В Бекдаше — в старой части города, где стоит его дом, — я снова повидался с Ильджаном Бекембаевым, который самым первым, в самом начале, назвал мне имя Кульдура из рода тнеев.
Мы съездили в Сартас — туда, где в давно прошедшие годы зимовала семья старого Алибая, его отца. Дорога вела по пескам — и сыпучим, и поросшим тамариском и жантаком.
В Сартасе впоследствии был поселок — столица северных сульфатных промыслов, но с 1940 года здесь никто не живет. Дома разрушились, и даже стены не сохранились — торчат какие-то обломки. Обмеление Каспия усилилось с 1936 года, и за четыре сезона тогда залив потерял необъятное количество воды и начал усыхать.
Петляя по холмам, наш «ГАЗ-69» выбрался на самое возвышенное место, откуда хорошо просматривалось пространство — то, что прежде было заливом. Сейчас наибольшая глубина Кара-Богаз-Гола — три метра, в среднем же — полтора, не больше. Плавать невозможно, ходит только специальное судно гидрогеологов, которые навещают Старый Кара-Бугаз.
С нашей вершины до нынешнего уреза было двадцать пять километров. А раньше всего в полукилометре от берега находилась пристань для погрузки естественного сульфата натрия. Суда с моря через горловину еще проникали в залив. Два-три года назад остатки Сартасской пристани угадывались, а теперь ничего рассмотреть нельзя, ничего нет.
Если у географических пунктов есть память, то Сартас непременно должен вспоминать о былом оживлении на своих берегах — и в те времена, когда здесь постоянно зимовали казахские роды, и в более поздние, когда на строительстве поселка сульфатчиков стучал топор Шохая… Все это остается, ибо ничто не проходит бесследно. И уроженцу здешних мест Ильджану порой кажется, особенно зимой, что залив вообще никуда не уходил: восточный ветер гонит сюда рапу, и она тускло блестит на солнце. Но это только кажется, и на обратном пути в Бекдаш Ильджан был грустен и молчалив — как человек, побывавший в своей молодости и вынужденный возвращаться.
Мы завезли Ильджана домой, а я с молодым шофером — с Джумагулом — поехал на каменистый мыс, где стоит бекдашского производства телевизионная вышка.
Вышкой все они немало гордятся. Ведь сколько бы, сколько бы пришлось ждать, а вот — сделали сами, и сделали неплохо. Передачи смотрятся не хуже, чем у людей. Не то что лет пять назад, когда Вавилины на свой риск и страх поставили антенну на острове и были довольны самой бледной картинкой на экране.
Рядом с вышкой, на плоских каменных плитах, отглаженных морем и ветром, было множество надписей, самых разных по времени исполнения. Русские — прежней орфографии, с твердыми знаками, ятями, «и» с точками… И старинные казахские — арабской вязи. Джумагул, парень современного образования, к сожалению, прочесть их не мог.
Мы иногда насмехаемся — и не без оснований — над теми, кто назойливо пытается увековечить память о себе, выбирая для этого спинки садовых скамеек, деревья, некрутые скалы в курортных парках. А на пустынном берегу, рядом с тысячелетним морем, время как бы стирало налет пошлости:
Рекрутъ Осипъ Святовъ 1911 ію…
Иногда по надписи можно было даже угадать характер:
1916 іюля 17 Машинистъ Жучковъ
Машинист Жучков не поленился фамилию вывести курсивом, с витиеватым росчерком. А с ним рядом, похоже, трудился его товарищ, но поскромнее:
Л. В. Рыловъ 1916
В небольшой выемке, менее доступной волнам и ветру, четко читалось:
1891 г. сент. 17 Андрей Купцовъ
Еле удалось разобрать:
1882 Николай Ивано… Макара…
Совершенно слились буквы, но все же в начале проступало:
1882 Баринъ…
Еще — какой-то П е т р ъ побывал в этих местах в 1885 году.
Джумагул немного отстал, а потом негромко окликнул меня.
— Смотрите, самая старая из тех, что мы прочитали, — сказал он, когда я подошел.
1880 Кузаковъ
Рядом без даты, но по стертости относится, должно быть, к тому же времени:
Никита Воровъ
У меня была тайная надежда — а вдруг старший Покровский добирался сюда с пролива, с тогдашней «ге-ми», и тоже оставил на плитах знак своего пребывания. Но надежда не сбылась. Этой фамилии на камнях я не обнаружил, сколько ни рассматривал.
Километрах в трех от берега, как плавник насторожившейся огромной рыбы, возникал из зеленовато-золотистой ряби остров Кара-Ада. Был день, и потому маяк не полосовал море световыми вспышками. Был ясный день, и потому молчал «ревун»… Лишь радиомаяк, не знающий в своей работе перерывов, посылал для идущих кораблей сигналы, не слышные для простого уха.
Ветер давным-давно развеял пепел костра, разложенного почти у самой воды отчаявшимися людьми. И потом шторма унесли и похоронили тех, для кого маленький остров стал последним пристанищем. Отсюда, с берега, хорошо просматривался скромный обелиск на могиле шестерых, обнаруженных десятки лет спустя смотрителем маяка.
Пока мы с Джумагулом, пригибаясь на ходу, разбирали надписи, случайно выяснилось, что его отец, погибший на фронте, был родной брат Кемилхана, Бердыбека. А всего три дня назад Джумагул ездил в гости к Абдымурату в Новый Узень. Абдымурат приходится ему двоюродным братом. Навещал он в Сенеке и старика Мадена, родного своего дядю, незадолго перед тем, как в Сенеке побывал я.
По молодости своей и еще потому, что он родился после ухода отца на войну, Джумагул ничего не знал о тех событиях, с которыми в далекие годы был связан другой его дядя — Кемилхан. А вот с Татибай, дочерью его тетки Ауес, ему приходилось встречаться.
Я снова побывал в Суйли, но не застал Татибай и ее мужа Енсегена. Их дом рядом со школой пустовал. Соседи объяснили — надо дальше проехать. Дела поправились и еще осенью Енсеген получил отару.
В машине со мной были старые добрые знакомые — фельдшер Нуржуман Нурханов с колодца Хасан и красноводский редактор Абдыхалык Юсупбеков.
Пустыня выглядела еще зеленой, весенней, среди кустиков травы стояли толстые, сочные стебли курая, усеянные бледно-зелеными круглыми зонтиками. Но и зонтики не спасут их от солнца, неделя, две — и они посохнут.
Место, где стоял кош Енсегена, называлось Жер-Оюк — земля обетованная. Пастбища здесь были богатые, и воды вдоволь… На дне большой лощины находилась яма, куда стекали дождевые и талые воды. Их летом хватало на полтора, на два месяца для отар и для людей. Настоящее богатство в пустыне.
Три юрты стояли на бугре в Жер-Оюке — чабанский поселок. На шум машины вышла Татибай и сдержанно поздоровалась. Но сдержанность отнюдь не исключает приветливости.
Пока мы в юрте пили чай, с которого начинается всякое угощение, подъехал Енсеген на крепком мерине масти «кок». В первую нашу встречу была в нем какая-то неуверенность — неуверенность мужчины, лишенного привычного дела и вынужденного, как мальчишка, заниматься в колхозе разными работами… А теперь это был старший чабан Енсеген, только что вернувшийся с пастбища от своей отары…
Мы задержались у них. Вспоминали разговоры с покойной Асеке. Ее сейчас очень не хватало за дастарханом — ее внимательного взгляда, маленьких морщинистых рук, сложенных на коленях. Енсеген и Татибай рассказывали, что в последние недели своей жизни она часто возвращалась к прошлому и нет-нет да заводила речь о Кулекене, какой он был человек и как всегда старался помогать попавшим в беду. И не только на Кара-Ада… Должно быть, Асеке чувствовала, что скоро для нее оборвется время воспоминаний… Уходили современники давних событий, и одно оставалось утешение, что я успел повстречаться с ними и поговорить, их глазами увидеть прошлое.
Опять не пришлось мне познакомиться с названым сыном Кулекена — мальчик подрос, он кончал шестой класс, а школа в Сульмене. Я узнал, что он по-прежнему хочет стать шофером, — кровь деда сказывается, который в молодости не мог долго дышать дымом одного очага.
Уезжали мы вечером, как и тогда.
Возле чабанских юрт полыхал костер. Машина тронулась… Я обернулся — Енсеген и Татибай, в отбликах беспокойного пламени, смотрели нам вслед.
В Форт я прилетел знойным днем в конце мая.
Белая от солнца площадь и такая же белая улица, уходящая от нее, старинные дома с затемненными окнами, пыльные деревья — все это уже не было для меня неведомым и молчаливым, как в самый первый приезд.
С Есболом Умирбаевым мы сперва посидели в его прохладном кабинете, в музее, — от жары нас оберегали толстой кладки глинобитные стены, а ближе к вечеру продолжали беседу в маленькой чайной на главной площади Форта. Туда привезли фляги с пенистым кисловатым шубатом, и мы неторопливо прихлебывали его из пивных кружек, одну кружку за другой.
Радист Калиновский остался в памяти Есбола: немногословный худощавый человек, он обычно ходил в форменной фуражке и — со времен службы в почтово-телеграфном ведомстве — сохранил форменную куртку с петлицами. У него здесь была жена, был маленький ребенок — в те дни, когда Калиновскому пришлось сесть за ключ и принять деятельное участие в рискованной радиоигре с деникинцами в Петровске и штабом атамана Толстова в Гурьеве. Правда, о его дальнейшей судьбе Есбол мог вспомнить не много.
Подробнее он рассказывал о начальнике радиостанции — Петре Михайловиче Егорове-Шпанове, который учился на радиста в Кронштадте, строил у них в Форту радиостанцию, по тогдашним понятиям что ни на есть самую современную. Мачта у нее была высоченная — по всей России насчитывалось всего четыре таких. Станция вступила в действие в 1912 году, а на следующее лето сюда приехал Калиновский. Кажется, он тогда был еще холостой.
После вынужденного ухода Астраханско-Каспийской флотилии Форт снова перешел в руки белых. Озлобленные крупной неудачей, они посадили Егорова за содействие красным морякам. Трудно теперь установить, как избежал ареста Калиновский. А Егорова морем увезли в Красноводск, чтобы там судить. За него заступились влиятельные местные жители. Егорова вернули, но вскоре снова забрали и отправили в Порт-Петровск, и туда пошли защитные письма. В Петровске он просидел полтора месяца, но в конце концов деникинцы его отпустили.
После долгого отсутствия — он строил радиостанцию на Таймыре, работал в Баку, последние пять лет жизни Егоров провел в Баутине и умер за два года до начала войны.
А в гражданскую, когда здесь разворачивались события, связанные с захватом «Лейлы», кроме Егорова и Калиновского на станции работал еще один радист — Ибрагимов. Калиновский, по слухам, вскоре уехал к себе домой, он был из Могилевской губернии родом. А добрался ли в такую даль или осел где-нибудь по дороге — неизвестно.
Вот и все о Калиновском.
А ведь какие надежды я возлагал, встретив его фамилию среди тех, кто был высажен на восточном побережье Каспия в неспокойном марте 1920 года… Но это был случай, когда сюжетные построения и повороты не зависят от воли автора.
Мы с Есеке поговорили еще о том, как удивительно на Мангышлаке сочетается большое и сложное современное нефтяное хозяйство, объединяющее многие тысячи людей, их сегодняшняя напряженная жизнь — с отдаленным прошлым. Туда и оттуда ведут многие дороги, тропы и одинокие тропинки, надо только иметь желание и терпение разобраться в давних событиях, которые и сегодня имеют свое продолжение.
Так, возвращаешься в это прошлое — и вспоминаешь то заседание Совета Народных Комиссаров, на котором говорилось о топливных ресурсах, и несколько дней спустя — 24 апреля 1919 года — Владимир Ильич Ленин отправил телеграмму в Астрахань, Реввоенсовету XI армии: речь шла об эмбенской нефти, каждый пуд которой был остро необходим. Впоследствии он предлагал незамедлительно организовать ее вывоз гужевым транспортом.
Факт этот достаточно широко известен, но его воспринимаешь совершенно по-иному, когда в Шевченковском горкоме партии тебя знакомят с пожилым подтянутым человеком — Чанитбаем Сериковым. Это он, когда Эмбенские нефтехранилища были отбиты у белых, привел верблюдов из адаевских степей и с первым караваном пошел до Уральска. (Вспомнив о нем, мы с Есболом прервались: минута молчания, потому что не так давно Чанитбай Сериков умер.)
Я прощался с Фортом, — может быть, навсегда…
Есть, пожалуй, один-единственный способ заново пережить жизнь и повторить все сначала, наделать точно таких же глупостей, совершить те же открытия и те же ошибки, и снова не находить места в ожидании встречи, и ощутить непроходящую боль расставания, и вторично — как впервые — войти в воду одной и той же реки… Это, если удастся, — написать о том, что было с тобой и с людьми, которых ты знал.
На одном торжественном вечере в Шевченко я оказался рядом с молодым туркменом из города Байрам-Али, расположенного по соседству с древним Мервом, в Мургабском оазисе. Мы долго разговаривали с Ата Гельдыевым. Он не отпускал меня, стоило ему узнать, что я не раз бывал в его родных краях и знаю даже колхоз, в котором он появился на свет, и его тогдашнего председателя… На Мангышлаке Ата жил восемь лет, часто ездил домой в отпуск, почты каждый год. А когда я спросил, не думает ли он возвращаться к себе в Байрам-Али, Ата сказал: «Не знаю… Нет. Я теперь — мангышлакский. Семья здесь, работа тоже здесь».
Таким же — мангышлакским — стал и молодой инженер, азербайджанец, с которым я познакомился в Новом Узене и позднее встречался в самом Шевченко. Дома он работал младшим научным сотрудником в одном исследовательском институте, соблазнился новым, неизвестным краем — и вот уже не только он, а и его мать, коренная бакинка, из бакинок бакинка, тоже стала мангышлакской.
И шофер-осетин Дзуцев, который бродил тут с гидрологами, тоже. И один якут с восторгом рассказывал мне о мегино-кангаласской тайге, где он с отцом-охотником ходил белковать и на соболя — примерно в то же время, когда и я ездил туда из Якутска в газетные командировки. Рассказывал с восторгом, а оставался на Мангышлаке. По той же причине: семья, работа и ощущение того, что многое здесь сделано твоими руками.
А однажды в Гурьевском аэропорту, когда у нас уже зарегистрировали билеты, рядом со мной у стены стояли две девушки. Одна из них — уже совсем взрослая и самостоятельная, лет, должно быть, девятнадцати. Ее сестра — не старше шестнадцати. Она провожала и несколько раз спрашивала, то просительно, то капризно: «Скажи, ты когда возьмешь меня к себе в Шевченко? Ну, скажи». А та ей рассудительно отвечала: «Ты бы поменьше думала, когда — ко мне, и кончала бы школу… У нас необразованных не любят. Вот приехала бы ты сейчас — куда бы мы с Володей тебя определили?»
И был еще один, пустячный, на первый взгляд, случай. Тоже в аэропорту, только в Махачкалинском. Я ждал самолета на Шевченко. У выхода на поле стоял парень, который отметил билеты на этот же рейс.
Парень никуда не отходил — он вез с собой фикус, не старый, высотой с метр. К небольшой кадке был приделан каркас из палок, обтянутый марлей. Фикус, или китайская роза, или комнатная пальма. Такое комнатное озеленение производят там, где собираются жить долго.
Дикторша по радио объявила посадку, и парень осторожно подхватил кадку и вместе со всеми стал протискиваться к выходу на летное поле.
Мангышлак…
Как и многие другие люди, неотделимы от Мангышлака буровой мастер Газиз Абдыразаков, чья вышка по-прежнему кочует в Старом Узене. И его товарищи — тоже буровые мастера, Геннадий Шевченко из Грозного и Шамиль Шахвердиев, тридцатитрехлетний лезгин родом из Касумкентского района в Дагестане.
Дома у себя Шамиль окончил сельхозтехникум, поработал в совхозе старшим агрономом. А потом — сманили ребята… Бурили в Туркмении — в песках к северу от Байрам-Али и позднее в Котур-Тепе. В 1964 году поехал на Мангышлак и здесь уже стал мастером. В буровой будке у него рядом с обязательствами, принятыми бригадой, висел большой портрет Есенина.
Мы договорились, что Шамиль утром зайдет ко мне в гостиницу, но он неожиданно пришел вечером: «Я такой… Очень беспокойный. Если что не так, я как больной… Мне ребята говорят: зачем ты, Шамиль, все время на буровой, — нам неудобно, как будто ты нам не доверяешь. А я — доверяю… Но домой тоже не могу…»
Сейчас он бурил 414-ю. А по слухам, после 414-й его собирались послать на мыс Ракушечный, это за Ералиево, на разведочную скважину, по проекту — 4500 метров. Для бригады это всегда выгодно. Срок бурения более длительный, меньше «окон». Вахты будут жить там по пять дней, а пять дней — дома.
Была о Шамиле заметка в «Правде»:
«Бригада бурового мастера Ш. Шахвердиева из Мангышлакского управления буровых работ завершила проходку скважины № 485. Кажется, рядовое событие. Но 485-я — особая скважина. Она ушла в землю близ того места, где больше десяти лет назад ударил первый на Мангышлаке нефтяной фонтан…»
Речь шла о Жетыбае…
О том Жетыбае, где начинал когда-то бурить Газиз… Не только история, но и современность сплеталась в многозначительных сюжетных узлах — со всем, что было здесь, что есть и что будет.
XI
Остался позади Каспий, исчезли застывшие волны барханов, и рассеялся вдали разноцветный купол — огромная юрта над Кара-Богаз-Голом, преодолены уступы спускающегося к морю Мангышлака, скрылись блистающие на солнце солончаки.
Время заметает следы. Время скрывает в тайниках события, которые происходили рядом — в непростой жизни непростых людей. Но я снова на том берегу: ночью примчался ветер, и к утру море взлетало под облака. На остров — на Кара-Ада — обрушилась водяная гора и рассыпалась.
А скалы стояли.
Судно с моря направилось не в порт, а свернуло на отстой за каменную гряду. И еще волна с маху обрушилась на остров и разбилась в пыль, а скалы стояли.
Остроконечные скалы Кара-Ада, скалы Мангышлака — вечные, как человеческая память, которой — одной — только и подвластно само время…
ПОВЕСТЬ О КОННОМ ПАТРУЛЕ
I
Так это с ним было и так потом вспоминалось, — когда возникли подробности, когда стало известно, что предшествовало событиям, которые пришлись на его долю, и что происходило не при нем, с другими. Достаточно было по какому-нибудь незначительному, случайному поводу вернуться в ту далекую от фронта знойную осень — и все начиналось сначала.
Пустыня в свой полуденный час не была ни мрачной, ни величественной. Она была такой, какая есть. С пучками песчаной осоки. С голыми барханами, на которых чеканщик-ветер оставил приметные узоры. С разлапистым кустом старого саксаула — он каким-то чудом прижился в сплошных сыпунах. Высокое солнце под корень укоротило его тень.
Могло показаться, что здесь никогда не ступала нога человека. Но — был след. След вел в лощину, мимо давнишнего, еще саксаульного крепления, колодца. Немного поторопившись, удалось бы нагнать старика казаха. Он шел с молитвенным ковриком, совсем один в пустыне, и оставалось лишь гадать — в каком столетии происходит дело, и не угадать бы…
II
В просторной комнате на втором этаже городского дома немолодой коренастый военный с тремя шпалами в петлицах пристально, будто впервые, рассматривал карту на стене: Мангышлак, Кара-Богаз-Гол, Устюрт. Глухое междуморье, если можно сказать так, от Каспия до Арала. По нижней кромке тянулась непрерывная нить железной дороги.
— Необитаемый театр военных действий!.. — Он произнес это слово, споря с кем-то, хотя и в кабинете, кроме него, никого не находилось.
От карты он отошел к открытому настежь окну. Лицо у него было осунувшееся — лицо человека, давно забывшего, что такое вовремя поесть и досыта выспаться.
На дереве у окна шелестели по-летнему зеленые листья. Во дворе, огражденном высоким глинобитным забором и охраняемом часовыми, стояла безмятежная тыловая тишина. Но подполковник сейчас все еще был в недавней своей командировке, и потому в уши лез непереставаемый скрежет: портальный кран на морском берегу подхватил гулкую цистерну с колесных колодок и осторожно опустил на воду, по соседству с неуклюжими, уже залитыми цистернами. Запомнились жирная надпись мелом на крутом боку, вверху: «техосмотр 9/IX-42».
А потом буксировщик тянул в открытом море странный караван, который они обогнали на быстроходном военном катере, — цистерны на воде напоминали стаю китов, только фонтанов и не хватало. И солнце утонуло, наступила прозрачная лунная ночь. А когда солнце снова появилось, но уже с другой стороны, впереди можно было рассмотреть берег, уставленный щербатыми скалистыми горами.
От поездки в Баку, откуда горючее всеми мыслимыми и немыслимыми способами доставлялось на фронт, его оторвал телефонный звонок.
— Подполковник Андреев слушает.
В трубке раздался знакомый голос: