— Ах ты, дитя, дитя! — улыбнулась Варленд. — Корона и порфира надеваются монархами только при самых больших торжествах.
— Вот как? А я-то думала… Но кто была с нею другая дама? У той лицо не то чтобы важнее, но, как бы сказать?..
— Спесивее? Да, уж такой спесивицы, как герцогиня Бирон, другой y нас и не найти. Она воображает себя второй царицей: в дни приемов y себя дома возседает, как на троне, на высоком позолоченном кресле; платье на ней ценою в сто тысяч рублей, а бриллиантов понавешено на целых два миллиона. Каждому визитеру она протягивает не одну руку, а обе зараз, и горе тому, кто поцелует одну только руку!
— Вот дура-то!
— Что ты, милая! Разве такие вещи говорятся вслух?
— А про себя думать можно? — засмеелась Лилли. — Вы, мадам Варленд, ее, видно, не очень-то любите?
— Кто ее любит!
— А государыня?
— Государыня держит ее около себя больше из-за самого герцога. В экипаже она садит ее, конечно, рядом с собой, но в комнатах герцогиня в присутствии государыни точно так же, как и все другие, не смеет садиться. Из статс-дам одной только старушке графине Чернышевой ее величество делает иногда послабление. "Ты, матушка, я вижу, устала стоять?" говорить она ей. "Так упрись о стол; пускай кто-нибудь тебя заслонить вместо ширмы, чтобы я тебя не видела."
— А из других дам, кто всего ближе к государыне?
— Да, пожалуй, камерфрау Юшкова.
— Какая же она дама! Ведь она, кажется, из совсем простых и была прежде чуть ли не судомойкой?
— Происхождение ее, моя милая, надо теперь забыть: Анна Федоровна выдана замуж за подполковника; значит, она подполковница.
— Однако она до сих пор еще обрезает ногти на ногах y государыни, да и y всего семейства герцога?
— Господи! Кто тебе разболтал об этом?
— Узнала я это от одной камермедхен.
— От которой?
— Позвольте уж умолчать. За мою болтовню с прислугой мне и то довольно уже досталось.
— От принцессы?
— Ай, нет. Принцесса не скажет никому ни одного жесткого слова. Ей точно лень даже сердиться. Нотацию прочла мне баронесса Юлиана: "С прислугой надо быть приветливой, но так, чтобы она это ценила, как особую милость. Никакой фамильярности, чтоб не вызвать ее на такое же фамильярничанье, которое обращается в нахальство"…
— А что ж, все это очень верно. Советы баронессы Юлианы вообще должны быть для тебя придворным катехизисом. Она, конечно, обяснила тебе также, как вести себя с государыней?
— О, да. Улыбаться можно, но не ранее, как только тогда, когда сама государыня улыбнется, а громко смееться — Боже упаси! Да мне теперь и не до смеху; как подумаю, что придется тоже представляться государыне, так y меня душа уходит в пятки. Так страшно, так уж страшно!..
— Да ты и вправду ведь дрожишь, как маленькая птичка, — заметила начальница птичника, нежно гладя девочку по спине. — Ну, полно же, полно. Примет тебя государыня ведь не при общем приеме, а совсем приватно, запросто, в своем домашнем кругу. Из 6-ти статс-дам будет, вероятно, одна только безотлучная герцогиня Бирон.
— Но герцогиня, сами вы говорите, такая гордячка…
— При государыне она и рта не разевает.
— А обер-гофмейстерина?
— Княгиня Голицына? Та после смерти своего мужа-фельдмаршала, вот уже девятый год, почти не показывается при Дворе. Будут только фрейлины, да приживалки, да шуты.
— Но скажите мне, пожалуйста, мадам Варленд (баронессу Юлиану я не решилась спросить): для чего государыня окружила себя шутами? Ведь есть же более блогородные развлечение?
— Видишь ли… На все эти куртаги, банкеты, спектакли надо являться в корсаже, фижмах, буклях, надо самой вести придворные разговоры. Не так давно еще не проходило ведь дня без каких-либо празднеств; завели итальянскую оперу, немецкую трагедию… Герцог выписал нарочно немецкую труппу из Лейпцига. И что за роскошь была в нарядах! Никто не смел приезжать ко Двору второй раз в одном и том же платье. На нарядах многие даже до тла раззорялись, влезали по уши в долги. Но вот с тех пор, что государыня чувствует себя так плохо, все эти оффициальные выходы слишком ее утомляют, и она почти не показывается из своих аппартаментов. Там фрейлины развлекают ее народными песнями, приживалки — рассказами о привидениех и разбойниках, а шуты — своими глупостями. Из шутов, сказать между нами, один только может назваться человеком: это Балакирев, который был шутом еще y царя Петра.
— Но есть ведь между ними, кажется, и титулованные?
— Есть-то есть: два князя и один граф…
— Но как те-то решились сделаться шутами?
— Не по своей охоте, конечно, а разжалованы в шуты, — один из-за своей жены, интригантки, а два других за то, что тайным образом перешли в католичество: государыня ведь очень набожна и крепко держится своего православие.
— Мне называли еще какого-то любимца государыни Педрилло?
— Ну, этот неаполитанец не столько шут, как мошенник. Зовут его собственно Пиетро Мира; был он y нас сперва певцом буфф в итальянской опере и скрипачом в оркестре; но своими забавными дурачествами сумел снискать расположение государыни, и она сделала его своим придворным шутом. Теперь он исполняет всякие поручение ее величества, где может извлечь для себя пользу, играет за нее в карты, а выигрыш кладет себе в карман. Для него да еще для другого шута из португальских жидов, Яна д'Акоста, тоже изрядного плута, учрежден даже особый шутовской орден — святого Бенедетто.
— А кроме шутов, y государыни есть ведь и шутихи?
— Ну, те просто безобидные болтушки. С одной, впрочем, милая, будь осторожна — с карлицей-калмычкой: y нее бывают и презлые шутки.
— Я слышала, кажется, ее имя: Буженинова.
— Вот, вот. Крещена она Авдотьей, прозвище же Буженинова ей дано за то, что любимое ее кушанье — буженина, вареная свинина с луком и перцом.
— Но, что до меня, то я не могла бы проводить целые дни в обществе дураков и дур!
— Бога ради, моя милая, не высказывайся только так откровенно при других! Тебя не сделают тогда не только фрейлиной принцессы, но и камер-юнгферой.
— Да мне все равно, чем бы ни быть, хоть камермедхен, лишь бы поскорей! А то висишь на воздухе между небом и землей…
Желание девочки исполнилось уже на следующее утро.
VIII. Анна иоанновна в домашнем быту
Когда дежурный камер-юнкер с низким поклоном пропустил Анну Леопольдовну и сопровождавших ее Юлиану и Лилли в царские покои, — навстречу оттуда им неслись звонкие переливы женского хора. Когда же оне переступили порог той комнаты, где пел хор, пение было властно прервано не женски-густым голосом:
— Будет, девки! Пошли вон!
Певицы-фрейлины, смолкнув, послушно удалились в смежную комнату. Властный голос принадлежал сидевшей y открытого в сад окна, пожилой даме. Если бы Лилли даже и не видела ее мельком накануне проезжающею в экипаже, то уже потому, что из всех присутствующих она одна только сидела, y нее не оставалось бы сомнение, что то сама императрица.
В 1724 году голштинский камер-юнкер Берхгольц, будучи в Митаве y двора Анны иоанновны (тогда еще герцогини курляндской), описывал ее так:
"Герцогиня — женщина живая и приетная, хорошо сложена, недурна собой и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение".
За пятнадцать лет, однако, внешность ее сильно изменилась. Необычайная дородность, особенно поражавшая в утреннем светлоголубом капоте, при отсутствии корсета; головной убор — красный платок, резко выделявший смуглость лица, и всего более долговременная болезненность делали ее на вид значительно старше ее 46-ти лет… Брови она еще красила, но румяниться и белиться уже перестала, и, вместо воды и мыла, употребляла для очищение кожи только топленое масло, от чего цвет ее кожи казался еще смуглее. Выпуклые, широко-расставленные глаза будто опухли и были окаймлены темными кругами; углы рта были страдальчески опущены.
При появлении любимой племянницы, впрочем, хмурые черты императрицы несколько прояснились. Еще более обрадовалась лежавшая y ее ног левретка: с веселым лаем она вскочила с своей вышитой подушки и, виляя хвостом, подбежала к принцессе. (В скобках заметим, одному из титулованных шутов, бывшему камергеру, было поручено кормить эту собачку и приносить ей каждый день от «кухеншрейбера» кринку сливок).
— Здравствуй, Цытринька, здравствуй! — поздоровалась Анна Леопольдовна с собачкой; затем, подойдя к своей царственной тетке, пожелала ей доброго утра, поцеловала руку и тут же представила ей Лилли:
— Вот, ваше величество, моя маленькая фаворитка.
Государыня взором знатока оглядела снизу вверх стройную, гибкую фигуру девочки.
— Молодая березка! А я ведь и то думала, что ты еще коротышка. Недотрога какая! По щеке даже не смей потрепать. А щечки-то какие алые! На алый цветок летит и мотылек.
"Ну, уж мотылек!" вспомнила Лилли про Бирона, но на словах этого, конечно, не выразила, а только пуще зарделась.
— Ну, Бог простит, — милостиво продолжала императрица. — Ты ведь хоть и немка, а говоришь тоже по-нашему?
Сама Анна иоанновна, не смотря на то, что целых двадцать лет провела в Курляндии, все еще не освоилась хорошенько с немецкою речью, а потому попрежнему предпочитала русский язык.
— Говорю, ваше величество, отвечала, — ободрившись, Лилли. — Я родилась в Тамбовской губернии…
— О! да y тебя и выговор-то совсем русский, чище еще, чем y покойной сестрицы. Может, ты и русские песни петь умеешь?
Лилли замялась. Мало-ли распевала она в детстве разных песен с своими сверстницами, дворовыми девчонками! Но государыня, чего доброго, прикажет ей еще петь сейчас при всех…
— Ну, что же молчишь? Отвечай! — шепнула ей сзади по-немецки Юлиана.
— Простите, ваше величество, — пролепетала Лилли: — y меня хриплый голос…
— Ну, тогда тебе цена грош.
Юлиана, имевшая уже случай слышать, как звонко Лилли заливается в своей комнатке, не хотела обличить ее в явной лжи, но сочла все таки полезным пристыдить ее немножко и доложила государыне, что девочка зато мастерица ездить верхом, даже без седла, как деревенские дети.
— Скажите, пожалуйста! — улыбнулась Анна иоанновна. — Ну, когда-нибудь посмотрим y нас в манеже, непременно посмотрим.
В это время в саду закаркала громко ворона.
— Проклятое вороньё! — проворчала государыня и выглянула в окно. — Так и есть: опять над моим окном! Точно им и другого места нет. Подайте-ка мне ружье!
— О, mein Gott! — послышался сдавленный вздох из уст стоявшей около царского кресла придворной дамы.
Не смее до сих пор отвести глаз от императрицы, Лилли только теперь взглянула на эту барыню, в которой тотчас узнала вчерашнюю спутницу государыни, герцогиню Бирон. Небольшого роста, но с пышным бюстом, 36-ти летняя герцогиня была бы и лицом, пожалуй, даже недурна, не будь ее кожа испорчена оспой, не напускай она на себя чрезмерной важности и не имей она, кроме того, непохвальной привычки то-и-дело приподнимать брови, — что придавало ее самим по себе правильным чертам выражение пугливого высокомерие.
— Как это ты, Бенигна, не привыкаешь на конец к выстрелам? — заметила ей Анна иоанновна. — Ну, да Господь с тобой! Дайте мне лук и стрелы.
— Eccolo, madre mia! Вот тебе мой самострел, — подскочил к ней вертлявый, черномазый субект, в котором, и без шутовского наряда, не трудно было узнать любимца царицы Педрилло по его звучному итальянскому говору и, казалось, намеренному даже искажению русской речи (что мы, однако, не беремся воспроизвести). — Но, чур, не промахнись.
— Кто? я промахнусь? Ни в жизнь!
— А вот побьемся об заклад: как промахнешься, так подаришь мне за то золотой. Хорошо?
— Хорошо.
Натянув самострел, государыня, почти не целясь, спустила стрелу. В тот же миг ворона, пронзенная стрелой, слетела кувырком вниз, цепляясь крыльями за древесные ветви, и шлепнулась замертво на земь.
— Per Dio! — изумился Педрилло и с заискивающею беззастенчивостью неаполитанского лаццарони протянул ладонь:
— Ebbene, made, una piccola moneta.
— Это за что, дурак?
— Да мне ночью приснилось, что ты все же подарила мне золотой, и я положил его уже себе в карман.
— Так можешь оставить его y себя в кармане.
Неаполитанец почесал себе ногою за ухом, а товарищи его разразились злорадным хохотом.
Тут вошедший камер-юнкер доложил, что кабинет-министр Артемий Петрович Волынский усерднейше просить ее величество удостоить воззрением некий спешный доклад.
Анна иоанновна досадливо насупилась.
— Скажи, что мне недосужно. Вечно ведь не впопад!
— А то, матушка-государыня, велела бы ты спросить его: где белая галка? — предложил один из шутов.
— Какая белая галка?
— Да как же: еще на запрошлой маслянице, помнишь, повелела ты доставить в твою менажерию белую галку, что проявилась в Твери. Ну, так доколе он ее не представит, дотоле ты и не допускай его пред свои пресветлые очи.
Государыня усмехнулась.
— А что ж, пожалуй, так ему и скажи.
Камер-юнкер вышел, но минуту спустя опять возвратился с ответом, что, по распоряжению его высокопревосходительства Артемие Петровича, тогда-же было писано тверскому воеводе Киреевскому, дабы для поимки той белой галки с присланными из Москвы помытчиками было без промедление отправлено потребное число солдат, сотских, пятидесятских; что во всеобщее сведение о всемерном содействии было равномерно в пристойных местах неоднократно публиковано и во все города Тверской провинции указы посланы; но что с тех пор той белой галки никто так уже и не видел.
— Пускай пошлет сейчас, кому следует, подтвердительные указы, — произнесла Анна иоанновна с резкою решительностью.
Не отходившая от ее кресла герцогиня Бирон, наклонясь к ней, шепнула ей что-то на ухо.
— Hm, ja, — согласилась государыня и добавила к сказанному: — буде-же y Артемие Петровича есть и в самом деле нечто очень важное, то может передать его светлости господину герцогу для личного мне доклада.
Камер-юнкер откланялся и вновь уже не возвращался.
Между тем к императрице подошла камерфрау Анна Федоровна Юшкова и налила из склянки в столовую ложку какой-то бурой жидкости.
— Да ты, Федоровна, своей бурдой в конец уморить меня хочешь? — сказала Анна иоанновна, вперед уже морщась.
— Помилуй, голубушка государыня! — отвечала Юшкова. — Сам ведь лейб-медик твой Фишер прописал: через два часа, мол, по столовой ложке. Выкушай ложечку, сделай уж такую милость!
— Да вот португалец-то, доктор Санхец, прописал совсем другое.
— А ты его, вертопраха, не слушай. Степенный немец, матушка, куда вернее. Ты не смотри, что на вид будто невкусно; ведь это лакрица, а лакрица, что мед, сладка.