Это всего лишь потроха, бормотал себе под нос Грэм по дороге в Рептон-Гарденс. Это все потроха. Ну не совсем все, но сверху точно оказались потроха. Он провел сорок лет в борьбе с ними и мог теперь оценить иронию собственной жизни: годы, на протяжении которых он считал себя неудачником – когда вся эта машина как будто тихо и безболезненно приходила в негодность, – на самом деле были годами успеха.
Хитрая это штука, потроха, думал он, проезжая автомойку на Стонтон-роуд в сотый раз с тех пор, как все это началось. Хитрая штука. И конечно, он никакой не слабак; он поэтому и протянул сорок лет-то. До других оно добиралось гораздо быстрее. Но в конечном счете добиралось до всех. В его случае оно избрало длинную, медленную, обходную дорогу и в конце концов выбрало своим инструментом человека совершенно неожиданного. Выбрало Энн, которая любила его; которую он любил.
Не очень-то оно изменилось со Средних веков, со времен Монтайю, со времен, когда они по-настоящему верили в потроха – в кровь, печень, желчь и так далее. Какую там недавнюю теорию Джек – не кто-нибудь, а Джек – ему объяснял? Что есть два или три разных слоя в мозгу, которые постоянно друг с другом воюют. Это просто иной способ сказать, что твои же кишки тебя обдуривают. Это значило лишь одно – что план сражения и метафора сдвинулись вверх на два фута шесть дюймов по телу.
А выиграть сражение нельзя, вот что Грэм научился понимать. Потроха всегда брали верх. Можно было поражение чуть отсрочить, засушивая собственную жизнь, насколько возможно, но в конечном счете так ты просто превращался в более ценный трофей. Настоящий раздел проходил не между теми, кто проиграл сражение, и теми, кто в него еще не вступил, а между теми, кто, проиграв, мог принять поражение, и теми, кто не мог. Может быть, в мозгу прячется мелкий чулан, где решается и это, подумал он с мрачным раздражением. Но именно так распределяются люди. Джек, например, принял свое поражение, в сущности, не заметил его, даже обратил себе на пользу. А вот Грэм не мог его принять и знал, что не сможет никогда. В этом была ирония, потому что в принципе Джек был тип гораздо более воинственный и вспыльчивый; Грэм считал, что сам он весьма близок к тому мягкому, дружелюбному, слегка затюканному типу, каким он казался окружающим.
– А, мм, на телефоне, – пробормотал Джек, открыв дверь после довольно существенного отрезка времени, и поспешил обратно по коридору.
– Нет, милый мой сердечный приступ, – слышал Грэм, снимая плащ и вешая его на крючок. – Слушай, не сейчас, я перезвоню, – (Грэм проверил карманы своего пиджака), – не знаю. Довольно скоро. Чао-какао.
Грэм подумал, что даже несколько дней назад его могло заинтересовать, с кем там разговаривает Джек; с Энн, быть может? Теперь это просто не имело значения. На ступенях могло быть издевательски разбросано знакомое нижнее белье, и это нисколько не потревожило бы Грэма.
Джек выглядел слегка возбужденно.
– Птичка щебечет в ушки, – жизнерадостно сказал он, как бы объясняя происходящее. – Проходи, проходи, бодрячок. – Он с некоторым усилием ухмыльнулся. На пути в гостиную он пукнул, для разнообразия никак это не прокомментировав. – Кофе?
Грэм кивнул.
Прошло всего несколько месяцев с момента, когда он сидел на том же кресле и, дрожа, делился с Джеком своим тревожным недоумением. Теперь он сидел, слушая, как Джек вращает ложкой в кофейных кружках, и чувствовал, что знает все. Не то чтобы он знал все в прямолинейном документальном смысле – все про Джека и Энн, например, – но все в каком-то общем смысле. В старых сказках люди росли, боролись, сталкивались с испытаниями и в конечном счете вызревали, научались свободно чувствовать себя в окружающем мире. Грэм, после сорока лет, почти лишенных борьбы, чувствовал, что он созрел за несколько месяцев, и безоговорочно понял, что финальное неудобство – это естественное состояние. Такое внезапное прозрение поначалу привело его в замешательство, но теперь он относился к нему спокойно. Сунув руку в карман пиджака, он признал, что его могут неверно понять; могут решить, что он просто ревнивец, просто псих. Ну что же, пусть себе.
В любом случае преимущество вероятного непонимания в том, сказал он себе, когда Джек протянул ему кружку, что объяснять ничего не нужно. Правда не нужно. Одно из самых отвратительных свойств тех киношек, которые он пересмотрел за последние месяцы, заключалось в самодовольной традиции, которая заставляла героев объяснять свои действия. «Я убил тебя, потому что слишком сильно любил», – выпаливал лесоруб с окровавленной бензопилой. «Я чувствовал, что внутри меня, чувак, разбухает типа огромный такой океан ненависти, и не мог не взорваться», – озадаченно объявлял воинственный, но симпатичный черный юнец-поджигатель. «Видно, я не могла избавиться от папиного образа, вот почему выбрала тебя», – честно признавалась уже успевшая разочароваться невеста. В моменты, когда на первый план выходила эта высокомерная пропасть между жизнью и драматической условностью, Грэма передергивало. В жизни не надо объяснять, если не хочешь объяснять. Не потому, что слушателей нет: есть, и они обычно страстно жаждут узнать мотив. Просто прав у них нет никаких; никаких билетов на твою жизнь они не покупали.
Так что я не обязан ничего говорить. Более того, важно, чтобы я ничего не говорил. Джек может затащить меня на территорию мужского товарищества, и где я окажусь? Наверное, в том же самом месте, но потерянный: меня наполовину объяснят, наполовину будут готовы чуть ли не понять.
– Как дела, солдатик?
Джек смотрел на него с легким раздражением. Поскольку он теперь, видимо, оказывает консультационные услуги, хорошо бы эти черти придерживались нескольких стандартных правил. Они не понимают, что ли, что у него есть работа? Они что, думают, все эти его книги просто вываливаются в одно прекрасное утро из каминной трубы? И ему остается лишь отряхнуть рукописи от сажи и отправить издателям? Так им кажется? А теперь они не просто появляются без предупреждения, но и сидят как каменные глыбы. Отелло превращается в этого, как его… в Озимандию[54].
– Кхе-кхе, – сказал Джек. Потом, с еще менее уверенной шутливостью, снова обратился к по-прежнему молчащему Грэму. – Кхе-кхе.
Грэм посмотрел на него и рассеянно улыбнулся. Он сжал свою кружку сильнее, чем нужно, и сделал глоток.
– Кофе как надо, сахиб? – спросил Джек.
Снова тишина.
– Нет, я вообще не против того, чтобы зарабатывать свои тридцать гиней таким способом; потеть не надо, и хорошо. Должно быть, любой психоаналитик мне бы позавидовал. Просто немного скучно. Если уж мне тебя пихать в свой следующий роман, я должен лучше понимать, что в тебе происходит, нет?
Внезапно Джек взял свою чашку и ушел в другой конец длинной комнаты. Он сел на рояльный табурет, сдвинул часть мусора, закурил сигарету и включил пишущую машинку. Грэм услышал тихое электрическое гудение, потом быстрый стук клавиш. На его слух, это не звучало как обычная пишущая машинка, скорее как одна из тех штук, которые объявляют спортивные результаты по телевизору, – как его, телепринтер? Что ж, это вполне уместно: труды Джека в эти дни производились более или менее автоматически. Может быть, на его машинке есть специальный переключатель, как автопилот в самолете; стоит Джеку нажать его, и телепринтер начинает выдавать груды автономного мусора.
– Не обращай на меня внимания! – крикнул Джек, перекрывая шум. – Сиди сколько хочешь.
Грэм оглядел гостиную. Писатель сидел к нему спиной; Грэму была чуть-чуть видна его правая щека и кусочек клочковатой каштановой бороды. Он почти мог различить точку, в которой Джек парковал сигареты своим бесшабашным, но ах каким милым способом. «Вам не кажется, что запахло паленым?» – спрашивал он с совершенно невинным видом, и предмет, на который в этот конкретный вечер было обращено внимание, с наслаждением ржал над шуткой этого странного, рассеянного, саморазрушительного, но несомненно творческого человека. Грэму стало жалко, что он не может рассказать кому-нибудь из них про автомусорный переключатель на пишущей машинке.
– Налей себе еще кофе, когда захочешь! – крикнул ему Джек. – В морозильнике полно всего, если ты думаешь остаться на несколько дней. На запасной кровати чистое белье.
Ну еще бы. Никогда ж не знаешь, когда оно может пригодиться. Хотя Джека вряд ли смутило бы и осквернение брачного ложа.
Неким забавным образом Грэм относился к Джеку с такой же симпатией, как и всегда. Он поставил чашку кофе на пол и тихо встал. Затем медленно подошел к письменному столу. Шум машинки и раздававшиеся время от времени сполохи клавиш заглушали его шаги. Интересно, подумал он, какое предложение печатает сейчас Джек; из сентиментальных соображений он хотел бы, чтобы его удар не пришелся прямо на штамп.
Это был его любимый нож – с черной роговой рукояткой и шестидюймовым лезвием, сужающимся от ширины в дюйм до острия. Вынимая его из кармана, он повернул его боком, чтобы тот легче прошел между ребрами. Грэм преодолел последние несколько футов и потом не то чтобы вонзил лезвие, а просто столкнулся с Джеком, держа нож перед собой. Целил он примерно в середину спины справа. Нож ткнулся во что-то твердое, потом чуть соскочил вниз, потом вдруг погрузился примерно на половину лезвия.
Джек издал странный фальцетовый хрип, и его рука упала на клавиатуру. Раздался стук клавиш, потом десяток литер защемило, и шум прекратился. Грэм взглянул вниз и обнаружил, что порезал кончик указательного пальца. Он вытащил нож, быстро подняв глаза, когда тот оказался снаружи.
Джек дернулся на табуретке, задев машинку левым локтем, отчего несколько дополнительных клавиш присоединилось к спутанному пучку, который все еще пытался добраться до бумаги. Когда бородатое лицо медленно вплыло в поле зрения, Грэм утратил контроль. Он много раз вонзил нож в туловище Джека, в область между сердцем и гениталиями. После нескольких ударов Джек беззвучно скатился с табуретки на ковер, но это Грэма не успокоило. Перехватив нож так, чтобы бить сверху вниз, он продолжал упорно обрабатывать ту же область. Между сердцем и гениталиями, вот чего он хотел. Между сердцем и гениталиями.
Грэм понятия не имел, сколько раз он пырнул Джека. Он остановился, лишь когда нож стал входить свободнее, когда сопротивление – не Джека, но его тела – как будто прекратилось. Он извлек нож последний раз и вытер его о Джеков свитер. Затем положил его плашмя на грудь друга, отправился на кухню и промыл руку. Он нашел пластырь и неловко накрутил его на первую фалангу пальца. После чего вернулся к креслу, сел, перегнулся через подлокотник и взял с пола свою кружку Там оставалась половина, и кофе был еще теплый. Его надо было допить.
В семь вечера Энн пришла домой, ожидая встретить запах готовящейся еды, большой стакан в дрожащей руке Грэма, очередной сеанс слез и обвинений. Она уже не думала про то, что ситуация улучшится, про то, как ее улучшить. Вместо этого она жила одним днем и старалась держаться за нужные воспоминания по мере распада каждого вечера. Она черпала надежду в нескольких соображениях. Первое заключалось в том, что никто не может вечно питаться отрицательными эмоциями. Второе сводилось к тому, что Грэм очень редко напрямую упрекал ее – то есть
В восемь Энн позвонила завкафедрой Грэма, который сказал, что, насколько он знает, Грэм работал как обычно и ушел домой часа в три. Дать домашний телефон кафедральной секретарши? Энн решила, что в этом нет необходимости.
В восемь часов десять минут она позвонила Джеку, но никто не подошел.
Она надеялась, что Грэм не принялся за очередную серию походов в кино.
В десять она нехотя позвонила Барбаре; трубку взяла Элис, а через две секунды Барбара.
– По-моему, вам не следует разговаривать с моей дочерью; только она у меня и осталась после того, как вы отобрали у меня мужа. – (Безусловно, предполагалось, что Элис это услышит.)
– Простите. Я не знала, что она подойдет к телефону.
– Да и вообще незачем вам сюда звонить.
– Конечно. Я понимаю.
– Понимаете? Это мило. Я в восторге оттого, что женщина, которая украла моего мужа,
Энн всегда относилась к Барбаре с симпатией до того момента, как приходилось иметь с ней дело, даже если совершенно не напрямую. В этом случае она почти сразу испытала полное изнеможение. Почему Барбаре так нравится все усложнять?
– Я просто хотела… просто хотела узнать, не объявлялся ли Грэм.
– Почему он должен был объявиться? Сегодня не четверг.
– Просто он не пришел домой. Я думала, может быть… может быть, он с Элис куда-нибудь пошел или что-нибудь еще.
На другом конце провода раздался смех, потом театральный вздох.
– Ну-ну. Раз уж вы спрашиваете – нет, я не видела Грэма; нет, я никогда не позволила бы ему видеться с Элис в не назначенные судом дни, и нет, понятия не имею, куда он мог деваться, потому что, – голос зазвучал решительнее, – ко
– В каком смысле?
– Ну давайте уж я вам объясню всю схему, просто чтобы вы поняли, – хотя вообще я должна сказать, что не очень-то вы преуспели, раз он уже гуляет спустя, сколько там, три, четыре года? Да, четыре, надо думать, потому что Элис было двенадцать, когда он ушел, помню, как я говорила ему, что он сбегает в критический момент развития ребенка, а поскольку ей сейчас шестнадцать, вы его, значит, украли четыре года назад. Видите, я теперь так отсчитываю время. Не исключено, что вам предстоит то же самое. Так вот, чемодан: он всегда берет с собой только чемодан. Несколько шмоток, и все; даже свою зубную щетку не берет. Должно быть, так ему легче заглушить совесть. Один чемодан – в каком-то смысле это для вас неплохо; я его тряпки в результате продала по сносной цене. А, вот еще что: такси ждет его за углом. Он выходит с постной рожей, вздыхает, тащит свой чемодан и прыгает в такси за углом. Может, стоит позвонить в местную службу такси и выяснить, куда он поехал? Во всяком случае, я поступила именно так.
Трубку резко бросили. Энн была подавлена. Да уж, что-что, а поддерживать в себе огонь отрицательных эмоций Барбара умеет.
В пол-одиннадцатого она снова позвонила Джеку. Он явно загулял.
Что делать в такой ситуации? Звонить в полицию? «Наверное, встретился со старым приятелем, мэм. Он выпить любит?» Отрицать это было сложно. Но так поздно Грэм не возвращался никогда.
Без четверти одиннадцать она поднялась наверх и распахнула дверь кабинета Грэма. После вечеринки она туда не заглядывала. Она машинально пересекла комнату, подошла к окну и посмотрела в сад, на альпийскую горку. То, что его там не оказалось, было в некотором смысле облегчением.
Не задернув шторы, она включила свет. Доступ в комнату не то чтобы был ей запрещен, но она чувствовала, что нарушает границы. Это было личное пространство Грэма в их браке, и не только потому, что он там работал.
Она осмотрелась. Стол, стул, книжные полки, шкаф для бумаг. Изменилось лишь одно – ее фотография на столе. Раньше у Грэма тут стояла фотография, снятая на их свадьбе, – ей казалось, что ни на какой карточке она не выглядела счастливее. Она успела забыть, что давала ему фотографию, которая стояла на столе теперь: она, пятнадцатилетняя, в складках подросткового жирка, с ободком в волосах, с неуверенной улыбкой на лице, одобрявшей весь мир и все, что в нем творится.
Она дотронулась до пары листов на столе Грэма, не глядя на них. Потом праздно выдвинула верхний ящик его шкафа для бумаг. 1911–15, множество аккуратно разложенных документов. Второй ящик: 1915–19. Он выехал при легчайшем прикосновении, так что она почти не чувствовала ответственности за то, что заглянула в него. На груде журналов наискосок лежала пачка бумажных носовых платков; верхний высовывался наружу. Она сдвинула пачку в сторону. Верхний журнал из числа примерно тридцати был повернут задней обложкой, на которой красовалась броская реклама сигарет. Энн перевернула его и обнаружила, что это порнографический журнал. Она проглядела остаток пачки; все журналы лежали обложкой вниз, они были разные, но по содержанию – товар лицом – не отличались. Так вот почему Грэм в последнее время не очень стремился ее трахать.
А может быть… может быть, все наоборот: он это делал именно потому, что не очень стремился. Курица и яйцо, подумала она. Снова перелистывая верхний журнал, она почувствовала, что ей не по себе; живот свело. Не то чтобы Грэм был неверен ей, когда приходил сюда, просто – просто да, некоторым образом был. Это, наверное, лучше, подумала она, чем найти стопку любовных писем, но ей все равно казалось, что ее предали. К тому же это ее шокировало – не увиденное, нет, но то, что у Грэма – у мужчин – есть эта потребность. Почему мужчинам нужно, чтобы все было так очевидно? Почему им нужно раскорячиться над своими журналами, псевдонасилуя десятки женщин зараз? Почему им нужна такая грубая визуальная стимуляция? Почему у них такое никчемное воображение?
Когда она выдвинула ящик 1919–24, ее встретил легкий запах миндаля – его издавала открытая банка уже подсохшего клея «Грипфикс». Пластиковый колпачок не закрывал раструб, а лежал рядом с несколькими засохшими каплями клея на альбоме в желтой обложке. Энн замерла, зачем-то убеждаясь, что в доме тишина, и распахнула альбом посередине. Она увидела две собственные фотографии – вот куда они делись – и несколько ксерокопий пресс-релизов. Это были рецензии на один из ее самых ранних и самых скверных фильмов; рецензии, вышедшие за много лет до ее встречи с Грэмом, ни в одной из которых ее не упоминали. У нее самой-то этих рецензий не было.
Она перевернула альбом и стала изучать его с самого начала. Это была тайная летопись Грэма, фиксирующая ее жизнь до встречи с ним: фотографии; рецензии на ее фильмы (в которых, понятное дело, ее почти никогда не упоминали); ксероксы с рекламой свитеров, относившейся к моменту, когда у нее было совсем туго с деньгами (про свитеры-то он как узнал?); даже вырезки из тех – к счастью, очень немногочисленных – газетных колонок со сплетнями, где упоминалось ее имя. Одну из них Грэм обвел красным карандашом:
…замечен был также Джек Лаптон, автор-самородок, сочиняющий горячие и, можно сказать, возбуждающие романы, в сопровождении тускловатой кинозвездочки Энн Миэрс. По нашим сведениям, развод мистера Лаптона (у него двое детей) неизбежен, но бородатый кавалер что-либо сообщить на этот счет отказался…
Она вспомнила, как ее тогда замутило и как она подавила всякие мысли об этом по приказу своего агента.
Рядом с этой вырезкой, которая была приклеена к правой странице, располагалось острие нарисованной красным фломастером стрелки; древко прерывалось на краю страницы. Она последовала за ним, открыв разворот, где стрела брала начало: рецензия (опубликованная за три месяца до вырезки из колонки сплетен) на «Поздно плакать». Паршивый фильм. Рецензию написал Джек. Господи, Джек. Она про это совершенно забыла. Он недолго работал кинокритиком в одном из воскресных приложений. А чуть погодя она встретила его на вечеринке. Часть рецензии была обведена красным:
…общее прокуренное ничтожество этого свитка непродаваемого целлулоида отчасти искупается несколькими эпизодами, которые спасают нас от полного онемения седалища. Они в основном концентрируются вокруг Энн Миэрс – актрисы, отлично подобранной для своей, вообще-то, незначительной роли, чье обаяние блещет на фоне этой мутноватой картины, как сияющая радуга…
Наконец Энн выдвинула ящик 1924–29, не очень надеясь, что найдет там спрятанный дневник с чем-нибудь приятным, сентиментальный признак короткого счастья. Слева лежала видеокассета, справа – большой коричневый конверт. На кассете не было никаких надписей. Она открыла конверт и нашла там стопки страниц, выдранных из книги (или из нескольких книг). На полях некоторых страниц были красные отметки, подчеркивания, восклицательные знаки. В одной из страниц она смутно опознала отрывок из какого-то романа Джека, затем постепенно осознала их общий источник. Она пролистала стопку, отмечая, что почти на каждой странице речь так или иначе шла о сексе.
Когда она понесла кассету на первый этаж, было три часа ночи. Осторожный осмотр письменного стола ничего не дал; на полках Грэма обнаружились только пять изуродованных экземпляров романов Джека. Она опасливо вставила кассету в магнитофон и перемотала пленку к началу. Там был записан рекламный ролик нового шоколадного печенья; слуга в килте подходил к королеве Виктории, поднося ей упаковку на серебряном подносе. Она разворачивала ее, откусывала кусочек, и ее полное скорбное лицо расплывалось в улыбке. «Мы не удивлены», – замечала она, после чего шеренга придворных в килтах пускалась в восьмисекундную песню-пляску, воспевая печенье.
Энн никогда раньше не видела этой рекламы, но ей пришлось увидеть ее снова. На пленке она была записана восемь раз подряд. Третий просмотр навел ее на смутную мысль о чем-то знакомом; на пятом она его узнала, несмотря на висячие усы и висячий шотландский берет. Дик Девлин. Как Грэм это нашел? Уже понимая, что это Девлин, она все равно могла с трудом опознать его только на последних трех записях. Почему их восемь?
В ту ночь Энн не ложилась. Она пересматривала пленку, поражаясь открывшейся ей тайной одержимости. Затем вернулась к шкафу для бумаг. Единственное, что она пропустила – решив сначала, что ящики просто выстланы газетой, – это бесконечные страницы «Ивнинг стэндард». Всегда одна и та же страница: расписание кинотеатров. На каждой что-то было обведено неровным зигзагом красного фломастера. Она обнаружила, что часто даже не слышала об отмеченных фильмах; какое отношение они могли иметь к ней, оставалось непостижимым.
Она снова пролистала страницы, вырванные из романов Джека, и наконец у нее сложилась определенная картина. Но если он считает, что это все про меня, он сошел с ума, подумала она; потом поправила себя. Грэм не сошел с ума. Грэм опечален; расстроен; иногда пьян; но его не следует называть сумасшедшим. Как и ревнивцем его называть не следует. Такое слово к нему она применить не могла. Опять-таки он опечален, расстроен, он не может справиться с ее прошлым; но он не ревнив. Когда Джек называл его «мой маленький Отелло», ее это коробило – и не только из-за покровительственного тона; еще и потому, что это шло вразрез с ее пониманием ситуации.
В конце концов, преодолевая внутреннее сопротивление, она последовала совету Барбары и заглянула в гардероб Грэма; вся одежда, кажется, была на месте. Чемодан тоже. А как же; естественно, он не сбежал.
На следующее утро, в десять, она обзвонила больницы и полицейские участки. Его нигде не видели. Полицейские посоветовали связаться с его друзьями. Они не спросили, пьяница ли он, хотя сказали: «Вы, случаем, не поссорились, мэм?» Она позвонила на работу и сказала, что неважно себя чувствует. Потом еще раз набрала номер Джека и отправилась к метро.
Их автомобиль стоял у дома в Рептон-Гарденс; дверь открыл Грэм. Она инстинктивно прижалась к нему и обвила его за пояс. Он погладил ее по плечу, развернул ее в коридор и левой ногой захлопнул входную дверь. Он провел ее в гостиную; ей пришлось двигаться рядом с ним, боком, неловко, но ей было все равно. Когда он ее остановил, она по-прежнему смотрела ему в шею, на его профиль, его нахмуренное лицо. Взгляд Грэма был направлен мимо нее, в другой конец комнаты. Она обернулась и увидела, что Джек лежит рядом с фортепианной табуреткой. В его свитере было множество дырок, вокруг живота все измазано. Она увидела, что у него на груди плашмя лежит нож.
Прежде чем она успела что-либо толком разглядеть, Грэм, уже очень крепко обхватив рукой ее плечи, завел ее на кухню. И пробормотал (это были первые слова, произнесенные им с того момента, когда накануне он переступил порог этой квартиры):
– Все хорошо.
Его слова успокоили ее, хотя она понимала, что напрасно. Когда Грэм поставил ее вплотную к раковине, лицом в сад, и завел ей руки за спину, она не возражала; она позволила ему это сделать и не двигалась, когда он на несколько секунд отошел. Вернувшись, он связал ей запястья – не очень туго – концом бельевой веревки. Он оставил ее стоять лицом к саду, с двенадцатью футами грязно-белой бельевой веревки, свисающими с ее запястий.
Все было хорошо – Грэм в этом не сомневался. Кажется, что все нехорошо, а на самом деле все хорошо. Он любит Энн, в этом нет никакого сомнения, и он надеется, что она не обернется. Он обнаружил, что в голове удивительным образом нет никаких мыслей. Главное, сказал он себе, чтобы все это не напоминало кино; это будет худший вид иронии, этого ему совершенно не хотелось. Никаких финальных строк под занавес, никакой мелодрамы. Он подошел к Джеку и подобрал с его груди нож. Когда он выпрямлялся, ему в голову пришла неожиданная мысль. «Иногда сигара – это просто сигара, – пробормотал он про себя, – но иногда нет». Ну, выбирать-то все равно не приходится, подумал он.
Он сел в знакомое кресло и решительно и смело, к собственному удивлению, взрезал себе горло с обеих сторон. Когда хлестнула кровь, он непроизвольно хмыкнул, из-за чего Энн обернулась.
Он рассчитывал, что ей придется побежать к телефону, столкнуть аппарат на пол, набрать 999 руками, связанными за спиной, и ждать, пока кто-то приедет. Времени более чем достаточно. Но вместо этого Энн немедленно промчалась по комнате, с бельевой веревкой за спиной, мимо умирающего Грэма, мимо мертвого Джека, огибая письменный стол, потом наклонила голову и ударила в окно со всей возможной силой. Было очень больно, но в окне образовалась большая дыра. Тогда она закричала – так громко, как могла. Не какие-то слова, а длинный, неослабный, истошный крик. Никто не прибежал, хотя несколько человек ее услышали. Трое позвонили в полицию, один – пожарным.
Даже если бы она или Грэм не просчитались, разницы бы не было. Планов Грэма этот вариант развития событий не нарушил. Когда первый полицейский просунул руку в разбитое окно, чтобы открыть щеколду, кресло уже безнадежно промокло.