Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Двуглавый российский орел на Балканах. 1683–1914 - Владилен Николаевич Виноградов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Совещания в Рейхенбахе проходили под гул канонады и на юге, и на севере Европы, и повсюду отмечались российские успехи. Адмирал Ф. Ф. Ушаков разгромил эскадру капудана-паши в Таманском проливе (июль), в августе осуществил успешную операцию близ Хаджибея. Опасения Потемкина насчет безопасности Крыма были рассеяны, он предписал войскам занять левый берег Нижнего Дуная.

На Балтике адмирал В. Я. Чичагов отбил шведскую атаку на Ревель (Таллин). Екатерина удостоила флотоводца личной аудиенции. В разговоре моряк увлекся и перешел на лексику, которую мы ныне именуем ненормативной, смутился и замолк. Царица вывела его из затруднительного положения, молвив милостиво: «Продолжай, Василий Яковлевич, я ваших морских терминов не разумею».

23-24 мая произошло генеральное сражение у Красной Горки, совсем недалеко от столицы, шум пушечной пальбы доносился до города. Атаку удалось отбить. Шведские суда, включая корабль под вымпелом короля, укрылись в Выборгской бухте. Балтийский флот ее блокировал. 22 июня (3 июля) июля шведы прорвали блокаду, потеряв при этом 9 кораблей и 5 тысяч моряков пленными. Екатерина не без удовольствия сообщила Потемкину, что в числе трофеев достался и королевский завтрак – жареный гусь, штоф водки и 6 сухарей.

Серия успехов прервалась 28 июня, когда в бухте Швейзунд гребная флотилия угодила под огонь береговых батарей и понесла тяжелые потери[247].

И вдруг непредсказуемый шведских король, утратив веру в победу, преподнес союзникам сюрприз, пойдя на мир с Екатериной II. Договор был подписан 3(14) августа буквально под дулами орудий на поле боя под Варелой, где выстроились друг против друга две армии, между которыми сновали уполномоченные. Царица вздохнула с облегчением, извещая подданных о завершении войны «на зрелище от столицы нашей не удаленном» и на условиях «неприкосновенной целости границ». Потемкина она информировала в выражениях не столь торжественных и с намеком – пора кончать и на юге: «Одну лапу мы из грязи вытащили. Как вытащим другую, то пропоем Аллилуйя»[248].

Твердыня Измаила с 30-тысячным гарнизоном и энергичным комендантом Айдос-Мехмед-пашою оставалась непокоренной, запирая плавание по Дунаю. Ввиду наступления стужи, недостатка в пушках и ядрах военный совет решил осаду снять. И тогда Потемкин призвал Суворова. 2 (12) декабря тот принял командование осадным корпусом. 7 декабря отправил Айдос Мехмеду лаконичное по обыкновению письмо: «Соблюдая долг человечества, дабы отвратить кровопролитие и жестокость», он давал коменданту «24 часа на размышление – воля. Первый мой выстрел – уже неволя, штурм – смерть». 12 (22) декабря на рассвете начался приступ с суши и с Дуная. Турки сопротивлялись отчаянно, отвага солдат российских была выше всяких похвал. Свыше 20 тысяч аскеров погибли, 9 тысяч сдались в плен. Потери победителя составили 4 тысячи человек, особенно сильно пострадал командный состав, из 650 офицеров было убито и ранено 400 человек. Петербург встретил победу колокольным звоном и пушечною пальбою. Но заслуженного фельдмаршальского жезла Суворов не получил. Великий полководец медленно продвигался по служебной лестнице, перед ним «по старшинству» числилось немало людей. Его удостоили почетным, но декоративным званием подполковника Семеновского полка и выбили в честь взятия Измаила памятную медаль, чего удостаивались не многие победители.

Итоги кампании 1790 года Потемкин подвел в торжественных тонах: «Тульча покорена, флотилия турецкая разбита, и Исакча, магазейн или депо всей армии турецкой и флотилии, занята со множеством припасов, судов потоплено, повреждено до полутораста». И, как венец всего, покорен Измаил. Расположив войска на зимних квартирах, фельдмаршал отправился в Петербург, передав командование армии генерал-аншефу Н. В. Репнину. Он оставил в штабе план кампании на 1791 год, не содержавший и намека на скорое завершение войны: часть войск отправить к границе Речи Посполитой, воспрепятствовать вторжению турок через Дунай. На Кавказе – взять Анапу и не допускать переброски войск противника на запад. Царица план одобрила, но с существенным добавлением – перенести российское оружие на правый берег Дуная и искать встречи с противником в поле.

В Петербург Потемкин прибыл в конце февраля 1791 года и сразу угодил в самое пекло внешнеполитических осложнений и дворцовых интриг. Британский кабинет выступал в авангарде недругов. Две войны, России со Швецией и Австрии с Турцией, завершились ничейно, нужно и третью закончить на условиях status quo ante bellum. Премьер-министр В. Питт добился у парламента санкции на снаряжение могучей, в 36 линейных кораблей, эскадры. На суше готовилась прусская армия, Берлин ради присоединения Данцига и Торна не останавливался перед войной и заманивал в альянс Польшу. «Пруссак, – предупреждала государыня Потемкина, – паки заговаривает полякам, чтобы ему уступить Данциг и Торн, на сей раз за наш счет, лаская их, что им отдаст Белоруссию и Киев. Он всесветный распорядитель чужаго». В союз собирались залучить и Швецию.

На этом угрожающем фоне происходило столкновение мнений Екатерины и Потемкина по вопросу о том, как выбраться из кризиса. В покоях императрицы разыгрывались бурные сцены. Фельдмаршал, покидая их, так хлопал дверью, что звенели стекла и замирали сердца придворных. Оба тяжело переживали ссоры, Потемкин, после очередной стычки, случалось, шел на исповедь. Потом брался за перо: «Выслушай меня как мать и благодетельница». И далее: «Вы обратите в нуль все планы наших врагов и избавитесь, так сказать, от шипов в сердце», переманив на свою сторону шведского короля и Фридриха Вильгельма Прусского[249]. Екатерина упрямилась, не желая идти навстречу презираемому двоюродному брату, и тот не решился выступить против России, а в 1792 году пал жертвой покушения, подготовленного недовольным офицерством. Но с Великобританией и Пруссией все шло к войне. В конце марта 1791 года Питт отправил в Берлин на согласование текст ультиматума двух держав России с требованием отказаться от присоединения Очакова и полосы земли между реками Буг и Днестр. Предусматривался жесткий срок его принятия – 10 дней, потом – разрыв и война.

Но тут коса нашла на камень. Питт допустил грубейший промах в оценке настроений общественности, не понимавшей и не принимавшей войны из-за притулившегося в каком-то европейском закоулке Очакова, от которой пострадали бы судоходство, торговля и промышленность. В завязавшейся «схватке перьев» оппозиция одержала верх над кабинетом. В нее вступило и российское посольство во главе с С. Р. Воронцовым, поставляя публицистам материалы, в самом выигрышном и соблазнительном свете рисовавшие выгоды от коммерции с Россией, и в самых мрачных тонах – пагубу от ее прекращения. Воронцов успокаивал царицу: «парламент сам собою, противу общей ненависти всей нации, не может поддержать никакого министра»[250]. Планы тогдашних ястребов были сорваны, флот разоружен, ультиматум, предназначенный для России, отозван с полпути из Берлина, англичане перестали размахивать кулаками.

В мае в Петербург прибыл некий путешественник Фолкнер (Фальконер по камерфурьерскому журналу). Любознательный турист побеседовал с вице-канцлером H. A. Остерманом, потом «вояжер» был принят императрицей (чего, случалось, месяцами добивались послы), у него обнаружились верительные грамоты, он превратился в дипломата и выразил согласие на основные российские условия примирения с Портой – границу по Днестру, присоединение Очакова с прилегающим районом и Буджака. Пруссаки с отмобилизованной армией остались у разбитого корыта несбывшихся надежд, им оставалось лишь сетовать на всем известное коварство Альбиона и присоединиться к достигнутой договоренности[251]. Наконец-то Россия осталась один на один с Османской империей!

Императрица теряла терпение, и нотки раздражения прорывались в ее переписку с Потемкиным. 22 апреля (2 мая) она отправила фельдмаршалу отчаянную записку: «Ежели хочешь свалить камень с моего сердца, ежели хочешь спазмы унимать, отправь скорее в армию курьера и разреши силы морские и сухопутные произвести наискорее, а то войну протянешь еще долго». Личное «протянешь» многозначительно. 11 (22) мая последовало наконец предписание фельдмаршала Репнину: «Препоручая произведение поисков на неприятеля, где только случаи удобные могут представиться, но с таким рассмотрением, чтобы действовать наверняка»[252].

Выдающийся полководец и дипломат князь Николай Васильевич Репнин, полузабытый историографией, внес заметные коррективы в указания шефа, воспользовавшись разрешением перенести операции за Дунай. В марте состоялся первый после трех с половиной лет войны «поиск» за Дунаем. В июне тогда еще генерал-майор М. И. Голенищев-Кутузов разбил вражеский 20-тысячный корпус при Бабадаге. 27 июня (7 июля) сам Репнин разгромил главные турецкие силы под Мачином. Россиянам помогло то, что турки шли в атаку волнами и их выводили из строя по частям. Потеряв 4 тысячи янычар, они обратились в бегство. Добрые вести приходили с Кавказа, генерал И. В. Гудович взял приступом Анапу, пленил 8 тысяч человек, в том числе трехбунчужного пашу Мустафу и предводителя чеченцев Ушурму (хана Мансура)[253]. Довершил победоносную кампанию 1791 года на море Ф. Ф. Ушаков. Его эскадра отправилась к берегам неприятеля, и здесь, у крепости Калиакрия, 31 июля (11 августа) разгромила турецко-алжирский флот, остатки которого бежали в Константинополь. Появление на рейде поврежденных судов с порванными парусами, а то и без мачт, поставило точку на реваншистских надеждах властей предержащих, тем более что расчеты на крупную англо-прусско-польскую диверсию на севере провалились.

Посланцев великого везира Репнин встретил на поле боя. Вступать в переговоры он отказался, поставив их перед выбором: или капитуляция, или уничтожение укрывшихся в Мачине вражеских войск. Выдвинутые кондиции генерал назвал минимумом того, что может требовать победитель.

31 июля (11 августа) в Галаце был подписан прелиминарный мирный договор. В нем подтверждались условия Кючук-Кайнарджийского трактата и последовавших за ним соглашений между двумя странами. Днестр становился границей между ними, Молдавия и Валахия оставались в составе Османской империи с сохранением прежних привилегий. Чтобы окончательно договориться об условиях мира, стороны обязывались не браться за оружие в течение 8 месяцев.

Екатерина с «особливым удовольствием» усмотрела в прелиминариях соблюдение «всех тех условий, которые мы непременными в основание мира полагали». Весьма одобрительно отнесся к подписанному документу Совет при высочайшем дворе. Высокая награда – Георгиевский крест первой степени, пожалованный Репнину, свидетельствовала о монаршей благосклонности. Иного мнения насчет его деяний придерживался Г. А. Потемкин. В армию он прибыл 1 августа в самом дурном настроении: царица вроде бы одобрила выработанный им план операций, но внесла такие поправки, что он из оборонительного превратился в наступательный. Устранить нового фаворита, юного красавца и пронырливого интригана П. А. Зубова, светлейшему не удалось. В Яссах его ждала еще одна неприятность – подписанный накануне его приезда мир. Фельдмаршалу представлялось, что у него похитили лавры победителя. В дополнение к подписанным условиям он потребовал контрибуции в 20 миллионов пиастров. Два месяца шли совещания с турками, и они собрались домой. Казалось, что пора садиться за составление плана кампании на 1792 год. Но от Потемкина уже мало что зависело, болезни его преследовали, и 5 октября он скончался[254].

Личность Потемкина величественна и трагична. Крупнейший государственный деятель, великий администратор, видный реформатор армии. Именно он освободил войско от остатков пруссачества и утвердил в нем удобную и соответствующую климату форму, солдат наконец-то освободили от ненавистных париков: «Завиваться, пудриться, чесать косы, солдатское ли это дело?» В то жестокое время Григорий Александрович был одним из немногих гуманистов в армии, осуждал побои, заботился о довольствии нижних чинов[255].

Потемкин, несомненно, обладал стратегическим мышлением. Еще в конце XIX столетия военный историк Д. Масловский отмечал, что он впервые в отечестве выступил главнокомандующим нескольких армий, действовавших на разных операционных театрах. Светлейший князь усвоил румянцевский завет: турок надо выманивать из крепостей в чистое поле. В письме к императрице от 12 ноября 1787 года Потемкин размышлял: «Не разбив неприятеля в поле, как приступить к городам? Полевое дело с турками можно считать игрушкою; но в городах и местах тесных дела с ними кровопролитны. Они же, потеряв баталию, и так города оставляют»[256].

Дипломатическая схватка со зловещим союзом держав – не фон, а составная часть лихолетья 1787–1791 годов. Россия оказалась на волосок от противоборства с коалицией Великобритании, Швеции, Пруссии, Польши и Турции. Потемкин стоял за достижение компромисса с возможными противниками с неизбежными потерями, царица не желала отступать ни на шаг, ее упорство доходило до упрямства, и ее линия возобладала. Недруги смирились.

После кончины Потемкина за дело умиротворения взялся A. A. Безбородко. Камень преткновения в виде солидной контрибуции он удалил, и турецкие уполномоченные, «едва опомнившись от изумления, отвечали вне себя от радости». Безбородко заверил их: «Россию нельзя заподозрить… в каких-либо честолюбивых замыслах относительно Оттоманской империи»[257].

29 декабря 1791 года (9 января 1792 года) в Яссах был подписан договор. Он подтвердил все условия Кючук-Кайнарджийского трактата и последующих договоренностей с Турцией. Высокая Порта признала вхождение Крыма в состав России и ее протекторат над Восточной Грузией. К России отошло междуречье Буга и Днестра. На Кавказе границею оставалось течение Кубани. Предусматривалось, что османские власти не допустят набегов жителей левобережья на российскую территорию; если это все же произойдет, сопровождаемое грабежами и угоном людей, Порта обещала возмещать причиненный ущерб. Дунайские княжества остались в составе Османской империи, обещавшей соблюдать их права и привилегии[258].

По распространенному и устойчивому мнению, «мир не был адекватен затраченным на войну человеческим и материальным усилиям». Россия вышла из нее «с очень незначительными по сравнению с понесенными ею жертвами территориальными приращениями». Поэтому Ясский мир «ни в коей мере нельзя признать блестящим»[259]. Что же, действительно, – за каждый шаг в отстаивании своих геополитических интересов России приходилось расплачиваться большой ценой. Все вышенаписанное говорит, что растущее могущество державы встречало на своем пути стену сопротивления. На сей раз конфликт не перерос в побоище европейского масштаба в немалой степени благодаря реализму и сдержанности в осуществлении внешнеполитического курса. Но влияние на его формирование оказывали не только мирские заботы и земные тревоги. Зрела освященная православием мысль: братьев по вере не покорять должно, а освобождать и возрождать, что отразилось в документах эпохи. Среди бумаг, подготовленных адмиралу С. К. Грейгу для несостоявшейся экспедиции на Архипелаг, значился и царский манифест к жителям: «Отнюдь нет нашего желания присвоить сие под обладание наше, а все желания наши к тому устремлены, дабы доставить им свободу полную в исполнении веры их и отправлении публичном обрядов оной и восстановить гражданскую их вольность и безопасность». В занятых областях предполагалось не приводить жителей к присяге, а брать с них клятву, что они «за веру и вольность свою подвизаются»[260].

Отзвуки французской революции докатились и до далеких Балкан. Взоры властей предержащих устремились к Парижу. Раздававшиеся оттуда призывы объявить войну дворцам, вскоре осуществленные, вовлекли в нее Австрию, Пруссию, Англию, Голландию, Испанию.

Но не Россию. Время великих свершений Екатерины II кончилось, наступила старость. Жизнь и правление клонились к закату. Поступавшие из Парижа вести повергали императрицу в ужас. Чтобы понять ее яростные филиппики против революции (Париж «адово пекло», «притон разбойников», Национальное собрание – «гидра о 1200 головах», ею верховодит «шайка безумцев и злодеев») надо учитывать психологическое состояние, в которое ее повергали свидетельства посла М. Симолина: «Чернь расправилась с г. Фулоном, бывшим интендантом армии. Его повесили на фонарном столбе, отрубили потом его голову, насадили ее на палку от метлы и понесли по улицам Парижа». Та же участь постигла г. де Бертье. «Его сердце и внутренности были сожжены в Пале Рояле, а остатки трупа разрубили на куски». «Несколько сотен торговок, величаемых теперь "дамами рынка", рассеялись по городу и принудили идти за собой попадавшихся им навстречу женщин». С требованием «Короля и хлеба» они двинулись в Версаль. «Отдельным сопротивлявшимся солдатам отрубали головы. Войска безмолвствовали»[261]. И так далее, и тому подобное в разных вариантах. Семьдесят лет наша историография изображала Екатерину «жандармом Европы», неким заводилой в монархическом таборе, набросившемся на рыцарей революции. Не так давно еще раздавались отголоски этих песнопений: «Среди монархов Европы она проявляла наибольшую активность… в борьбе с революционной Францией»[262]. Однако что считать борьбой? До ноября 1796 года, до дня кончины Екатерины Великой, французы воевали против австрийцев, пруссаков, немцев других мастей, англичан, шотландцев, ирландцев, голландцев, испанцев, итальянцев. Россиян среди них не было. Так кто же проявлял наибольшую активность?

Верная чувству долга, опираясь на отважное войско, окруженная преданным (особенно после подавления Пугачевского восстания) дворянством, она не понимала социального смысла сотрясавших Францию волнений, ей они представлялись конвульсиями, предвещавшими распад. Она органически не воспринимала переход значительной части первого и второго сословий на сторону революции. Король Генрих IV во главе 400 дворян завоевал страну. У Людовика XVI – 300 тысяч шевалье. Их дело – либо спасти родину, либо погибнуть. В выражениях императрица не стеснялась: «Мне не по душе кухарки в роли ночной стражи, правосудие без правосудия, и варварские казни на фонаре». И как заключение: «я не верю в великие нравственные и законодательные способности сапожников и башмачников. Я думаю, если бы повесить некоторых из них, остальные одумались бы»[263]. Но менять перо на штык в борьбе с революцией она не собиралась, ее свержение – дело самих французов в лице дворян. Наиболее полно и четко о будущем Франции государыня высказалась в письме П. А. Зубову (осень 1791 года): «Надо восстановить монархию, власть короля; три сословия составляют ее, и без них и парламентов нет монархии». Без силы оружия тут не обойтись, сражаться надо дворянству, у принцев, по их уверениям, наготове 6 тысяч человек. «Государство, которое должно ждать от иностранных войск восстановления своего благополучия – несчастное государство»[264].

Время шло, принцы демонстрировали полное бессилие. В сочиненном в начале 1792 года меморандуме царица подчеркивала: «Европа заинтересована в том, чтобы Франция «вновь заняла место, достойное великого королевства». В этом она расходилась с монархами Пруссии и Австрии, стремившимися поживиться за счет впавшей в грех революции страны и подорвать ее роль на международной арене. Царица все еще питала иллюзию, что с якобинцами удастся справиться легко, корпус в 10 тысяч человек прошагает по зеленой дорожке от Страсбурга к Парижу. Она сознавала, что не следует восстанавливать абсолютизм во всей его красе, что надо считаться с пожеланиями нации и не посягать на «разумную свободу личности». Монарху следует сочетать «меры строгости» со «справедливой умеренностью» при помощи «добрых и мудрых законов». Ш. Ларивьер с некоторым изумлением констатировал: «Великая самодержица Севера, которую мы видели столь суровой в отношении конституций, якобинцев и цареубийц, советует Бурбонам делать уступки в духе времени»[265]. Что касается собственной роли, то государыня полагала необходимым «содержать все свои силы в полном ополчении, дабы воздерживать в надлежащих пределах зло дальнейшего распространения заразы неистовства и развратов французских поближе к себе, а именно в некоторых частях света и особливо на Востоке»[266].

Все выходило гладко на бумаге, а на деле, притягивая к себе британский флот и прусскую армию вплоть до конца 1791 года, Россия отдаляла эти силы от французских границ. Дел дипломатических она не забывала никогда. В Париже следовало поощрять умеренных фельянов в противовес оголтелым якобинцам. Посол Симолин установил связи с влиятельными членами Национального собрания и его Дипломатического комитета не из числа драчливых, а из тех, кто усматривал опасность в изоляции страны. Указанный комитет, писал посол в реляции от 23 июня (3 июля) 1791 года, «занят, в сущности, Россией», наиболее авторитетные и здравомыслящие его члены «вполне убеждены в полезности для новой Франции завязать с упомянутой державой (Россией. – Авт.) самые тесные и полезные связи». Комитет усматривает в «альянсе с Россией принципы, которые отвечают склонностям всего мира, он считает, что данному союзу предначертано стать самым тесным и солидным, которого Франция может достичь»[267]. Он получил через Амстердам солидную сумму денег (60 тысяч ливров) для подкупа нужных людей, в чем и преуспел. Так, Симолин раздобыл ключ к шифру французского поверенного в делах в Петербурге Э. Жене, вступил в контакт с ведавшим иностранными делами Ш. М. Талейраном, ему предписали действовать «со всей щедростью» в деле подкупа громовержца О. Г. Мирабо, все шло к согласию, но тот до подкупа скончался[268]. Екатерина мечтала о том, как бы направить мощный, в 36 вымпелов, британский флот не в Балтику, а к французским берегам. Достичь этого не удалось, но у Кронштадта армада не появилась и подписанию победоносного Ясского мира не помешала. Не столь удачной оказалась операция, связанная с бегством королевского семейства, изловленного собственными подданными в Варение (июнь 1791 года). Конспираторов из августейшей семьи не получилось, неповоротливый Людовик XVI плохо исполнял роль лакея, заносчивая Мария Антуанетта мало походила на роль горничной собственной статс-дамы, госпожи де Турсиль, путешествовавшей под именем баронессы А. К. Корф с семейством. Баронесса была российской подданной, вдовой полковника. На основании этого по Парижу распространились слухи о причастности к побегу посла Симолина, лишь охрана, поставленная у его дома, спасла дипломата от расправы толпы. Версия насчет его участия была подхвачена истриографией, иногда прямо утверждалось: «Симолин вручил паспорт на имя Корф королеве»[269].

Версия эта рассыпается при сопоставлении имеющихся данных. Вскоре после провала авантюры посол получил от госпожи Корф прошение с просьбой выдать ей новый паспорт, утрату прежнего она объясняла тем, что, сжигая ненужные бумаги, она по рассеянности бросила в камин и паспорт. Обращает на себя внимание и следующее упущение: в дорожном документе значилось на одно лицо меньше, чем путешественников в карете – «неохваченной» оказалась принцесса Елизавета, сестра короля. Логично предположить, что, если бы Симолин готовил бумаги для беглецов, он все-таки подсчитал бы их число. Пойманных вернули в Париж, и жизнь их во дворце Тюильри превратилась в ад. Симолину удалось в декабре тайно встретиться с королевой. Свидание состоялось в ее спальне. Собеседники уселись рядом на диванчик, и «гордая австриячка» принялась изливать душу перед слушателем: «Она меньше боится смерти, чем жизни среди унижений, когда ей каждый день приходится испить чашу оскорблений, горечи и желчи». Временами глаза королевы наполнялись слезами. Она посетовала на «холодность и непостоянство» своего брата, римского цесаря Леопольда, занятого семейными хлопотами – как-никак 17 или 18 отпрысков (точное число она не помнила). Она резко отрицательно отозвалась о принцах в эмиграции, погрязших в интригах: «Для предотвращения неисчислимых бед было бы желательно уничтожить влияние принцев и эмигрантов», пусть действуют одни державы». Через час в спальню жены вошел Людовик. Из его речей стало ясно, что и с державами ситуация далека от идиллии, прусский король уже поставил вопрос о возмещении убытков за свое предполагаемое участие в интервенции[270]. Мария Антуанетта снабдила Симолина, собиравшегося в Петербург с остановкой по пути в Вене, записками к кайзеру Леопольду и канцлеру В. А. Кауницу, дополнив их устными пожеланиями на случай его предполагаемой беседы с обоими.

В Вене старый, многоопытный Кауниц вылил ушат холодной воды на голову Симолина, чрезвычайно польщенного возложенным на него поручением. Он заявил, что сетований и жалоб он и так наслушался вдоволь и что ответить на них можно не иначе как «общими местами и даже вздором». Прочный союз монархов создать невозможно. Он бросил фразу, выдававшую сознание бессилия и страх: если французы перейдут Рейн, «тотчас же все деревни будут за них, сговорятся, чтобы убивать князей, графов и дворян».

Император Леопольд принял Симолина милостиво, но ничего, кроме общих мест, дипломат из его уст не услышал[271]. Через несколько дней кайзер скоропостижно скончался. Его сын Франц занялся подготовкой к избранию на императорский престол. Похоже было, что коалиция монархов еще долго с места не сдвинется. А «своим» Кауниц писал: Екатерина «ждет не дождется, чтобы Австрия и Пруссия завязли во Франции».

Капитулянтская, как представлялось царице, позиция парижского двора, вызывала у нее крайнее раздражение. Те самые люди, что сооружали Восточный барьер из Швеции, Речи Посполитой и Османской империи и «выдворяли» Россию из Европы, теперь изгибались в поклонах и извивались в лести. Сбежавшие с родины братья короля возглашали в письме к ней: «Нет такого рода славы, которой Вы, В.в., не стремились быть достойной. Вы разделяете с Петром Великим честь создания обширной империи, ибо, если он первым вывел ее из хаоса, Вы, В.в., подобно Прометею, похитили лучи у солнца, чтобы вдохнуть в нее жизнь. Вы отодвинули ее границы, Вы укротили гордый полумесяц, Вы обеспечили покой Германии и мирную жизнь всем нациям». Принцы при этом забыли, что «укрощению» полумесяца больше всего сопротивлялась Франция[272]. Петиции от эмигрантов рангом поскромнее поступали десятками. Альбер Сорель прав, когда пишет: Екатерина «испытывала лишь презрение к королю, который позволил, чтобы ему диктовали законы, к дворянству, отказавшемуся от своих привилегий». Упоминает он и то, что в душе царицы зародились интимные женские чувства (назовем их прямо – злорадство): перед нею, маленькой принцессой из заштатного немецкого рода, выскочкой и узурпаторшей, волею судьбы оставившей княжеский муравейник, каковым тогда представлялась Германская империя, перед нею, с которой Людовик XV считал ниже своего достоинства переписываться, лебезили его наследники, ей льстили представители «самой просвещенной монархии и самой блестящей» цивилизации»[273].

Ставка Екатерины на внутреннюю реакцию оказалась битой. Реакция внешняя на протяжении почти всего 1791 года пребывала в состоянии разлада. Английский король Георг III объявил о приверженности принципу невмешательства. Оставалась надежда только на берлинский и венский дворы, владения которых находились поблизости от революционного очага. Габсбурги к тому же были связаны родственными узами с Бурбонами, Мария Антуанетта приходилась сестрой и теткой трем императорам, Иосифу II, Леопольду и Францу. Отношения между двумя немецкими династиями смахивали на вражду кошек и собак, и перед Екатериной встала трудная задача – подвигнуть монархов-антагонистов к совместному походу против революционной Франции. Следует отдать должное ее умению мыслить стратегически, что нашло отражение в собственноручной записке от 4 декабря 1791 года: «Император с королем прусским будут владычествовать в Германии. Я боюсь их гораздо более, чем старинную Францию во всем ее могуществе и новую Францию с ее нелепыми принципами»[274]. Здесь проявилось ясное понимание того, что, если галлы отбросят стремление к доминированию на континенте, у России нет причин для соперничества и ссор с отстоящей от нее на тысячи миль Францией. Иное дело – ближние соседи: «Венский двор всегда старался удалить нас от европейских дел, исключая случаев, когда для собственных целей увлекал нас ко вмешательству». О прусском и говорить нечего – все, что только может быть «поносного и несносного», ему свойственно, а король Фридрих Вильгельм II – «злобная скотина и большая свинья»[275].

Своими заботами Екатерина делилась с секретарем A. B. Храповицким: «Я ломаю голову, чтобы подвигнуть Венский и Берлинский дворы в дела французские». Вице-канцлеру И. А. Остерману царица писала: «Они меня не понимают. Существуют вещи, о которых говорить не следует. У меня много предприятий неоконченных, и надобно, чтобы они были заняты и мне не мешали»[276].

Предприятие неоконченное – война с Турцией, еще не начатое – подавление мятежной Польши, принявшей в мае 1791 года, явно в подражание Парижу, конституцию. Екатерина сочла эту акцию признаком того, что французский мятеж подбирается к рубежу империи. Заливать кровью пожар во Франции императрица не собиралась.

Брабантская революция 1790 года, временная утрата Австрийских Нидерландов продемонстрировали и Вене, и Берлину, сколь тревожно соседство с очагом мятежей, медлить дальше становилось опасно. 27 августа 1791 года в замке Пильниц император Леопольд и король Фидрих Вильгельм подписали декларацию об общих действиях в защиту Людовика XVI и призвали монархов к солидарности. Энтузиазм проявил лишь рыцарь абсолютизма шведский король Густав III. Опыт неудачной войны с Россией в 1788–1790 годах его ничему не научил. Казна в Стокгольме изрядно опустела, армия не оправилась от поражения, риксдаг проявлял недовольство, офицерство роптало, но монарх рвался в бой. Его посланец предложил Екатерине II встать во главе венценосцев и задушить «народную эпидемию» в ее гнезде. Императрица восхитилась отвагой своего двоюродного брата, но отклонила предложенную честь: с оной эпидемией надлежит сражаться прежде всего Людовику XVI, чего она почему-то не замечает. В октябре 1791 года она все же заключила со шведским королем конвенцию, которую иногда считают знаком ее согласия на участие в интервенции: Густав собирался снарядить войско в 16 тысяч человек, к которому Екатерина добавляла 6 тысяч своих для высадки в Нормандии десанта. На самом деле конвенция являлась шумной дипломатической петардой. Правительство Екатерины только что с большими усилиями предотвратило англо-прусско-польское вторжение в страну, Россия нуждалась в отдыхе, и не в обычаях императрицы было затевать тут же новый конфликт. Французских эмигрантов, впавших было в оптимизм, ждало разочарование. Их агент, побывав в Стокгольме, обнаружил опустелый порт, покинутые арсеналы, истощенную казну и – ни малейших признаков подготовки к экспедиции. Посылку войск царица заменила субсидией, вместо запрашиваемого шведами полумиллиона рублей выделила им 300 тысяч, да и те пропали – в 1792 году Густав пал жертвой заговора офицеров[277].

7 февраля 1792 года лютые враги, римский цесарь и прусский король, превратились в союзников поневоле, обязавшись выставить по 40–50 тысяч солдат против Французской революции. Сама эта ограниченная цифра свидетельствует о полном непонимании того, что происходило во Франции. Прусский посланник в Петербурге вступил с запросом о необходимости уладить дела в Польше, которая, если войдет в союз с Саксонией, станет «опасною или по крайней мере неудобною соседкою»[278]. Это было предложение о разделе Речи Посполитой. Берлинский двор не хотел углубляться во французские дела, не получив гарантий на востоке Европы.

Неизвестно, сколько времени продолжалась бы разборка австро-прусских распрей и как долго пришлось бы выжидать момента для освобождения от обуревавших Екатерину забот, если бы не сами парижские смутьяны. Объятый стремлением низвергнуть тиранов и облагодетельствовать мир своими идеями и порядками, Конвент 20 апреля 1792 г. объявил войну императору Францу.

19 мая австро-прусские войска перешли границу Франции. Никто не подозревал тогда, что началась 22-летняя эпопея почти непрерывных войн. Руки царицы были развязаны, в том же мае российские войска вторглись в Польшу. Последовал второй раздел Польши вместе с Пруссией (1793 год), и третий – в котором участвовала также Австрия (1795 год). Казалось, что польская элита делала все для того, чтобы испортить отношения с Россией, а заодно и с Пруссией. В Петербурге и Берлине встретили в штыки провозглашение конституции. По мнению Екатерины, она столь же подходила Польше, как корове седло. Конституция провозгласила в стране наследственную монархию. И императрица, и король сочли, что они не обязаны впредь гарантировать целостность страны, ибо обязательства давались Речи Посполитой (республике), а не наследственной монархии. В преемники бездетному Станиславу Августу Понятовскому в Варшаве определили курфюрста Саксонии, того самого, против водворения которого на трон два двора протестовали еще в 1764 году, предпочитая ему природного поляка. В кругу приближенных Фридрих Вильгельм не скрывал своего раздражения: варшавские нахалы собираются соорудить ось Польша – Саксония, ему угрожающую.

Речь Посполитая создавала трудности снабжению Дунайской армии. Российские войска были выведены из страны, самый удобный и освоенный путь через Каменец перекрыт, пришлось вывезти «магазейны» – расположенные по пути склады продовольствия и снаряжения. Сейм обратился к Константинопольскому патриарху с просьбой – взять под свою руку, вопреки воле иерархов и верующих, православную церковь Речи Посполитой. Россия лишилась бы важного рычага влияния в польских делах, но владыка отказался от предложенной чести, и эта опасность исчезла. Русских торговцев обвинили в подстрекательстве к бунту и пытками вырвали у них нужные признания. Епископ Переяславский, подданный Екатерины, известный «чистотой нравов», был брошен в тюрьму. Сейм пытался заключить союз с Турцией, находившейся в состоянии войны с Россией.

Весть о том, что в Яссах вот-вот будет подписан мир, произвела в Варшаве эффект разорвавшейся бомбы. При мысли о мертвой хватке приветливой «королевны Катажины» мороз продирал по коже. Спохватились, что вообще не удосужились известить царицу о майской конституции, и направили запоздалое уведомление. Вице-канцлер И. А. Остерман был холоден, как лед: «Ее величеству нечего вам отвечать». Польский резидент Деболи от себя добавлял: императрица ждет только удобной минуты, чтобы поднять оружие. Прочтя его донесение, король Станислав Август упал в обморок.

Обращение к прошлому не вдохновляло. Речь Посполитая участвовала во всех европейских антироссийских комбинациях, являлась центральным звеном сооруженного усилиями Людовика XV Восточного барьера, оппозиционные группировки в своем раже даже превосходили правительство. Барская конфедерация (1768–1772 годы) в разгар Русско-турецкой войны успела заключить с Высокой Портой договор, по которому, в случае победы последней, ей уступался Киев, а себе выговоривала Смоленск, Стародуб и Чернигов[279].

Итоги известны. Оборвалась тысячелетняя история Польского государства, оно перестало существовать. Отечественная историография единодушно клеймит происшедшее. «Ликвидация суверенного государства есть разбойничья акция», – пишет Н. И. Павленко, но тут же добавляет: разделам Польши «трудно дать однозначную оценку», «не следует игнорировать положительное значение вхождения этнически близких русским украинцев и белорусов» в Россию. Те же аргументы приводит Г. А. Савин: «В ходе разделов завершился прогрессивный и исторически обусловленный процесс воссоединения Украины и Белоруссии с Россией»[280]. Вот именно. В истории порой нераздельно переплетается прогрессивное и регрессивное. Ни до, ни в описываемую эпоху не существовало ни малейших шансов на то, что России удалось бы добиться желаемого, а именно восточно-славянского объединения, в одиночестве и без превращения его в раздел Польши. Венгерский исследователь оппозиционного к коммунистическому режиму направления Иштван Бибо четко разделяет две стороны процесса в главе своей работы под характерным заглавием «О бедствиях и убожестве малых восточноевропейских государств»: «Создавшаяся ситуация диктовала Польше историческую задачу: привлечь на свою сторону Россию, которая, хотя и присоединила к себе часть территории Польши, не отторгла исконно польские земли, – чтобы, имея за спиной такого союзника, попытаться возродить свою национальную жизнь в противостоянии двум немецким государствам. Однако поляки, находясь под впечатлением раздела своей страны, воспринятого ими как жестокое насилие и вопиющая несправедливость, не сумели распознать разницы между тем, что в этом разделе было исторической закономерностью, а что наглым насилием»[281]. Сама Екатерина угрызений совести не испытывала. Она в ту пору была увлечена чтением летописей Древней Руси, считала себя собирательницей растерянного наследства и неоднократно заявляла, что не посягнула ни на вершок исконно польских земель. Это сделали другие.

А жить Екатерине Великой оставалось всего год.

Глава IV

Балканский плацдарм наполеоновской эпопеи

После смерти Екатерины в Зимнем дворце, по словам Г. Р. Державина, зашумели «ботфорты, тесаки и будто по завоеванию города ворвались в покои везде воинские люди с великим шумом». На плацу император Павел Петрович спешно переучивал военному делу прославленные потемкинские и суворовские полки. Убеленные сединами, увешанные орденами генералы учились шагать, равняться, отдавать честь эспантоном. Туго поддававшиеся науке подлежали изгнанию из армии. За неполных пять лет управления царь отправил в отставку 7 фельдмаршалов (включая Суворова), более 300 генералов и 2 тысячи штаб– и обер-офицеров. Унтер-офицеров, костяк и оплот армии, вооружили средневековыми алебардами: они так красиво выглядели на парадах! Удобную форму, введенную Потемкиным, Павел именовал мужицкой, солдат переодели в узкие мундиры немецкого образца пятидесятилетней давности.

И все же Павел был не слабоумным или душевнобольным человеком, каковым его иногда изображали, а всего лишь крайне неуравновешенным и неврастеничным, вспыльчивым и взбалмошным. Он получил хорошее домашнее образование, кроме родного языка говорил по-французски и по-немецки, разбирался в церковнославянском, был знаком с итальянским, проявлял способности к математике, отличался остроумием в беседе. Ростом Павел не вышел, но был крепок телом, прекрасно ездил на коне, слыл искусным танцором, на балах выступал в первой паре в менуэте с супругой Марией Федоровной.

На престол он вступил с самыми благими намерениями, объявив всенародно, что не собирается «отказать любезным подданным в нужном и желанном ими отдохновении после столь долго продолжавшихся изнурений»[282]. Численность армии он сократил на треть, снял недоимки по налогам, сократил барщину до трех дней в неделю, запретил продавать дворовых без земли. При Павле в Дерпте (Тарту) открыли университет, училище для офицерских сирот, много школ для солдатских детей. Но он же раздал полмиллиона душ в частные руки, превратив их в крепостных[283].

Павлу ставят в заслугу освобождение H. H. Новикова из крепости, А. Н. Радищева и Т. Костюшки из ссылки. Но он же отправлял в тюрьму, часто в минуту гнева, сотни и тысячи людей. Александр I при восшествии на престол амнистировал 13 тысяч человек, таков был масштаб произвола родителя. Неудивительно, что добрые замыслы Павла Петровича забывались, а злые и запальчивые поступки запечатлевались в памяти современников. Его сын Константин заметил однажды: «Отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением не заключать мира».

Царствование Павла нельзя осмыслить без обращения к его юности и зрелости, к десятилетиям, проведенным в страхе перед матерью и ненависти к ней. Он считал себя законным наследником Петра III, отстраненным ею от престола. Отсюда – обожествление Петра Федоровича, доходившее до кощунства, вроде коронации его трупа. И все же главное – не в личных разногласиях с матерью, а в полном расхождении их взглядов на методы правления. Свое совершеннолетие (1774 год) Павел отметил составлением записки «Рассуждение о государстве вообще, числе войск, потребных для защиты оного и касательно обороны всех пределов». Ознакомившись с ней, Екатерина поняла: сын собирается похоронить все, что она уже сделала или еще стремилась совершить, – отказаться от каких-либо завоеваний или союзов, отгородиться от мира цепью крепостей, превратить солдат в наследственную касту, бороться с продажностью чиновников и разболтанностью государственного аппарата с помощью иерархической субординации. Никакой выборности, ликвидация даже дворянских собраний, безоговорочное подчинение сверху донизу; монарх – единственный созидатель, толкователь и исполнитель законов. (Позднейшая формула: «Нет лутче образа правления как самодержавие, ибо соединяет в себе силу законов и скорость власти одного».)[284]. Безусловное подчинение царской воле, без сомнений и размышлений. Все это напоминало казарму в государственном масштабе.

На смену мудрой государыне, окруженной опытными советниками и блистательными генералами, ценившей людей умных и инициативных, но все же не успевшей или не посмевшей осуществить многое из задуманного, убоявшись крестьянских бунтов и гнева дворянства, пришел истеричный эгоцентрист. Формула: «Каждый человек имеет значение, поскольку я с ним говорю», а не сам по себе, делала ненужным обращение по делам государства к людям таланта и характера.

Стремительное возвышение брадобрея И. П. Кутайсова в графы символично: уж кто как не цирюльник ближе всех к самодержцу? Павел сумел сделать так, что все его деяния толковались современниками не в его пользу. «Царский гнев предстал истерикой душевнобольного, царская воля – манией идиота, царская милость – капризами деспота, царский суд – расправой тирана», – пишет его биограф[285].

Внешняя политика не терпит истерики, она требует от людей, ее осуществляющих, холодного рассудка, выдержки, умения выжидать, терпеть и маневрировать, принимать взвешенные решения, – всего того, чем Павел не обладал и в помине. Дипломатия не любит взрывчатого темперамента. Трудно уловить какую-либо последовательность (не говоря уже о системе) в деятельности Павла Петровича на сем хлопотливом поприще. Он начал с попытки восстановить мир на континенте, продолжил войной с революционной Францией и завершил подготовкой войны с Англией.

Конец XVIII столетия – самое неподходящее время для предоставления народу «отдохновения» от испытанных прежде «изнурений». В апреле 1796 года мало кому известный молодой генерал, корсиканец по происхождению Наполеон Бонапарт во главе 35-тысячной армии, плохо вооруженной и снабженной, вторгся в Италию и начал одерживать одну победу за другой. Итальянский фронт из второстепенного превратился в главный в противоборстве революционной Франции с вражеской коалицией. Сардинская армия сопротивлялась две недели, австрийцы держались почти год и подписали перемирие в марте 1797-го, когда французы двигались уже к Вене. На переговорах в Кампоформио генерал Бонапарт диктовал условия мирного договора Священной Римской империи германской нации. С ее уполномоченным Л. Кобенцлем он не церемонился и кричал ему в лицо: «Ваша империя – старая служанка, которая привыкла к тому, что все ее насилуют. Вы торгуетесь здесь со мной, а забываете, что окружены моими гренадерами». В гневе он швырнул на пол и разбил вдребезги драгоценный сервиз. По договору Австрия уступила Франции Бельгию, согласилась на проведение границы по Рейну и образование в Северной Италии Цизальпинской республики. В возмещение потерь Габсбургам передали Венецию, включая ее владения по Далматинскому побережью Адриатического моря. Париж расплачивался с Веной балканскими территориями. По ходу дел в том же 1797 году французы высадились на Ионических островах, находившихся на расстоянии ружейного выстрела от берегов Албании – в зоне непосредственных российских интересов. Галльские смутьяны претендовали на ту роль в регионе, которую Зимний дворец отводил себе. Бонапарт писал Директории: «Обладание Ионическими островами дает Французской республике возможность или сохранить Османскую империю, либо захватить ее часть». В Константинополе, хотя и не ведали об откровениях генерала, четко сознавали серьезность нависшей над державой опасности. И уж совсем здесь не подозревали, что неугомонный завоеватель вынашивает иной план, не менее зловещий.

10 декабря 1797 года Париж чествовал победителя. «Несметные толпы народа запрудили улицы… Экипаж генерала, сопровождаемый почетным эскортом, с трудом продвигался вперед – так плотно окружали его тысячи людей, выкрикивавших приветствия». Во дворе Люксембургского замка собралась элита республики. Приветствовавший триумфатора член Директории П. Баррас представил итальянскую кампанию как отмщение за покорение Галлии, учиненное Юлием Цезарем: «Он принес на нашу землю рабство и разрушение, Вы принесли его античной родине свободу и жизнь». Оратор скромно умолчал при этом, что Италия была разграблена, из нее были выкачаны миллионы на пополнение оскудевшей парижской казны и вывезены несметные сокровища искусства. Скептически отнеслись к торжеству лишь старые республиканцы: «Столько славы несовместимо со свободой»[286].

У членов Директории в душе зародилось сомнение: а останется ли своевольный Бонапарт, и в Италии мало прислушивавшийся к советам из Парижа, после обрушившейся на него славы генералом республики в подлинном смысле слова? Станет ли послушно подчиняться конституционной власти? Поэтому родившийся в голове у честолюбца план – предпринять экспедицию в Египет, чтобы оттуда добраться до Индии и нанести сокрушительный удар по Британской империи, – возражений не вызвал, хотя Египет входил в состав Османской державы, с которой у Франции уже более 200 лет, со времени Сулеймана Великолепного и короля Франциска I, сложились безоблачные отношения, что весьма способствовало средиземноморской торговле. Турция исправно служила южным звеном в сооруженном Людовиками Восточном барьере. А тут – открытый вызов старому другу и верному союзнику…

Правда, Бонапарт в письмах великому везиру представлял экспедицию совсем в ином свете: две империи, Российская и Габсбургская, «предварительно уже поделившие Польшу, вынашивают те же замыслы относительно Турции. В создавшихся условиях Блистательная Порта должна воспринимать французскую армию как преданную ей и готовую выступить против ее врагов»[287]. Но таковых тогда не существовало: Порта пребывала в условиях мира, и грубая стряпня Бонапарта с целью вовлечь ее в новый конфликт успеха не имела. Султан Селим III негодовал и в сентябре 1798 года объявил войну Франции. Директория сообщила Бонапарту, будто «сбитая с толку коварными советами и угрозами» Лондона и Петербурга Порта подняла оружие против «старого друга».

Вряд ли Наполеон нуждался в подобной информации, война уже шла. Солнечным утром 19 мая 1798 года грозный флот – линейные корабли, фрегаты, корветы, бриги – с 36-тысячной армией на борту снялся с якоря в Тулоне и взял курс на страну пирамид.

С высоты веков египетский поход представляется грандиозной авантюрой. Громадный флот был разгромлен знаменитым впоследствии адмиралом Г. Нельсоном в сражении у Александрии, и армия Бонапарта оказалась отрезанной от Франции. После внушительных побед в битве при пирамидах и других боях, попытка Наполеона пробиться через Сирию в Индию провалилась, и он бросил армию на произвол судьбы, выступавшей в данном случае в образе английских войск. Армия сделалась жертвой чумы, а остатки ее сдались в сентябре 1801 года.

А на континенте за прошедшее в отсутствие Бонапарта время произошли большие перемены, и все к пагубе Франции. В результате итальянского похода A. B. Суворова французские позиции в регионе были подорваны. Режим Директории во Франции переживал кризис, идея государственного переворота витала в воздухе. Разумеется, Бонапарт не стал разглагольствовать, что оставил полки в Египте на погибель, нет – они «находятся во вполне удовлетворительном состоянии», он же вернулся, чтобы спасти родину от обрушившихся на нее бед. 18 брюмера (9 ноября) 1799 года переворот состоялся, гражданин Наполеон Бонапарт превратился формально в первого консула, а фактически – в диктатора страны, окруженной кольцом врагов.

Генерал сам нанес тяжелый удар по отношениям с Россией и, что не менее важно, по чувствам императора Павла, когда по пути в Египет захватил остров Мальту (июнь 1798 года), ключевую британскую военную базу в Средиземноморье, и между прочими распоряжениями приказал российскому консулу убраться из Лавалетты, дав на сборы три часа. Рыцари ордена Святого Иоанна Иерусалимского (Мальтийского) разбежались кто куда. Никакие российские интересы на Мальте не пострадали за отсутствием таковых. Но…

Польские капитулы ордена догадались избрать Павла великим магистром. Услужливая габсбургская дипломатия, стремившаяся вовлечь Россию в антифранцузскую коалицию, уговорила гроссмейстера ордена Гомпеша подать в отставку. Склонный к мистицизму, проникнутый рыцарскими чувствами Павел принял в Петербурге делегацию «братьев», привезшую с собой полагающиеся регалии, и сообщил подданным о своем новом сане. В Петербурге начали жечь какие-то ритуальные костры, проводить шествия. Поползли слухи: царь-батюшка поддался католической ереси. Ход «мальтийским конем» увенчался успехом, в октябре 1798 года, по словам вполне верноподданного историка Н. К. Шильдера, «удалось выманить российские войска за границу». «Екатерина, – замечал он, – не занялась бы спасением Европы»[288].

Гораздо более продуманными и целеустремленными выглядят действия российской дипломатии на юге. Вторжение французов на Ионические острова знаменовало их проникновение на Балканы, египетская экспедиция породила страх. Зондаж в Константинополе выявил общность взглядов на необходимость дать отпор зарвавшимся галлам, и не только по соображениям стратегии. Обе стороны стояли на почве легитимизма и охранительных начал. Реис-эффенди Ахмед-Афиф-паша вел с посланником B. C. Томарой прямо-таки задушевные беседы: в отличие от обычных, из-за территорий, столкновений, «война с Францией – это вопрос о существовании Османской империи и ислама вообще, так как французы идут сокрушать всеобщие правила, престолы, веру и все, что есть священного на свете». В. И. Шеремет констатирует: «Реальная опасность потерять свои владения, а может быть, и независимость, привела Османскую империю к союзу с Россией. Стремление оградить свои политические и экономические интересы на Ближнем Востоке и борьба с растущим влиянием идей Французской революции привели Россию к союзу с Османской империей»[289]. И в Стамбуле, и в Петербурге восторжествовал курс на сотрудничество на основе Ясского договора. Селим III связывал активную восточную политику Петербурга с личностями Екатерины и Потемкина, ушедших в небытие, с берегов Невы к нему поступали успокоительные заверения. В начале августа 1798 года, после битвы у пирамид, султан обратился к царю за помощью.

Завязавшиеся переговоры шли гладко, но еще до их завершения, 23 августа (2 сентября) эскадра адмирала Ф. Ф. Ушакова прибыла на Босфор. Прием превзошел все ожидания, «по всем ведомствам блистательная Порта… весь народ Константинополя… бесподобно обрадованы: учтивость, ласковость и доброжелательство во всех случаях совершенны», – докладывал Ушаков[290]. Селим III инкогнито посетил флагманский корабль и уже официально щедро одарил адмирала. Корабли получили санкцию на свободный проход через Босфор и Дарданеллы. 30 сентября (10 октября) султан порвал отношения с Францией, и послу П. Рюффену пришлось переселиться в Семибашенный замок, правда, содержали его в более комфортных условиях, нежели российских предшественников, ему даже подавали кофе. Канцлер A. A. Безбородко простодушно изумлялся: «Надо же было вырасти таким уродам, как французы, чтобы произвесть вещь, какую я не только на своем министерстве, но на веку своем видеть не чаял, союз наш с Портою, и переход флота нашего через Канал». Во главе объединенной русско-турецкой эскадры был поставлен Ф. Ф. Ушаков, ему помогал патрон-бей (контр-адмирал) Абдул Кадыр, опытный и смелый моряк.

28 сентября (9 октября) эскадры подошла к острову Цериго. Корабли штурмовали бастионы – пушечный огонь с моря, приступ десанта с суши. Французский гарнизон храбро сопротивлялся три дня. Ушаков проявил себя как крупный политик и гуманный человек: пленным сохранили знамена и оружие под обязательство не воевать против России. Жителям адмирал объявил, что предоставляет управление островом выборным лицам «из дворян и лучших обывателей из граждан», то есть ввел на Цериго местное самоуправление. 14 (26) октября та же участь постигла крепость на острове Занте. Здесь пленных французов пришлось приводить на суда под крепким караулом, носители идей свободы, равенства и братства разоряли обитателей подчистую, и те были готовы их растерзать[291]. «Дело» на острове Кефаллония облегчилось тем, что жители еще до прихода эскадры загнали оккупантов за крепостные стены, так что высадиться удалось беспрепятственно. Затем наступила очередь островов Итака и Святая Мавра. Надолго пришлось задержаться у острова Корфу, самого крупного в архипелаге и хорошо укрепленного венецианцами – 3-тысячный его гарнизон укрылся в цитадели. Чтобы избежать больших потерь при штурме, Ушаков решил предварительно занять соседний островок Видо, высоты которого господствовали над окружающей местностью. 18 февраля (1 марта) 1799 года это удалось осуществить, и комендант крепости на Корфу, считая бессмысленным дальнейшее кровопролитие, сложил оружие. Победителям достались богатые трофеи – 400 пушек, гаубиц и мортир, 5,5 тысяч ружей, несколько кораблей. «Радость греков была неописанна и непритворна, – вспоминал очевидец. – Русские зашли как будто на свою родину». Адмирал приступил к организации на островах самоуправления. Суворов в своем поздравлении писал: «Ура! Русскому флоту!.. Я теперь говорю самому себе: зачем я не был при Корфу хотя мичманом!»[292].

23 декабря 1798 г. (3 января 1799 г.) состоялось подписание оборонительного союзного договора с Турцией на 8 лет, предусматривавшего свободный проход Черноморского флота через Босфор и Дарданеллы. Стороны объявили этот акваторий закрытым для военных судов других стран. Россия гарантировала Османской империи целостность ее владений в пределах, существовавших до последних французских посягательств. Турция засвидетельствовала отсутствие у нее территориальных претензий к союзнику. Совокупность подписанных условий способствовала упрочению безопасности южных российских рубежей. Обозначились контуры отношений двух стран в духе согласия в рамках, очерченных Ясским трактатом[293]. Высокая Порта примкнула ко второй антифранцузской коалиции.

Адмирал Ушаков продолжал кампанию на Средиземном море. Отношения с адмиралом Г. Нельсоном у него не сложились. Тот считал эскадру под Андреевским флагом вспомогательной силой, призванной обслуживать британские интересы, и настаивал на ее отплытии в египетские воды. «Египет – первая цель, Корфу – второстепенная». Ушаков придерживался иной точки зрения и полагал, что следует запастись ключами от подступов с моря к Западным Балканам. (Реакция Нельсона среди своих: «Я ненавижу русских… Адмирал – негодяй».)[294].

Ушаков собирался отплыть к острову Мальта, на помощь английскому флоту, блокировавшему его берега, не без мысли о том, что Павел как-никак являлся магистром Мальтийского ордена. Нельсон отверг поддержку, британцы в ней не нуждаются, последний оплот французов, Лавалетта, накануне падения. Жители поставили себя под покровительство Великобритании[295]. Владычица морей желала утвердиться на ключевой позиции в Западном Средиземноморье. И пришлось Ушакову со своей эскадрой отправляться к берегам Неаполя и помогать там, во исполнение союзного долга, восстанавливать власть тупого и ограниченного тирана, короля Фердинанда.

Далеко не безоблачно складывались отношения и с прочими, помимо Англии, партнерами по второй антифранцузской коалиции. Австрийцы по Кампоформийскому миру 1797 г. обзавелись полосой земли на Далматинском побережье Адриатики. Черногорский митрополит Петр I Негош жаловался Павлу: «Сила австрийского оружия простерлась до самой Черной горы». Царь живо откликнулся на обращение митрополита, импульсивность его натуры проявилась в самом тоне его грамоты Негошу и старейшинам: «Усмотрев же ваше прошение о подтверждении императорского нашего благоволения о неоставлении вас и всего черногорского и бердского славяно-сербского общества нашим императорским покровительством по единоверию и уважение к вашей храбрости и заслугам, восхотели мы подать вам… новые удостоверения, что мы не перестанем принимать участие в жребии вашем». На полях прошения – царские пометы: «выдать»; «послать грамоту в требуемом смысле»; «дать крест»[296]. Цетинскому монастырю выслали «милостинные деньги» за прошедшие годы и на 6 лет вперед, установили ежегодную «пенсию или пособие» в размере 3 тысяч червонных (9 тысяч рублей). Архимандриту Вукотичу, посланцу Негоша, пожаловали золотой крест и снабдили его церковными книгами, посланникам в Константинополе и Неаполе, резиденту в Дубровнике (Рагузе) предписали защищать черногорские интересы.

Существовали обстоятельства, побуждавшие относиться к Негошу с особым вниманием. Зловредный Буонапарте, сообщал консул с острова Корфу, совращал население «демократическими мыслями», он разослал «во все острова востока, бывшие перед тем венецианскими, повеление, дабы знать жителям Морей, Кандии, Албании его намерения касательно сей любезной стороны и предлагал войска для возвращения вольности потомкам Ликурга». Логично было предположить, что славяне тоже подвергнутся соблазну. Митрополит Негош, хоть и не потомок Ликурга, с посланием Бонапарта ознакомился, и российская консульская служба раздобыла его письмо генералу[297]. Последствий оно не имело, но следовало быть начеку.

Павел очутился в деликатном положении: поступавшие с Балкан жалобы на притеснения и обиды касались Высокой Порты и Габсбургской монархии, с которыми он состоял в союзе и потому не мог портить отношения и ссориться. Царская грамота южным славянам содержала многозначительную фразу: «Мы не перестанем принимать участие в жребии вашем поколику положение наше позволит»[298]. Ведомство иностранных дел успокаивало себя мыслью, что Вене и Стамбулу совсем ни к чему обострять отношения с Россией на почве балканских дел. В обращении к христианам рассеивались их тревоги и опасения, а резидентам предписывалось внимательно следить за ситуацией, дабы заблаговременно дипломатическими мерами предупреждать конфликты. Посланнику в Стамбуле B. C. Томаре царь выражал уверенность, что Порта перестала руководствоваться «прежними правилами лютости в рассуждении христиан» и впредь «не будет притеснять народ черногорский», требуя от дипломата прибегать к «заступлению дружескому» и «свойственному по единоверию участию в пользе сего народа»[299]. Самим черногорцам император обещал заступничество по дипломатической линии: «Не полагаем мы, – говорилось в его грамоте от 1 (12) января 1799 г., – чтоб со стороны Римского императора и Порты Оттоманской могли чинимы быть вам какие-либо притеснения в законных правах ваших, о чем мы, тщася о благосостоянии вашем, повелели послу нашему в Вене и министру в Константинополе отозваться». Особо подчеркивалась роль эскадры Ушакова как фактора смягчения напряженности: «тем менее можете вы подвержены быть какой-либо опасности и потому еще, что флот наш, обретающийся ныне в Средиземном море для действий противу народа, покушающегося везде истребить законные правления, и, что еще больше, ищущего вредить вере христианской (то есть французов. – Авт), не оставит в нужде всякую помощь вам оказать»[300]. Действительно, завершающие годы XVIII столетия выдались на Балканах сравнительно спокойными в смысле межэтнических конфликтов. В Петербурге утверждалась мысль о выгодности добрых отношений со «слабым соседом», Османской державой, на юге. Росло чувство неотвратимости схватки с наследником и могильщиком Французской революции.

Император Франц обратился к Павлу с просьбой назначить A. B. Суворова главнокомандующим союзными войсками в Италии. И в село Кончанское, где жил опальный фельдмаршал, явился гонец с царским письмом. Монарх просил полководца забыть старые обиды и взять на себя трудную миссию. Суворов откликнулся. 4 (15) апреля 1799 г. он прибыл на место и продемонстрировал своего рода мастер-класс военного искусства, блицкриг образца XVIII столетия: взял крепости Брешию и Бергамо; нанес французам поражение на реке Адда; занял Турин; разгромил неприятеля на реке Треббия; одержал победу в бою при Нови 4 (15) августа. За 4 месяца он очистил от неприятеля Северную Италию, перечеркнув итоги Итальянской кампании Бонапарта.

Суворов сделал свое дело и ему, по логике союзников, следовало удалиться. Его отправили в Швейцарию на помощь сражавшемуся там корпусу A. M. Римского-Корсакова. Последовал легендарный Швейцарский поход. Преодолев перевалы Альп, Суворов российских войск за ними не обнаружил, они были разбиты вместе с поддерживавшими их австрийцами и частично пленены. Фельдмаршал с большими потерями прорвался еще раз через горы в Австрию и прибыл в Аугсбург Павел на интриги союзников реагировал с присущей ему порывистостью. «Бескорыстный романтик реставрации старого порядка и вторжения во Францию, Павел I возненавидел коалицию», – писал A. C. Трачевский[301]. Цесарцы не спешили с восстановлением на тронах свергнутых монархов. Царь заявил, что впредь не намерен приносить русских солдат в жертву австрийским интересам и порвал союз с Габсбургами. 11 (22) октября Суворов получил приказ возвращаться с войсками на родину.

Итальянская кампания – завершение карьеры великого полководца и вершина его славы. Суворов удостоился высших почестей – генералиссимус, светлейший князь Италийский, принц Сардинского королевства. В Петербурге ему готовили торжественную встречу, но к приезду героя настроение взбалмошного царя изменилось: никаких торжеств. Болезнь и смерть, похороны по рангу фельдмаршала, а не генералиссимуса. Павел в похоронной процессии не участвовал, но наблюдал ее из переулка. Почему?.. Много загадок оставил после себя «романтический наш император», как его именовал Пушкин.

В тупик зашло сотрудничество с англичанами. Над Мальтой развевался британский флаг, царь, как магистр ордена иоаннитов, оказался в глупом положении, с ним совершенно не считались (правда, его спросили, не хочет ли он «освободить» Корсику, к которой Лондон не проявлял интереса). Совместная англо-российская экспедиция в Голландии завершилась катастрофой. Вдобавок ко всему владычица морей присвоила себе право контроля над судоходством, корабли его величества останавливали для досмотра суда нейтральных и даже союзных стран под предлогом борьбы со снабжением Франции. Произвол царил полнейший. 25 августа (5 сентября) 1800 г. Павел объявил о разрыве дипломатических отношений с Англией.

Тут бы остановиться и «терпеливо и не изнуряя себя», как он выражался ранее, поразмыслить, подождать развития событий. Но нет, терпения не хватало, выдержка отсутствовала. Он наложил запрет на выгодную и прибыльную торговлю с Великобританией.

В Париже в оба глаза следили за развалом неприятельской коалиции. Первый консул Наполеон Бонапарт и министр иностранных дел Ш. М. Талейран приступили к далекоидущей игре с целью сближения с Россией, воспользовавшись самым что ни на есть гуманным предлогом – обменом пленных. Бонапарт пригласил к себе нескольких русских офицеров и ласково с ними беседовал. Те поблагодарили его в письме, которое немедленно появилось в официальном «Монитере». Прибывшего во Францию генерала Г. М. Спрингпортена встретили с почестями, ему по чину не положенными, вроде почетного караула, и предложили ему отправить в Россию 6 тысяч военнопленных не только с оружием, но и сшить им новые мундиры взамен изношенных. В Париже отыскали меч одного из магистров Мальтийского ордена и отправили его в дар Павлу. Талейран сочинил письмо на имя своего петербургского коллеги, но явно предназначенное для царских глаз, с тонкой игрой на оскорбленных чувствах Павла Петровича: первый консул республики знает, что «англичане и австрийцы обязаны всеми своими успехами содействию российских войск». Брошенная как бы мимоходом фраза о «возвращении Бонапарта из Египта» ненавязчиво напоминала, что против Суворова он не воевал. Высокая оценка заслуг российских войск выставлялась напоказ и в противовес неудачникам-союзникам[302].

Парижским сиренам удалось использовать в своих интересах бурный темперамент Павла Петровича (или, как они изящно выражались, «изумительную подвижность ума»). Ориентировавшийся на Великобританию первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел Н. П. Панин получил отставку и был заменен Ф. В. Ростопчиным. Его перу принадлежит записка на высочайшее имя от 2 (14) октября 1800 года – по сути дела, манифест нового этапа внешней политики, одобренный царем: «Апробуя план ваш, желаю, чтоб вы приступили к исполнению оного. Дай Бог, чтобы по сему было». Записка предавала анафеме недавних союзников. Австрия характеризовалась так: «Подвигаемая корыстью, ослепленная гордостью, отказавшись от всех, кроме химерических завоеваний» (здесь помета царя: «Чего захотели от слепой курицы!») зловредная Великобритания «угрозами, хитростью и деньгами» двинула державы против Франции (помета царя: «И нас, грешных»), завладела деньгами по всему свету, «присвоила себе право осматривать корабли всех земель». И Англия, и Франция нажились на войне, одна Россия вышла из нее без всякого прибытка и с потерей 223 тысяч солдат. Франция, прожив 10 лет «без закона и без правительства», предалась самовластью «иноземца Бонапарта», которому нужен мир, дабы утвердить себя «в начальстве», приобрести признательность народа и всей Европы. Ростопчин не тешил себя иллюзией насчет прочности миролюбивых устремлений Наполеона: «Бонапарт употребит покой внутренний на приготовления против Англии, которая своею завистью, пронырством и богатством была, есть и будет не соперница, а злодей Франции».

Положение России Ростопчин представлял в розовом свете: «Австрия ползает перед Вами, чтобы восстать против Франции»; «Бонапарт старается всячески снискать благорасположение Ваше для лучшего успеха и заключения мира с Англией». Следует не таскать для других каштанов из огня войны, а стать арбитром Европы: «Россия как положением своим, так равно неистощимою силою, есть и будет первая держава мира, и по сему самому ей должно недремлющим оком иметь надзор над всеми движениями и связями государей, сильных в Европе, дабы они сами собою или содействием подвластных держав чего-либо предосудительного России» не совершили.

В своем меморандуме Ростопчин уделил внимание и восточному вопросу: Турция, «расстроенная во всех частях», безнадежно больна и на грани развала. При случае можно приступить к ее разделу: «Россия возьмет себе Романею, Булгарию и Молдавию, Австрия – Боснию, Сербию и Валахию» (помета царя: «Не много ль?»). Франции предоставлялся Египет. «Грецию со всеми островами Архипелагскими учредить по примеру венецианских островов республикою», а «по времени греки и сами подойдут под скипетр российский» (помета Павла: «А можно и подвести»)[303]. Союз с Высокой Портой в записке представлялся конъюнктурной комбинацией, ориентация на «слабого соседа» перечеркивалась, допускался переход к откровенному экспансионизму без оглядки на то, к каким тяжелым последствиям это могло привести.

Меморандум Ростопчина не мог стать и не стал провозвестником нового курса во внешней политике России. Павловская дипломатия в известной степени восприняла высказанную еще Петром и Екатериной мысль об отсутствии у России антагонистических противоречий с Францией, «так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не смогут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружеские отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захвату и господству не могли повредить их интересам»[304]. Тезис сам по себе был превосходен и свидетельствовал о серьезных размышлениях об установлении прочного мира. Но он предполагал отказ и той, и другой стороны от далекоидущих территориальных притязаний, способных нарушить баланс сил на континенте. А ведь Наполеон занимался этим всю жизнь! Если же учесть «замечательную подвижность ума» Павла Петровича, то шансов на установление вообще какого-либо прочного и постоянного внешнеполитического курса не существовало никаких.

И все же завязавшаяся между монархом и консулом корреспонденция содержала немало примечательного. 18 (29) декабря 1799 года Павел в своем письме изложил некоторые важные постулаты: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся вернуть миру спокойствие и тишину, в которых он нуждается»[305]. Профессор А. З. Манфред счел эту фразу в устах самодержца «замечательной», поскольку республиканские принципы в ней признавались имеющими право на существование, и Павел высказывался против вмешательства во внутренние дела других государств. Он молчаливо смирился с произошедшими во Франции революционными переменами, Бонапарт допускался в сонм европейских властителей, но на определенных условиях, включавших отказ от дальнейших завоеваний. Царь и Ростопчин с позиций монархического легитимизма требовали возвращения Мальты ордену иоаннитов, «водворения Сардинского короля в его владениях», «неприкосновенности земель» Неаполитанского королевства, Баварии и Вюртемберга[306].

Все это было совершенно неприемлемо для Наполеона, и завязавшиеся переговоры забуксовали. От России в них участвовал вельможа старого закала С. А. Колычев, упрямый и высокомерный. На лесть он не поддавался, от предложенной роскошной резиденции отказался, предпочтя ей особняк посольства. Талейран именовал его, разумеется за глаза, нахалом и болваном. Но нить переговоров французы не рвали, Бонапарт не топал ногами и не бил посуды, как в иных случаях. Колычев разгадал и цели их, и тактику: «Весьма ясно желание правительства вовлечь Россию в убыточную войну не только с Англией, но и с самою Портою, дабы лишить ее сего союзника», а в дальнейшем «ослабить и унизить государство, которое одно только может удержать равновесие в Европе», то есть Россию. Единственно, что удалось добиться Колычеву, так это признания Ионической республики. Дальнейшие беседы становились бесперспективными: «Не взирая на чрезвычайные почести и словесные уверения, кажется, что в сближении Франции с Россиею – ни малейшей искренности»[307].

И тем не менее Павел попался в сети парижских обольстителей. Он получил письмо от первого консула с предложением совместной российско-французской экспедиции в Индию по маршруту Астрабад – Кандагар – река Инд. Современник назвал присланную бумагу «лукавым планом с целью пленить безудержную фантазию императора»[308]. И пленил! 12 (24) января 1801 года атаман Всевеликого войска Донского В. П. Орлов-Денисов получил рескрипт с указанием поднять полки и двинуть их к Оренбургу и далее «через Бухарию и Хиву на реку Индус и на заведения английские, на ней лежащие», которые надлежит «разорить и угнетенных владельцев освободить и ласкою привесть России в ту же зависимость, в коей они у англичан, и торг обратить к нам»[309]. По голой, насквозь продуваемой зимними ветрами степи двинулись казаки, много людей потеряли при переправе через разлившуюся Волгу, идя в неведомую Индию (хотя состояния войны с Великобританией не существовало). Зачем все это? Какие государственные соображения побуждали императора действовать на руку Бонапарту? Зачем было налагать запрет на выгодную торговлю с Англией и вызывать недовольство влиятельных кругов дворянства и купечества? Учинять поход в Индию, карту которой с трудом нашли и отправили вдогонку донцам?

Скорбный путь войска Донского прервала страшная ночь с 11 на 12 марта 1801 года. На рассвете бледный, с трясущимися губами великий князь Александр вышел к охранявшим Михайловский замок солдатам Семеновского полка и сказал: «Батюшка умер апоплексическим ударом. Все будет при мне, как при бабушке».

* * *

Новое царствование началось при самых добрых предзнаменованиях. Александр послал гонца в Оренбургские степи – возвращать на Дон казачье войско. Он амнистировал тысячи людей, которых гнев и раздраженье отца отправили в места отдаленные. Негласный комитет его друзей, молодых вельмож, воспитанных в духе идей Просвещения (В. П. Кочубей, А. Е. Чарторыйский, П. А. Строганов, H. H. Новосильцев), стал неким совещательным органом при государе с целью проведения в стране преобразований, включая и разработку продуманной внешнеполитической концепции на смену происходившим при Павле метаниям из стороны в сторону.

Н. Новосильцев на заседании 10 (22) июня 1801 года «в прекрасно составленном обзоре» показал, насколько внешние сношения «были нелепыми до настоящего времени, насколько их определяли интриги малых дворов» при полном игнорировании российских интересов[310]. В своем разоблачительном порыве молодые люди забыли, что в политике Павла проявлялись и здравые черты, к которым относился, в частности, и союз с Турцией, способствовавший отпору захватническим устремлениям революционной, а потом и наполеоновской Франции. Исследования последнего времени сводят с пьедестала прежнюю концепцию – реакционные монархии против провозвестницы свободы, равенства и братства. Не все происходило так прямолинейно и просто. H. H. Яковлев-младший показал, что Великобритания вступила в войну с Францией отнюдь не во имя сокрушения прекрасных идей. Подход премьер-министра В. Питта, указывал он, «ни в коей мере не был идеологическим, тем более – доктринерским». Инициатива объявления войны 1 февраля 1793 года принадлежала не Уайт-холлу, а Конвенту, свято верившему в торжество над монархами. А всего за два дня до этого события В. Питт в бюджетной речи в Палате общин высказался за сокращение армии и флота и предрек 15 лет мира (в английской историографии его выступление нарекли «апофеозом нейтралитета»)[311]. И Россия, и Англия воевали не против Французской революции как таковой, а против развязанного ею оголтелого завоевательного курса, против сокрушения давно сложившихся государств и установления в Европе гегемонии Парижа.

Круто расправившись на словах с предшествовавшим правлением, Негласный комитет все же использовал кое-что из его опыта, а уж из наследия Екатерины черпал полной горстью. Граф В. П. Кочубей изложил основы новой системы: «Нужно занять такую позицию, чтобы стать желанными для всех, не принимая никаких обязательств по отношению к кому-либо, как то делала покойная императрица». Александр развил мысль своего друга: надо воздержаться от заключения союзов, обуздать честолюбие Франции и установить добрые отношения с Великобританией. Негласный комитет воспринял тезис о балансе сил в Европе. В первом же своем циркулярном рескрипте царь внушал послам мысль о необходимости «поддержания мира и равновесия между государствами Европы». Выдвинутый принцип предполагал отказ от завоеваний, что относилось и к России, которая достигла естественных границ и, по словам Кочубея, «в пространстве своем уже не имеет нужды в расширении»[312]. Отечественная историография дает положительную оценку этим выводам: внешней политике стремились придать стратегический характер, избегая по возможности случайностей при смене лиц у кормила правления, стремясь установить «примат национально-государственных интересов над волей, чувствами и даже личными обязательствами монархов». С принципами все обстояло прекрасно, но как их претворять в жизнь, как обуздать честолюбивые притязания Франции и прервать завоевательный бег ее войск? Вопрос повисал в воздухе. Россия заняла равноудаленную ото всех позицию. Лондону и Вене не удалось справиться с Наполеоном ни поодиночке, ни вместе. После разгрома австрийской армии при Маренго в 1801 году Л. Кобенцль подписал капитуляционный Люневилльский договор: к Франции отошли земли по левому берегу Рейна (включая владения князей, с Наполеоном не воевавших), Бельгия и Люксембург; Австрия признала марионеточные республики – Гельветическую (Швейцария), Батавскую (Голландия), Цизальпинскую (Ломбардия) и Лигурийскую (Генуя)[313].

В марте 1802 года сдалась Великобритания. Правительство его величества по Амьенскому договору обязалось вернуть Франции и Голландии их колонии, исключая острова Цейлон и Тринидад, вывести свои войска с Мальты и вернуть ее ордену Св. Иоанна Иерусалимского. Наполеон торжествовал.

Его отношения с Россией после убийства Павла I испортились. На случившийся переворот он ответил аннексией Пьемонта, образованием Итальянской республики на севере Аппенинского полуострова (1802 год), президентом которой он и стал. Для ускорения процедуры избрания она состоялась в Лионе. Наполеон вмешался в распри кантонов в Швейцарии, ввел в страну свои войска и провозгласил себя «великим координатором» Гельветической республики, гласно взяв на себя функции третейского судьи, а негласно присвоив себе всю власть. На левобережье Рейна первый консул творил суд и расправу. Он уничтожил сословие духовных курфюрстов, а их земли передал покорным ему князьям. Лишившиеся владений или помышлявшие о приобретении новых пресмыкались перед «гражданином Бонапартом». «Фюрсты, – по словам профессора A. C. Трачевского, – наводняли его передние, жаждая его подачек, они ухаживали за его любимцами и лакеями, носили на руках его собачку, забывали на его столе драгоценные табакерки с червонцами»[314].

Жизнь быстро опрокинула сооруженный в Петербурге карточный домик схем, долженствовавших обеспечить европейское равновесие, оно разваливалось на глазах. Тихо скончалась идея «заковать Францию в ее настоящие границы», как бы утихомирить разбушевавшегося галльского петуха! По иронии судьбы Павел I, предприняв с подсказки Наполеона поход в Индию, состояния войны с Францией не прекратил, и Россия, единственная, продолжала в нем находиться. Вступать в единоборство с Наполеоном молодой император Александр не собирался, следовало, не мешкая, подключиться к процессу замирения. Трудную миссию переговоров возложили на графа А. И. Моркова, которому предстояло изыскать какую-то форму возмещения (индемнизации) королям Пьемонта и Неаполя, изгнанным с континента на острова, под охрану британского флота, а также лишившимся владений князьям с левого берега Рейна. Первый консул сразу же жестко заявил: «Сперва мир, потом все другое». Замысел восстановления хотя бы хрупкого равновесия пришлось отложить в долгий ящик, договор с односторонними уступками со стороны России все же был подписан 26 сентября (8 октября) 1801 года. Он содержал признание режима консульства, завоеваний республики и в неопределенной, ни к чему не обязывающей форме обещание консула подумать насчет индемнизации.

В Петербурге придавали большое значение 3-й статье приложенной к договору секретной конвенции, содержавшей согласие Наполеона прибегнуть к посредническим услугам российской дипломатии в предстоявших переговорах с Высокой Портой[315].

В сентябре 1801 года брошенные Наполеоном в Египте французские войска сложили оружие перед англичанами. Капитуляция открыла путь к примирению между Парижем и Стамбулом. Союз последнего с Петербургом трещал по всем швам. Высокая Порта без всякого восторга пребывала в царских объятьях. Диван тяготился подчиненным положением, о котором как о само собой разумеющемся говорилось в российской дипломатической переписке, и не смирился с утратой Гюрджистана (Грузии). Сотрудничество с Францией позволяло надеяться на освобождение от российско-британский опеки[316].

Османская империя, казалось, приближалась к распаду. Власть султана до мест труднодоступных и отдаленных не доходила. В Албании сложились полунезависимые «княжества» Али-паши Янинского (включавшее и греческие земли) и Мустафы-паши Бушати. И по всей Румелии (европейской части страны) буйствовали разбойники кырджалии. Аян (правитель) Видина О. Пазванд оглу хозяйничал в Болгарии и учинял набеги на соседнюю Валахию. Вторжения из-за Дуная начались здесь в 1797 году и продолжались пять лет. Прибывшие в княжество султанские войска оказались не в состоянии справиться с ними, и населению пришлось содержать армию, неспособную его защитить. Страна превратилась в театр военных действий, и если командование занималось поборами, то рядовые предавались грабежу. И тем, и другим занимались и гарнизоны османских крепостей, расположенных в Валахии. Признаваясь в своем бессилии, Высокая Порта предписала валашскому господарю сформировать корпус наемников в 15 тысяч человек, а его молдавскому коллеге – в 6 тысяч, что привело тех, по свидетельству российского консула, «в смущение» – не было ни денег, ни охотников служить Турции. В обоих княжествах росло недовольство фанариотским режимом[317]. Пришлые князья-греки появлялись в Яссах и Бухаресте в сопровождении толпы приспешников и перво-наперво возмещали затраты (в виде взяток и «подарков»), понесенные ради обретения престола, вводя новые налоги и поборы. Фактически Молдавия и Валахия отдавались на откуп чужеземцам. Вечно нуждавшаяся в деньгах Порта была заинтересована в быстрой смене князей, дабы получить с новых причитавшиеся казне платежи, не говоря уже о щедрых подношениях высоким лицам. На троне в Яссах в 1792–1802 годах побывало 5 господарей, в Бухаресте (1791–1799 годы) – 6[318].

В таком состоянии застал княжества Василий Федорович Малиновский, назначенный генеральным консулом с резиденцией в Яссах (1801–1802 годы), неординарная личность, мыслитель, разделявший идеи Просвещения, будущий директор Царскосельского лицея. Он учредил своего рода надзор за господарями, у которых нарушение законов, оберегавших права сирых и убогих, изобретение новых поборов вошло в привычку. Его постоянные протесты против административных злоупотреблений, конечно же, не искоренили накопившихся за столетия обычаев, но все же способствовали некоторому сокращению хищничества в высших эшелонах власти (ниже, в уезды, он проникнуть не мог)[319].

Поступавшие из княжеств прошения принимались в Петербурге с симпатией, но сдержанно. На заре «дней Александровых» принятый Негласным комитетом курс на воздержание от вступления в какие-либо союзы, осторожное лавирование между Францией и Англией не допускал и открытого вмешательства в турецкие дела. Оставался путь дипломатического давления.

В сентябре 1800 года состоялся явно демонстративный смотр войскам, расквартированным по течению Днестра, по линии границы с владениями Османской империи. Принимал смотр не кто-нибудь, а великий князь Константин Павлович. Он обратился к пашам Хотина и Бендер с «дружественным приветствием». Одновременно посланник в Константинополе B. C. Томара обвинил султанские власти в царящем произволе[320]. Оправившись от испуга, вызванного демонстрацией силы со стороны соседа, Порта оказалась восприимчивой к демаршам Зимнего дворца по дипломатической линии с целью уточнения и укрепления автономных прав Дунайских княжеств. Готовились они неторопливо и продуманно, и успеху их способствовало нашествие банд Пазванд-оглу на Валахию и поступавшие из Бухареста и Ясс в Петербург мольбы о защите. Высокая Порта сочла, что, пойдя на уступки России, она избавится от открытого вмешательства в ее конфликт с непокорным видинским пашой. С самим Пазвандом Малиновский снесся неофициально и пригрозил ему, что, если набеги не прекратятся, против его банд выступят российские войска. Пазванд присмирел.

По достигнутому с Россией соглашению (сентябрь 1802 года) Турция обязывалась соблюдать права и привилегии Дунайских княжеств, вытекавшие из мирных договоров и внутренних актов, и право России выступать в защиту Валахии и Молдавии. Устанавливался 7-летний срок правления господарей. Сменяться они могли лишь в случае уголовного преступления с их стороны, признанного двумя дворами. Тем самым прекращалась чехарда с их назначением и связанные с этим поборы и злоупотребления; одновременно усиливался контроль царизма над утвержденными с его согласия господарями. Порта лишалась права устанавливать налоги и накладывать повинности сверх норм, существовавших с 1783 года, а князья утратили право самовольного введения налогов, должны были считаться с мнением диванов (то есть боярской верхушки) и «проявлять особое уважение к внушениям министров российских». Поставки в Стамбул зерна, скота, растительного масла и строительных материалов подлежали оплате по рыночным ценам, и княжества могли оспаривать требуемое Портой количество материалов. Валахия, опустошенная бандами Пазванда-оглу, была освобождена от уплаты дани и податей, но всего на год – большего срока добиться не удалось. Особо следует упомянуть признание за российской стороной права опротестовывать любые нарушения достигнутой договоренности. Условия соглашения между двумя державами были зафиксированы в хатт-и-шерифе (указе султана)[321], дарованном в том же году.

Конечно, никакие указы не могли искоренить господствовавший произвол. О разъедавшей административный аппарат коррупции мы приведем здесь свидетельство генерала А. Ф. Ланжерона, французского эмигранта на российской службе (крупнейший румынский историк А. Ксенопол счел его оценку правдой и привел ее в своей книге «Эпоха фанариотов»). Должности исправников уездов в княжествах покупаются, писал Ланжерон, и цена зависит от сулимого ею дохода. «Исправники – настоящие деспоты, никаких обследований они не боятся, заранее о них зная и имея возможность их устранить. Наказание им не грозит по причине продажности вышестоящих лиц. Они, без стыда и не делая из этого тайны, забирают у крестьян имущество, скотину, деньги. Каждая семья уплачивает дивану подушную подать, исправники ее удваивают и даже учетверяют, и все это без всякого закона, без какого-либо приказа, и делят награбленное с членами дивана (уездного). Арнауты (стражники), подчиненные спатару, занимаются грабежами[322].



Поделиться книгой:

На главную
Назад