать только Вашей – всякий другой союз казался мне своего рода изменой. В моем сердце была лишь одна страница, Вы, сами того не желая, написали на ней свое имя, никто другой не имел права его перечеркнуть. Ваша женитьба не избавляла меня от верности. Вы были свободны, потому что ничего о моей любви не знали, а я была связана. Мысль о том, чтобы стать женой другого, внушала мне непреодолимый ужас, и, отказав нескольким женихам, я, понимая, как трудно жить старой девой, решила оставить мир и посвятить себя религии. Только Бог мог укрыть мою боль и, возможно, утешить меня.

Глава XI

Несмотря на родительские упреки и мольбы, которые меня расстроили, но не обескуражили, я поступила послушницей в монастырь Сестер Милосердия. Сколь ни твердо принятое решение, момент последнего расставания всегда ужасен. Решетка в конце длинного коридора обозначает границу между жизнью мирской и затворнической. До этого порога, непреодолимого для всякого непосвященного, семья может проводить деву, посвящающую себя Господу. Вслед за последними поцелуями на глазах у бесстрастных и хмурых монахинь дверь приоткрывается ровно настолько, чтобы послушница, которую как будто тянут во тьму, могла проскользнуть внутрь, после чего затворяется с металлическим лязгом, что глухим раскатом грома разносится в тишине здания. Даже звук захлопывающейся крышки гроба не отзывается в сердце такой скорбью и болью. Я почувствовала, как кровь отхлынула от моего лица и зловещий холод объял меня. Я сделала первый шаг за пределы земной жизни, отныне для меня закрытой. Там, куда я проникла, страсти утихают, воспоминания стираются, молва не слышна. Там нет ничего, кроме Бога. Мысли о Нем достаточно, чтобы заполнить пугающую пустоту и царящее вокруг гробовое безмолвие. Я говорю теперь только потому, что мертва.

Моя тихая и последовательная набожность не достигала мистической экзальтации. Не глас свыше, а вполне земная причина заставила меня искать убежища под сенью монастыря. Я потерпела душевное крушение, разбившись о невидимый риф, моя скрытая ото всех драма увенчалась трагической развязкой. Поначалу я испытывала то, что в благочестивой жизни называется жаждой, стремлением, тягой к миру. Смутное отчаяние овладело мною, мирские воззрения делали последние попытки вырвать ускользающую добычу из ее добровольного заточения, но вскоре смятение мое улеглось. Привычка к молитвам и религиозным обрядам, регулярные службы и строгий устав, направленный на обуздание ума и тела, обратили к небесам мысли, которые еще слишком хорошо помнили землю. Ваш образ по-прежнему жил в моем сердце, но я научилась любить Вас только в Господе.

Монастырь Сестер Милосердия не похож на романтическую обитель, которая, как думают люди светские, дает приют любовным разочарованиям. Здесь нет ни стрельчатых арок, ни колонн, увитых плющом, ни лучей ночного светила, проникающих сквозь лепестки разбитой розетки и освещающих надпись на могиле, ни часовен с пестрыми витражами, фигурными столбами и ажурными замками сводов, как нельзя лучше подходящих для декораций или диорам. Религиозность, стремящаяся поддержать христианство своей живописной и поэтической стороной, не нашла бы здесь ни одной темы для описаний в духе Шатобриана1. Здание построено недавно, в нем не найдешь ни одного темного уголка, который дал бы приют легенде. Ничто не радует глаз: нет ни орнаментов, ни художественной фантазии, ни живописи, ни скульптуры, повсюду только строгие и прямые линии. Белый свет, похожий на тусклый зимний день, заливает длинные коридоры с симметричными дверями келий и наводит глянец на гладкие полы. Везде царствует мрачная суровость, не помышляющая о красоте и о том, чтобы придать мысли форму. Эта унылая архитектура хороша тем, что не отвлекает погруженные в веру души. Высоко под потолком сквозь окна с частыми железными решетками виднеются только кусочки серого или голубого неба. Ты чувствуешь себя как в крепости, возведенной для защиты от мирских козней. Для этого достаточно толстых стен. Красота была бы лишней.

Даже прихожан пускают только на одну половину монастырской часовни. Огромная от пола до свода решетка, закрытая тяжелым зеленым занавесом, словно опускные ворота в укрепленном замке, отделяет церковь от рядов, отведенных монахиням. Строгие резные кресла из дерева, отполированные временем, тянутся с двух сторон от решетки. В глубине, ближе к середине, стоят три кресла для настоятельницы и двух ее помощниц.

Сюда на службу приходят сестры с закрытыми покрывалами лицами, в длинных черных одеяниях с широкой белой полосой, напоминающей крест без перекладины, какой изображают на погребальном саване. Сидя на скамье для послушниц, я сквозь заграждение видела, как они кланяются настоятельнице и алтарю, опускаются на колени, простираются ниц, а затем рассаживаются по местам и начинают молиться. При подношении даров занавес частично приоткрывается и позволяет увидеть пастора, отправляющего мессу у алтаря, напротив хоров. Монашеское рвение передавалось и мне, а вместе с ним крепло мое решение порвать с миром, в который я еще могла вернуться. В атмосфере, пропитанной запахом ладана и всеобщим воодушевлением, в мареве свечей, отбрасывавших бледные лучи на лица молящихся, душа моя обретала крылья и устремлялась к небесам. Свод часовни наполнялся золотом и лазурью, мне казалось, я вижу, как в небесной дали с края светящегося облака ангелы с улыбкой взирают на меня и знаками зовут к себе, и я уже не замечала ни выкрашенных дешевой краской стен, ни уродливой люстры, ни жалких картин в черных деревянных рамах.

Приближалось время пострига. Все были со мною вежливы и предупредительны, все старались подбодрить и поддержать загадочно-ласковыми обещаниями несказанного блаженства, которые расточают в монастырях перед юными послушницами, готовыми принести себя в жертву и посвятить Господу всю оставшуюся жизнь. Я не нуждалась в этой поддержке, твердым шагом я шла к алтарю. Вынужденная, как я думала, отказаться от Вас, я не жалела в этом мире ни о чем, кроме нежной любви моих родителей, и моя решимость была непоколебима.

Испытательный срок подошел к концу, наступил торжественный день. Тихий монастырь оживился, возбуждение прорывалось сквозь общую сдержанность и строгие правила дисциплины. Монахини сновали взад и вперед по коридорам, порой забывая о неслышной поступи, рекомендованной уставом, так как постриг – это большое событие. Новая овечка присоединяется к стаду, овчарня приходит в волнение. Мирское платье, которое в последний раз надевает послушница, вызывает общее любопытство, веселье и изумление. Все боязливо восхищаются атласом, кружевами, жемчугом и украшениями, коим назначено исполнять роль сатанинских соблазнов. В таком виде меня вывели на клирос. Настоятельница и ее помощницы заняли положенные места, монахини, склонив головы, уже молились, сидя на своих высоких стульях. Я произнесла слова обета, который навсегда отделял меня от людей, и, как того требовал обряд, оттолкнула в сторону бархатную подушечку, на которую время от времени преклоняла колени, а затем сорвала с себя ожерелье и браслеты в знак отказа от всяческих украшений, роскоши и тщеславия. Я отреклась от женского кокетства и сделала это безо всякого труда, ибо не имела права нравиться Вам и быть красивой для Вас.

Затем происходит самая мрачная и самая страшная сцена этой религиозной драмы: момент, когда новой сестре обрезают волосы, отныне ненужные и напоминающие о мирской суетности. Это похоже на подготовку приговоренного к смертной казни. Только здесь жертва невинна или по меньшей мере очищена покаянием. Хотя я искренне, от всего сердца, жертвовала всем, что связывало меня с людьми, мертвенная бледность покрыла мое лицо, когда стальные ножницы зазвенели в моих длинных волосах, которые поддерживала монахиня. Золотые локоны густыми клочьями слетали на плиты ризницы, куда меня проводили, и я не отрываясь смотрела, как они дождем падают с моей головы. Я была ошеломлена, тайный ужас объял мою душу.

Я нервно вздрагивала от прикосновений холодного металла к шее, словно это были не ножницы, а топор. Зубы мои стучали, я силилась произнести молитву, но слова не шли с языка. Ледяная, предсмертная испарина покрыла мои виски. Взгляд затуманился, мне показалось, что лампа, зажженная у алтаря Богоматери, потускнела. Ноги мои подкосились, и, протянув руки вперед, как бы ища опоры в пустоте, я упала, успев только прошептать: «Умираю».

Мне дали понюхать соли, и когда я пришла в себя, то поразилась дневному свету – будто призрак, восставший из могилы. Сестры, привыкшие к подобным обморокам, услужливо и невозмутимо поддерживали меня.

«Успокойтесь, – сочувственно произнесла самая молодая из них. – Ваши мучения позади, обратитесь к Деве Марии, и все будет хорошо. Со мной было точно так же, когда я принимала обет. Это последний удар лукавого».

Две сестры облачили меня в черное платье ордена и повесили на грудь белую епитрахиль, затем мы вернулись на клирос, и на мою остриженную голову набросили покрывало – символический саван, который делал меня мертвой для всего мирского и видимой только для Бога. Согласно поверью, если попросить Божьей милости из-под складок савана, то она будет дарована. И когда покрывало спрятало меня от посторонних глаз, я обратилась к Господу с просьбой, чтобы Он даровал мне возможность открыть Вам мою любовь после смерти, если, конечно, в таком желании нет греха. К моей внезапной и тайной радости, мне показалось, что молитва услышана, и я почувствовала огромное облегчение, ибо только в этом состояла боль моей души – нож, вонзенный в сердце, который истязал меня денно и нощно, словно грубая власяница, спрятанная под одеждой. Я отказалась от Вас, но душа не желала смириться с тем, что ей придется вечно хранить свою тайну.

Рассказывать ли Вам о моем пребывании в монастыре? Там дни текут за днями, похожие друг на друга как капли воды. Для каждого часа есть своя молитва, свой обряд, свое послушание; жизнь размеренным шагом движется к вечности, и каждый счастлив тем, что приближается к заветной цели. И, однако, за покоем нередко таятся многие печали, многие слабости и тревоги. Мысли, несмотря на молитвы и медитации, теряются в мечтах. Душу охватывает тоска по миру. Ты сожалеешь о свободе, семье, природе; грезишь о широких просторах, залитых солнечным светом, о цветущих лугах, о лесистых холмах, о голубоватых дымках, поднимающихся вечером над полями, о дороге с экипажами и реке с лодками, о жизни, движении, веселом шуме, о бесконечном разнообразии и обновлении вещей. Хочется ходить, бегать, летать. Ты завидуешь птицам, у которых есть крылья, тебе тесно и душно, точно в гробнице, и ты мысленно преодолеваешь высокие монастырские стены и возвращаешься к любимым местам, к детству и юности, оживающим с волшебной ясностью и подробностями. Ты строишь бессмысленные планы, забывая о том, что неумолимая дверь закрыта навеки. Даже самые набожные души испытывают подобные искушения, их терзают воспоминания, миражи, которые гонит прочь рассудок, а они, несмотря на молитвы, снова и снова приходят в тишине и одиночестве кельи, зажатой четырьмя белыми стенами, единственным украшением которым служит черное деревянное распятие. В горячке первых дней мысли о Вас как будто отступили, но затем возвращались все чаще и чаще и становились все более нежными. Сожаление об утраченном счастье болезненно сжимало сердце, и часто тихие слезы сами собою текли по моим бледным щекам. Иногда я плакала ночью, во сне, а утром моя жесткая подушка была мокрой от горькой влаги. Но порой меня посещали приятные сновидения: я видела себя у подъезда виллы, мы поднимались вместе с Вами, вернувшись с прогулки, по белой лестнице, покрытой голубоватым кружевом тени от высоких деревьев. Я была Вашей женой, и Вы бросали на меня ласковые, покровительственные взоры. Между нами уже не было никаких препятствий. Душа моя не принимала этой насмешливой лжи, от которой я защищалась, будто от греха. Я каялась в этих грезах на исповеди, я искупала их послушанием. Я молилась по ночам, борясь со сном, чтобы избавить себя от греховных видений, но они не оставляли меня.



Поделиться книгой:

На главную
Назад