Неподвижная земля
НЕПОДВИЖНАЯ ЗЕМЛЯ
I
Днем, несмотря на субботу, в ресторане при гостинице было довольно пусто. Мой случайный сосед, который тоже обедал в одиночестве, допытывался, какими судьбами я попал в Гурьев, — просто так, может, родию навестить, или в командировку, или еще зачем-нибудь… Вдаваться в подробности не хотелось, но я не удержался и все же похвастался предстоящим маршрутом: в Гурьеве пробуду два или три дня, а дальше — Мангышлак, Кара-Бугаз, Красноводск… Возможно, придется и на Устюрт.
— Пустыня… Знаю, — сказал он веско и подлил себе в стакан пива. — Я по этой пустыне мотаюсь, считай, два десятка годов. У геологов шоферил, строил дорогу с Маката на Мангышлак. Теперь опять у геологов. Думал — когда сюда только приехал: ну, грошей подмолочу и — домой! Разве ж тут живой человек вытерпит? Но чего… Пил я крепко. Пока таскаешься по пескам, полевые и безводные наползают. А в Гурьев закатишься, — все они до рубля уходят на стекло. Хоть вплавь нажимай через море! Билет не за что купить. А потом привык… Домой в отпуск все же съездил — я пятигорский родом. Отдыхать-то там хорошо. А жить… Я бы теперь на смог. И зарплаты не те… И все вокруг проминаются, принимают лунные ванны, а ты вкалывай! Отсюда в местных жителях нервность появляется. И если из них кто имеет возможность, то в отпуск уезжает в Сочи там или в Крым… Кто куда…
Меня этот сорокалетний Толик, как он назвался, принял за желторотого новичка, которому впервые предстоит попасть в пески. Я не собирался его разубеждать и приготовился слушать.
Он пригладил жесткие, прямые волосы, отхлебнул пива, закурил и облокотился на стол. Для начала — выложил все о зыбучих песках, о том, что если, не дай бог, попадешь, уже не выберешься, засосет — и верблюда, и коня, а машину тем более — машина тут становится вовсе беспомощной. Мне не приходилось слышать ни об одном таком действительном случае, но я кивнул и поддакнул, что не хотел бы очутиться в зыбучем месте, пусть лучше оно останется в стороне от моей дороги…
Потом последовали пресмыкающиеся. Была, конечно, змея — забралась в кабину, пока он менял спустившее колесо, еле удалось прикончить ее монтировкой. По его рассказу получалось, что это произошло летом и днем. То есть в то самое время, когда ни одна кобра, гюрза или эфа не захочет проползти и трех метров по накалившемуся песку, а отлеживается в норе до наступления вечерней прохлады и потом уже отправляется на поиски ужина… Но я все равно кивнул Толику.
Отряд насекомых в рассказе об ужасах пустыни был представлен зловредным каракуртом — от его укуса верблюд с ходу откидывает копыта. Зато овцы каракурта не боятся, жрут его со смаком, для них каракурт слаще соленого гороха под пиво. Потому в песках спать надо либо на кошме, либо на овчине. Гады чуют бараний запах, ни один не посмеет сунуться.
Я пошел бы на любое пари, что Толик держит в запасе историю, как ему однажды пришлось заблудиться, кончился бензин, и он тащился до лагеря наугад и едва не отдал концы от жажды. Но пари я проиграл бы. Он, наоборот, принялся расписывать свои способности — за двадцать лет ни разу ему не пришлось в песках петлять, он понятия не имеет, как это бывает. Если он проехал от колодца до колодца, то потом найдет дорогу — хоть днем с закрытыми глазами, хоть ночью на ощупь.
Вот тут я склонен был ему поверить: и в пустыне, и в тундре, в тайге и горах есть люди с таким обостренным ощущением местности. И куда правдивее, чем, допустим, о змее в кабине, выглядел рассказ, как проводник-казах, здешний родом, говорил: «Толик с тобой пойдет? Я буду лагер сидеть, шай пить…» Или — как Толик и начальник партии махнули за двести пятьдесят километров навестить, по-обещанному, знакомых девушек на метеостанции. Начальник был уверен, что заблудятся. А они не только не заблудились, а удалось сократить путь на добрые сорок километров.
— Да ты все это и сам увидишь, когда поедешь, — сказал он. — Увидеть — дело нехитрое, сиди себе и смотри по сторонам. А туда, значит, на Мангышлак, в командировку?
— В командировку, — подтвердил я. — На Мангышлак — и дальше вниз по побережью.
Он вдруг что-то припомнил и подозрительно уставился.
— Постой, постой, постой!.. Я утром брился в парикмахерской и радио слушал, наше областное… Какой-то журналист или писатель, я не понял, про эту свою поездку рассказывал — о том, что и раньше бывал в этих песках, и теперь: едет по своему же следу. Какую-то давнюю историю раскапывает. Да?..
— Ну и что?
Толик шумно расхохотался и стал объяснять подошедшей официантке, своей знакомой, что принял меня за дешевого зеленого салагу и распустил хвост, а я, оказывается, насквозь пропесочен этой проклятой пустыней… Потом он завел с ней разговор о каком-то Пашке, рыбаке из гослова, давно ли он появлялся в городе, а я сидел и никак не мог решить для себя — почему для начала выбрал Гурьев, хоть никаких особенных дел, да и не особенных тоже, у меня здесь не предвиделось.
Впрочем, как раз это можно было понять. Мне надо было настроиться на поездку, как радист настраивается на волну станции, с которой ему предстоит работать. С утра я довольно долго, часа три, бродил по старому городу. Местами он выглядит так же, как, должно быть, выглядел в те времена, когда лейтенант Жеребцов после трудного плавания к заливу Кара-Бугазскому привел свой корвет на гурьевский рейд. Лейтенант непременно хотел повидаться с прославленным путешественником и исследователем Григорием Силычем Карелиным, который неизвестно почему избрал для жительства этот позабытый богом уголок.
Улицы были немощеные. Вдоль домов вели утоптанные тропинки, по таким же тропинкам приходилось и перебираться с одной стороны на другую, потому что напрямик нельзя — завязнешь в солончаковой грязи. На темных от старости, но не дряхлых деревянных домах кое-где сохранилась искусная резьба. По дороге попадались и каменные дома, полутора- и двухэтажные. В былые времена они утверждали всем своим видом, что у их хозяев — полная чаша.
Официантка сказала Толику:
— Ладно… Я Пашке передам, что ты про него интересовался. Только вопрос: когда он с моря заявится? Может, в Астрахань поедет на отгул или в Баку. Ты же знаешь, какой у него норд в голове… А он заявится — ты в пески подашься.
— Ничего, сойдемся как-нибудь, не в море корабли, — сказал Толик.
Ресторан постепенно заполнялся, и официантку нетерпеливо позвали клиенты. Она отошла, а Толик подробно рассказал мне, что ему в песках надоело, да и с завгаром экспедиции у него нелады. Хочет походить по морю, пощупать за жабры рыбацкую удачу. Вот Пашка — пусть и сведет его со своим капитаном, капитан этот, говорят, не хуже тюленя чует, где взять рыбу. А к геологам Толик вернется, если завгар сменится. Есть надежда, такого сукиного сына, калымщика долго держать не станут.
Я уже допил мутную черную жижу, которую, вероятно, варили в суповом котле один раз на весь день и в меню называли «кофе», и поднялся.
Толик на прощанье меня уверил:
— Ты не думай!.. Про то, что я в песках, где хочешь дорогу найду и проеду, — то правда. Но ты меня купил! Помоложе бы я был, подурнее и похмельнее, в драку стал бы вязаться. Мы, пятигорские, не любим, когда нас лопухами выставляют.
— Так ведь и я был бы помоложе, — ответил я.
Он остался за пивом, а я зашагал по лестнице на пятый этаж с таким чувством, что только сейчас — за обедом — началась моя поездка, хоть уже два дня, как я улетел из Алма-Аты. Впереди у меня действительно были Мангышлак, Кара-Бугаз, Красноводск. И в окно я видел не городскую площадь, обставленную многоэтажными домами и с молчащим зимой фонтаном посередине, а необычно спокойный для декабря Каспий, застывшие волны барханов, уступами спускающийся к морю Мангышлак, бугристую отмель, по которой идет дорога из Бекдаша в Старый Кара-Бугаз, покинутый город, в нем — всего десять или двенадцать человек, а бывает, население ненадолго увеличивается за счет бродячих изыскательских партий.
Я представлял себе пески, где как-то особенно отчетливо ощущаешь ход времени — при всей неподвижности пустыни. А может быть, именно поэтому. И далекое не кажется далеким. Если по дороге остановить машину, выйти, то вдруг подумаешь: а не за крутым ли холмом справа стоит юрта словоохотливой казашки? Ее сто с лишним лет назад на пути в Хиву встретил Арминий Вамбери. В образе смиренного и богобоязненного дервиша этот венгерский ученый странствовал по караванным тропам Средней Азии, и на каждом повороте, на каждом ночлеге его подстерегала опасность разоблачения, несмотря на то, что он в совершенстве владел несколькими восточными языками. А что в середине XIX века могло ожидать проникшего в эти края лазутчика-европейца? Пожизненное заключение в ямах у хана хивинского. А у бухарского эмира кроме зиндана[1] для непрошеных дерзких пришельцев всегда был наполним прозрачной водой выложенный изразцами бассейн. В нем задумчиво шевелили усами некормленые саженные сомы, головы — величиной с телячью…
Но все эти ужасы — и действительные, и преувеличенные — не могли остановить Вамбери. Он продолжал идти с купцами и паломниками. И в разговоре со случайно встреченной казашкой захотел уяснить, что же заставляет их постоянно кочевать, и женщина со смехом ответила:
— Мы не так ленивы, как вы… Человек должен двигаться, потому что солнце, месяц, звезды, воды, животные, птицы, рыбы — все движется, только земля и мертвые остаются на месте.
Она была права — и тогда, и теперь. Земля оставалась на месте, со всем, что было тут, что есть и что будет. И рядом с древними захоронениями, тысячелетними колодцами и загонами для баранов ложились на песок ажурные тени разведочных нефтяных вышек, возвышались радиоантенны над домиками метеостанций, а в прибрежных поселках гудели рыбацкие проворные катера, и в пустыне машинные узоры тянулись по соседству с округлыми осыпающимися верблюжьими следами.
Я решил — пора на Мангышлак, в Шевченко, рано утром, с первым рейсом. Но самолет задерживался. И никто не мог точно сказать, сколько еще придется вышагивать по залу ожидания… Наверное, это неосуществимая мечта — стать когда-нибудь независимым от расписания Аэрофлота, от запретов службы погоды, от заминок в пути и разных других неудач, которые невозможно предусмотреть заранее.
II
В тот раз, когда Толик разоблачил в Гурьеве мои усердные поддакивания насчет кошмаров пустыни, я рассказывал по радио о самой первой своей поездке в эти края. Я добирался на Мангышлак не с севера на юг, как сейчас, а с юга на север — через Красноводск и Кара-Бугаз, с длительными остановками.
Если из Красноводска лететь круто на север — в Бекдаш — над угрюмой, серой, а местами черной пустыней, то в левом иллюминаторе будет стеной стоять Каспий. Потом самолет возьмет мористее, и внезапно по курсу возникнет шатер в полнеба, вроде бы дымчатый, но с лиловыми оттенками, розовыми и сиреневыми прожилками. Разноцветный купол залива… Внизу, как на искусно исполненном макете, потянется узкая песчаная полоса, отделяющая Каспий от Кара-Богаз-Гола.
Я жил в Бекдаше в одноэтажной деревянной гостинице почти на берегу. За окном таилась многозначительная тишина, но стоило выйти наружу — и слышалось спокойное дыхание Каспия. С пристани доносился приглушенный скрежет лебедки, дребезжали платформы. Это терпеливо стоял с утра под погрузкой «Абай Кунанбаев». В конце улицы в невидимом море белыми и красными огнями мигали плавучие буи: чуть правее в густом черном небе появлялись равномерные вспышки: маяк на близком от берега острове Кара-Ада встречал корабли, идущие в сегодняшнюю столицу комбината «Карабогазсульфат».
Но спокойствие моря оказалось обманчивым. Часов в одиннадцать примчался неожиданный норд, а точнее — норд-норд-вест… Мое окно выходило на юг, и можно было почувствовать, как ветер с размаху натыкается на приземистое здание и не задумываясь кидается в обход, словно он куда-то спешит. Дыхание моря стало прерывистым. К утру море уже ревело и громоздило целые горы, совсем как у Паустовского в его «Кара-Бугазе».
Такой нее шторм — только, пожалуй, еще свирепее — у этих берегов был и в то январское утро 1920 года.
На противоположной стороне Каспия красные дрались на подступах к Петровску-Порту, и деникинские контрразведчики без разбору набили в трюм парохода «Св. Николай» и большевиков, и пленных красногвардейцев, и людей случайных, неизвестно за что, по одному только подозрению, попавших в их тюрьму.
Пожилой, как его пароход, капитан, мрачно наморщив лоб, читал лоцию: малоутешительные сведения об острове Кара-Ада — о том, который против мыса Бекдаш, к северу от залива Кара-Бугазского. Остров пустынный. Безводный. Подходы к нему крайне опасны из-за рифов. Якорных стоянок нет.
Но не от капитана зависело, идти туда или не идти. Это решал подтянутый офицер с выпуклыми серыми глазами. Несмотря на затяжной шторм, они добрались до Кара-Ада, не встретив ни одного дыма на своем пути. (Проще было бы отослать читателя к книге К. Г. Паустовского, но по ходу повествования придется обращаться к его «Кара-Бугазу», потому что литература все время перемешивалась с действительными событиями и трудно — если вообще возможно — было отличить одно от другого.)
Паустовский писал:
«…вышло восемьдесят человек. Всех, кто не мог подняться сам, оставили в трюме… Заключенных согнали на корму — толпу желтых от качки, голода и жажды людей. Пароход покачивался у горбатого острова, черным камнем торчавшего из воды. Высадка заключенных на остров Кара-Ада продолжалась несколько часов. Шлюпки не могли подойти к берегу из-за сильного прибоя. Заключенных заставляли прыгать по пояс в воду и добираться до берега пешком…
…их высадили без всего: не дали ни воды, ни пищи, ни даже черствого хлеба… Между островом и берегом бушевал широкий пролив…
…последняя шлюпка вернулась к пароходу, и матросы долго, мешая друг другу, подтягивали ее на талях. Потом из трюма вытащили трупы и бросили в воду; за кормой всплеснула вода. «Николай» дал гудок и, застилая остров дымом, пошел на юг, в сторону Баку».
На острове Вавилин сказал мне:
— Думаю, их могли высаживать только здесь, вот где мы с вами стоим… В тогдашней лоции это место отмечено как единственное — для подхода шлюпок. Вы же учтите, Каспий обмелел с тех пор, здорово обмелел, где мы с вами ходим посуху — плескалась вода. Берег был не такой пологий, а куда круче…
Я молчал.
Я старался представить себе тот день. Под ногами шуршала ракушка, набросанная штормами. Носом в песок уткнулась весельная лодка без весел, сорванная где-то морем и принесенная на Кара-Ада. А «Св. Николай» стоял, должно быть, чуть левее, если смотреть в открытое море. Ирония судьбы: Николай-угодник по всем преданиям проходил как заступник угнетенных, и вообще — как человек очень широких взглядов и очень терпимый.
Анатолий Яковлевич Вавилин — среднего роста, кряжистый, неторопливый мужчина, с обветренным лицом, грудь в полосатой тельняшке, — так и выглядел, как должен в нашем представлении выглядеть смотритель маяка.
Но когда я назвал его смотрителем, он меня поправил, чуть улыбаясь: хоть это и звучит привычно, но по штатному расписанию должность называется — инженер-начальник группы средств навигационного оборудования, СНО… Такое название понадобилось, чтобы пересмотреть ставки и утвердить новые. А смотритель?.. Ну, смотрит. За смотрение платить повышенную зарплату? Инженер-начальник — совсем другое дело! (В утешение Вавилину я напомнил: в свое время бакенщик на реках стал рабочим дистанции пути; а уж станционного смотрителя у Пушкина надо было бы именовать начальником специализированной конной тяги для дальних расстояний.)
Безотносительно к названию должности средства навигационного оборудования — это и световой маяк, и радиомаяк, посылающий в эфир позывные, начальные буквы названия острова: КА — тире-точка-тире, точка-тире; это и «ревун», который подает голос в туман, когда световой сигнал не увидишь даже у подножия башни. (Но в Бекдаше, понятно, о сложном титуле Вавилина никто не подозревает. Его зовут: начальник Кара-Ада.)
Мы с ним долго ходили по скалам, источенным морем, солнцем и ветрами. Северный берег круто обрывался к морю, и маленькие бухточки своей первозданной дикостью заставляли вспомнить необитаемые острова — особенно одна из них, вдающаяся почти квадратом, огражденная угрюмыми каменными глыбами.
По словам Вавилина, в этой бухточке обычно хорошо ловится судак (отсюда — забавное местное выражение: судачить).
Нашим незримым спутником был Константин Георгиевич Паустовский. Мы с Вавилиным говорили о его повести, ставшей хрестоматийной, но здесь, на Кара-Ада, это не было отвлеченным разговором о литературе. Ведь по этим же скалам бродил, спотыкаясь, геолог Шацкий и подбирал сухие ветки и обломки досок — разжечь костер. На их беду, море тогда не позаботилось, не выбросило ни одной лодки, а то кому-то можно было бы рискнуть, попробовать переправиться через бушующий пролив, подгребая ладонями. Молодой эстонец из большевиков Ганс Миллер завалил костер мусором, чтобы дым валил заметнее, — больше шансов, что он бросится в глаза кому-нибудь там, на берегу.
Еще одна ночь — в январе 1920 года, и еще для пятнадцати все кончилось. Живые завидовали мертвым. Тем не приходилось больше крепиться из последних сил, кидаться от надежды к отчаянию и снова к надежде… Миллер тупо и упрямо жевал конец матросского ремня, пытаясь обмануть жажду. К счастью, он забылся и пришел в себя оттого, что кто-то резко дергал его за воротник. Шацкий кричал шепотом: на берегу ответные огни. Три больших костра!..
Вавилин говорил:
— А помните, Миллер еще успел заметить парус над волной. Это уже позднее… И как над ним, над Миллером, понятно, наклонился кто-то. Он в лисьем малахае был, этот кто-то…
— Помню, как не помнить, — сказал я, но пока не стал дальше развивать эту тему, потому что по поводу лисьего малахая у меня были свои непроверенные соображения, из-за которых, собственно, я и попал в Бекдаш и на Кара-Ада, правда, значительно позднее, чем мог бы сюда попасть.
Спасители — их было двое — увезли с острова пятнадцать человек. Остальных уже незачем было увозить, а хоронить — некогда. В конце концов в живых осталось девять. Девять почти из ста. Но хотя бы девять… И это уже была не глава из прочитанной книги. Это была судьба непридуманных людей, которые полвека назад загадочно исчезли для своих близких. И должно быть, в старинных семейных альбомах по сей день хранятся их пожелтевшие фотографии, наклеенные на паспарту. Но что сталось с ними — никто не знает. Кто вообще слыхал тогда об острове Кара-Ада?
Я думал об этом, когда мы с Вавилиным уже не пересказывали друг другу «Кара-Бугаз» со всеми подробностями, а молча стояли у невысокой ограды — неподалеку от башни маяка, в сторону берега. За оградой — самодельный обелиск, воздвигнутый на братской могиле.
— Шестеро… — негромко, как и подобает на кладбище, сказал Вавилин. — Когда лет восемь назад тут обнаружили скелеты, то только шестерых. Это еще при моем предшественнике… Я и сам потом искал — не миновал ни одного клочка. Но больше никого не нашел. Должно быть, море унесло, похоронило… Ведь когда тут у нас настоящие шторма́, видели бы вы, — волны накрывают весь остров и перекатываются через него!
Значит, шестеро…
А кто?
Может быть, тот студент из Темир-Хан-Шуры, у которого не хватило сил вместе с двумя своими товарищами сделать безнадежную попытку переплыть пролив, и он свалился на берегу, а тех двоих сразу накрыли волны… Или Гогоберидзе, грузин, который кричал в горячке: «Сандро, бей негодяев!»
Но этого теперь уже не узнаешь.
Вечером в столовой домика, похожей на кают-компанию, мы пили чай цвета кофе, с сигаретами и без всякого сахара, и вели разговоры про жизнь. С нами сидела и жена Вавилина — Наира Александровна, медсестра по образованию, а на маяке старший техник. Они познакомились когда-то в Магдебурге, где стояла после победы часть, с которой Вавилин прошел всю войну. А последние семнадцать лет они служат на маяках Каспия, на маяках, где свет на башне загорается с той же неотвратимостью, с какой восходит солнце, и указывает безопасный путь кораблям, которые держат курс на Бекдаш. (Пять, шесть или семь в день, а два или три — обязательно. Каспий у этих берегов уже не назовешь пустынным, как он значился в старой лоции.)
И ночевал я в комнатке, похожей на каюту. Хорошо было бы здесь пожить, как предлагали мне хозяева. Но в Бекдаше меня ждали дела, тоже связанные с тем прошлым, которое кажется далеким только на первый взгляд.
После завтрака — жареные бычки, оладьи и кофе — мы пошли на пристань. Еще накануне Галинка, их взрослая дочь, которая гостила у них после окончания школы, а вообще-то жила у бабушки в Ковеле, вернулась из Бекдаша и, еще стоя в лодке, крикнула матери, которая вышла ее встречать: «Огонек» привезли!» — так ей не терпелось поскорее сообщить новость. А Наира Александровна ответила: «Вот и хорошо, окончание повести почитаем». И потом обе долго смеялись, потому что Галинка имела в виду отнюдь не журнал — в магазин привезли наконец телевизоры. А Анатолий Яковлевич обещал — не только купить, но и установить антенну. И тогда можно будет брать передачи из Баку. Ну, может, и не при любой погоде, а все же иногда.
Теперь они отправлялись в Бекдаш за телевизором, и когда устроились уже в моторке, я попросил Вавилина, чтобы он не напрямую пересекал залив, а обошел бы вокруг острова.
Желтый треугольник, словно плавник огромной рыбы, застыл в солнечной морской синеве. Белела похожая на минарет башня маяка (мая́ка, как произносит это слово Вавилин), а на пологом склоне свежестью побелки выделялись домики с красно-коричневыми крышами и такого же цвета наличниками. У небольшой пристани покачивалась на спокойных волнах еще одна лодка. И хорошо был виден обелиск, побеленный недавно Наирой Александровной.
Теперь я точно знал, что у мужества, отчаяния, надежды — есть свои точные координаты: 41°31′ северной широты, 52°33′ восточной долготы.
Так обозначен остров Кара-Ада в лоции Каспийского моря.
Прямая дорога — всегда кратчайший путь, но не всегда лучший путь. И я вынужден сделать обход.
Говорят, по маршрутам перелетных птиц можно и сегодня определить очертания материков, какими они были в глубочайшей древности. Человек не обладает столь острым инстинктом. Зато у человека есть память. Каждое кочевое племя у казахов исстари знало в пустыне, в степи свою дорогу, свою — и только свою. Иначе бы его ожидали на пути перекочевок стравленные чужими отарами пастбища и нечем было бы напоить скот, если из колодца неизвестные пришельцы выбрали всю воду, и жди, когда он снова наполнится. А любое нарушение установленного порядка и сроков приводило к родовым распрям, которые не утихали десятки лет.
Род Суиндыка из адаевского объединения племен уходил на лето с каспийских берегов в районе мыса Бекдаш — и через Устюрт кочевал к Амударье, в сторону Ходжейли. Однажды они там и стояли, и мимо проехали всадники, тоже казахи. Им навстречу попался сам Суиндык — аксакал, глава рода.
— Чей аул? — поздоровавшись, спросил старший из проезжих.
— Это мой аул, мой род, — с достоинством ответил аксакал. — А зовут меня Суиндык, я сын Косая…
Всадники поехали дальше. А сами они оказались из племени есентемиров, с полуострова Бузашы.
На обратном пути из Ходжейли есентемиры в том же урочище, у тех же колодцев, снова увидели расставленные юрты. Они не могли предположить, что это — аул Суиндыка… Кто же станет так долго задерживаться на одном месте? Чтобы лошади, бараны, верблюды находились в хорошем состоянии, надо часто переходить с места на место, туда, где трава на пастбищах еще не тронута… Это знает любой мальчишка в любом ауле.
Старший из есентемиров спросил у встретившегося парня:
— Вы чьи родом?
— Адай… А род — Суиндыка.
Спрашивавший возмутился:
— Адай?.. Вы жаман[2] адай! Никудышные вы скотоводы, раз на одном месте сидите, столько времени никуда не кочуете… Жаман, жаман адай!..
Парень был молодой, несдержанный — и только камча свистнула, обвилась вокруг головы обидчика. Кончик камчи угодил прямо в глаз, и глаз у того вытек.
В дело пришлось вмешаться судье, и он рассудил так: есентемир оскорбил род Суиндыка, но оскорбил его словом… А парень в отместку выбил глаз. Значит, никакого аипа (возмещения за нанесенную обиду) Суиндыку не будет. Но все же — первым начал есентемир, поэтому и есентемирам ничего с Суиндыка не причитается. А его род в напоминание отныне будет зваться не суиндык, а — жаман-адай.
Эту этнографическую историю мне рассказали в Бекдаше, когда я вернулся с Кара-Ада.
Простой арифметический подсчет позволял определить, что их ссора произошла около трехсот лет назад. Слушая подробности давнего столкновения (даже диалоги ведь сохранились, кто что кому сказал и что услышал в ответ), я укреплялся в мысли, которая повела меня в эту поездку: нет, не может быть, чтобы казахи, постоянно зимовавшие в бекдашских краях, ничего не помнили бы о своем сородиче, который когда-то заметил дымы на острове и, не зная, как туда попали люди, понял одно: что они терпят бедствие. Наверняка о таком событии не однажды говорилось за бесбармаком, до пиалой чая, сдобренного черным перцем и чуть забеленного молоком.
Эти соображения я высказал Танкабаю Чампикову, он в Бекдаше заведует парткабинетом и одновременно является редактором местного радиовещания.
— Я-то сам родом не здешний, не бекдашский… А так — кто может помнить? — Он с сомнением покачал головой. — Наверное, никто не помнит.
Но пока я перебирал в папке тщательно подобранные им материалы о прошлом, настоящем и будущем комбината «Карабогазсульфат», Танкабай стал кому-то звонить. Из его разговора по телефону я понял лишь: Кара-Ада, Кара-Ада и еще несколько слов — 1920 год, люди, остров.
Когда Танкабай положил трубку, лицо у него было очень значительное и таинственное.
— Я Ильджану звонил, — сказал он. — Ильджан часто встречается со стариками, любит с ними разговаривать, слушать их. Если он не узнает, никто не узнает.
Я долго бродил по бекдашским улицам — рассматривал кварталы жилых домов, прошелся по парку — эта полоса зеленых насаждений тянется вдоль берега. А в старом поселке, неподалеку от гостиницы, за мной увязалось пять или шесть любопытных молодых верблюдов — тайлаков, и неизвестно, куда бы они ушли, если бы их не отвлекли казахские ребятишки.