Все лицо его сиело такою сердечною радостью, что и сама она ему светло улыбнулась.
— Хоть один-то человек из своих! — сказала она и покосилась на камерпажа.
Но тот деликатно отретировался снова в свой дальний угол, где занялся прежним важным делом, не показывая вида, что слушает. На всякий случай она все-таки зоговорила тише:
— А я тебя, Гриша, с первого взгляда даже не узнала… Или тебя зовут теперь уже не Гришей, а Григорием?
— Григорием, а чаще того Самсоновым.
— Отчего не Самсоном? Ты такой ведь великан стал, и усы какие отростил!
— Усища! — усмехнулся, краснее, Самсонов и ущипнул пальцами темный пушок, пробивавшийся y него над верхнею губой. — Не нынче-завтра сбрить придется! — прибавил он со вздохом.
— Что так?
— А так, что при господах моих, Шуваловых, я вторым камердинером состою, камердинерам же, как и самим господам, усов не полагается. Но вы-то, Лизавета Романовна, за три года как выровнялись! Совсем тоже придворной фрейлиной стали: в лайковых перчатках…
— А ты думаешь, оне мои собственные? Фрейлина Менгден, спасибо, одолжила. С трудом ведь застегнула: руки y меня куда толще, чем y ней.
Для наглядности девочка растопырила все десять пальцев; но от этого одна пуговица отскочила.
— Вот беда-то! А y меня тут ни иголки, ни нитки…
— Так вы бы вовсе их сняли, коли вам в них неспособно.
— Ну да! Мне и то порядком уже досталось от фрейлины за то, что лапы y меня красные, как y гусыни, что зогорела я, как цыганка.
— Здесь, в Питере, вы живо побледнеете, похудеете. За-то будете водить знакомство с высокими особами, ходить в шелках-бархатах, кушать всякий день мармелад да пастилу, да шалей (желе)… А все же таки в деревне, я так рассуждаю, вам жилось вольготней?..
— Уж не говори! А помнишь, Гриша, как мы скакали с тобой верхом без седла через канавы да плетни? То-то весело было!
— Здесь зато вы можете ездить и зимой, хоть каждый день, мелкой рысцой или курц-галопом в манеже.
— В манеже? Нет, все это не то, не то! Ach du liber Gott!
— Что это вы, Лизавета Романовна, ахаете по-немецки? Словно немка.
— А кто же я, по твоему?
— Какая уж вы немка, Господь с вами! Родились в Тамбовской губернии, говорите по-русски, как дай Бог всякому, будете жить здесь при русском Дворе. Покойный ваш батюшка (царство Небесное!) тоже был ведь куда больше русский, чем немец.
— Это-то правда. Он не раз, бывало, говорил нам с сестрой, что мы — верноподданные русской царицы, а потому должны считать себя русскими. При крещении ему дали имя Рейнгольд, но называл он себя также по-русски Роман.
— Изволите видеть! Так и вы, Лизавета Романовна, смотрите, не забывайте уж никогда завета родительского. Вы будете здесь ведь в немецком лагере.
— Разве при здешнем Дворе разные лагери?
— А то как же: немецкий и русский. Мои господа, Шуваловы, — в русском, потому что оба — камер-юнкерами цесаревны Елисаветы Петровны.
— Но ведь сама-то государыня — настоящая русская, и принцесса Анна Леопольдовна теперь тоже, кажется, уже православная?
— Православная и точно так же, как сама государыня, в деле душевного спасение и преданиех церковных крепка.
— Так что же ты говоришь?
— Да ведь государыню выдали замуж за покойного герцога курляндского, когда ей было всего на-все семнадцать лет. Тогда-ж она и овдовела, но оставалась править Курляндией еще целых двадцать лет, доколе ее не призвали к нам на царство. Тут-то вместе с нею нахлынули к нам эти немцы…
— Откуда, Гриша, ты все это знаешь?
— То ли я еще знаю! Ведь y господ моих промеж себя да с приетелями только и разговору, что про придворное житье-бытье. А я слушаю да на ус себе мотаю.
— На свое усище? — усмехнулась Лилли. — Но немцы, как хочешь, — народ честный, аккуратный…
— Это точно-с; от немцев y нас на Руси все же больше порядку. Да беда-то в том (Самсонов опасливо огляделся), беда в том-с, не в пронос молвить, что власть над ними забрал непомерную этот временщик герцог…
— Бирон?
— Он самый. А уж нам, русским людям, от него просто житья не стало; в лютости с русскими никаких границ себе не знает. Только пикни, — мигом спровадит туда, куда ворон костей не заносил.
— Кое-что и я об этом слышала. Да мало ли что болтают? Если государыня дала ему такую власть, то верно он человек очень умный, достойный, и есть от него большая польза. Что же ты молчишь?
— Да как вам сказать? — отвечал с запинкой Самсонов, понижая голос до чуть слышного шопота. — Об уме его что-то не слыхать; дока он по одной лишь своей конюшенной части; а пользы от него только его землякам, остзейцам, а паче того ему самому: два года назад, вишь, пожалован в герцоги курляндские! А супругу его, герцогиню, с того часу такая ли уж гордыня обуяла…
— Она ведь тоже из старой курляндской семьи фон-дер-Тротта-фон-Трейден.
— И состоит при государыне первой статс-дамой, досказал Самсонов, — шагу от нее не отходить. Так-то вот под курляндскую дудку все y нас пляшут!
— И русская партие?
— Не то, чтобы охотно, а пляшет. Противоборствует герцогу открыто, можно сказать, один всего человек — первый кабинет-министр, Волынский, Артемий Петрович. Вот, где ума палата! На три аршина в землю видит. Дай Бог ему здоровья!
— Но я все же не понимаю, Гриша, что же может поделать этот Волынский, коли Бирону дана государыней такая власть?
— Много, вестимо, не поделает; под мышку близко, да не укусишь. А все же государыня его весьма даже ценит. Прежде, бывало, она всякое утро в 9 часов принимает доклады всех кабинет-министров; а вот теперь, как здоровье ее пошатнулось, докладывает ей, почитай, один Волынский. И Бирон его, слышь, побаивается. Кто кого сможет, тот того и сгложет.
— Это что-ж такое? — насторожилась Лилли когда тут из-за окон донесся звук ружейного выстрела. — Как-будто стреляют?
— Да, это верно сама императрица, — обяснил Самсонов. — У ее величества две страсти: лошади да стрельба. С тех пор же, что доктора запретили ей садиться на лошадь, y нее осталась одна лишь стрельба. Зато ведь и бьет она птиц без промаха на лету, — не только из ружья, но и стрелой с лука.
— Но ты, Гриша, так и не досказал мне еще, из-за чего хлопочет ваша русская партие?
— А из-за того, что доктора не дают государыне долгого веку. Буде Господу угодно будет призвать ее к себе, кому восприеть после нее царский венец: принцессе ли Анне Леопольдовне, или нашей цесаревне Елисавете Петровне?
— Вот что! Но y которой-нибудь из них, верно, больше прав?
— То-то вот, что разобраться в правах их больно мудрено. Цесаревна — дочь царя Петра, а принцесса — внучка его старшего братца, царя иоанна Алексеевича {Для большей наглядности мы прилагаем здесь родословную Дома Романовых от царя Алексёя Михайловича до середины XVIII века.}. Но как сама-то нынешняя государыня — дочь того же царя иоанна, и принцесса ей, стало быть, по плоти родной племянницей доводится, то, понятное дело, сердце ее клонит больше к племяннице, как бы к богоданной дочке, хотя та по родителю своему и не русская царевна, а принцесса мекленбургская. Эх, Лизавета Романовна! кабы вам попасть в фрейлины к нашей цесаревне…
— Нет, Гриша, покойная сестра моя была фрейлиной при принцессе…
— Да ведь вы сами-то душой больше русская, а в лагере ворогов наших, не дай Бог, совсем еще онемечитесь!
— Принцесса вызвала меня к себе в память моей сестры, и я буду служить ей так же верно, — решительно заявила Лилли. — Довольно обо мне! Поговорим теперь о тебе, Гриша. Отчего ты, скажи, y своих господ не выкупишься на волю?
Наивный вопрос вызвал y крепостного камердинера горькую усмешку.
— Да на какие деньги, помилуйте, мне выкупиться? Будь я обучен грамоте, цыфири, то этим хоть мог бы еще выслужиться…
— Так обучись!
— Легко сказать, Лизавета Романовна. Кто меня в науку возьмет?
— Поговори с своими господами. Поговоришь, да?
— Уж не знаю, право…
— Нет, пожалуйста, не отвертывайся! Скажи: «да».
— Извольте: «да».
— Ну, вот. Смотри же, не забудь своего обещание!
В разгаре своей оживленной беседы друзья детства так и не заметили, как гоффрейлина принцессы возвратилась в приемную. Только когда она подошла к ним вплотную и зоговорила, оба разом обернулись.
— Что это за человек, Лилли? — строго спросила Юлиана по-немецки.
Как облитая варом, девочка вся раскраснелась и залепетала:
— Да это… это молочный брат мой…
— Молочный брат? — переспросила Юлиана обмеривая юношу в ливрее недоверчивым взглядом. — Он много ведь тебя старше.
— Всего на три года.
— Так его мать не могла же быть твоей кормилицей?
— Кормила она собственно не меня, а Дези. Но так как Дези мне родная сестра, то он и мне тоже вроде молочного брата.
— Какой вздор! С той минуты, что ты попала сюда во дворец, этот человек для тебя уже не существует; слышишь?
— Но он играл с нами в деревне почти как брат, научил меня ездить верхом… даже без седла…
— Этого недоставало!
Фрейлина круто обернулась к Самсонову и спросила по-русски, но с сильным немецким акцентом:
— Ты от кого прислан?
— От господина моего, Шувалова, Петра Иваныча, к вашей милости. Вы изволили намедни кушать с ним миндаль — Vielliebchen; так вот-с его проигрыш.
Нежно-розовые щеки молодой баронессы зарделись более ярким румянцем.
— Хорошо, — сухо проговорила она, принимая конфеты.
— А ответа не будет?
— Нет! Идем, Лилли; принцесса уже ждет тебя.
III. Мечтание принцессы
Сын фельдмаршала графа Миниха, камер-юнкер Анны иоанновны, а по ее смерти — сперва гофмейстер, а затем и обер-гофмейстер при Дворе Анны Леопольдовны, дает в своих «Записках» такую, быть может, несколько пристрастную, но очень картинную характеристику молодой принцессы:
"Она сопрягала с многим остроумием блогородное и добродетельное сердце. Поступки ее были откровенны и чистосердечны, и ничто не было для нее несноснее, как столь необходимое при Дворе притворство и принуждение… Принужденная жизнь, которую она вела от 12-ти лет своего возраста даже до кончины императрицы Анны иоанновны (поелику тогда, кроме торжественных дней, никто посторонний к ней входить не смел и за всеми ее поступками строго присматривали) влиела в нее такой вкус к уединению, что она всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время ее регентства надлежало ей принимать и являться к публике. Приетнейшие часы для нее были те, когда она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила… До чтение книг была она великая охотница, много читала на немецком и французском языках, и отменный вкус имела к драматическому стихотворству. Она мне часто говорила, что нет для нее ничего приетнее, как те места, где описывается несчастная и пленная принцесса, говорящая с блогородною гордостию".
О чем, однако, преданный Анне Леопольдовне царедворец деликатно умолчал, это — удостоверяемая другими современниками, необычайная для ее возраста наклонность к покою, к dolce far niente, доходившая даже до небрежение о своей внешности.
Когда Лилли, следом за фрейлиной, вошла к принцессе, та, едва только встав со сна, нежилась опять на "турецком канапе", с неубранными еще волосами, в "шлафоре" на распашку. Но в руках y нее был уже роман, который на столько приковал ее внимание, что стоявшая на столике рядом чашка шоколада осталась недопитой. При виде входящей Лилли, миловидные и добродушные, но апатичные, как бы безжизненные черты Анны Леопольдовны слегка оживились.
— Подойди-ка сюда, дитя мое, дай разглядеть себя.
Сказано это было по-немецки. С раннего детства находясь в России, принцесса говорила совсем чисто по-русски; но, окруженная немками, отдавала все-таки предпочтение немецкой речи.
— Она напоминает свою сестру Дези, — заметила тут Юлиана.
— Да, да, и станет еще красивее.
— Позвольте, ваше высочество, не согласиться. Девочка Бог-знает что заберет себе еще в голову.
— Да ведь она же не слепая, зеркало ей и без меня то же самое скажет? А для меня еще важнее зеркало души — глаза человека: по глазам я тотчас угадываю и душевные качества. У тебя, дитя мое, сейчас видно, душа чистая, как кристалл, без тени фальши. Наклонись ко мне, я тебя поцелую.
— На колени, на колени! — шепнула обробевшей Лилли Юлиана, и та послушно опустилась на колени.
Взяв ее голову в обе руки, Анна Леопольдовна напечатлела на каждый ее глаз, а затем и в губы по поцелую.
— Ну, теперь расскажи-ка мне, что ты делала y своих родных в деревне?
Своей лаской принцесса сразу покорила доверчивое сердце девочки. Лилли принялась рассказывать. Принцесса слушала ее с мечтательной улыбкой и временами только сладко позевывала.
— Да это настоящая пастушеская идиллие! промолвила она с элегическим вздохом. — А я томлюсь здесь, в четырех стенах, и во век, кажется, не дождусь того блогородного рыцаря, что избавил бы меня из неволи!
— У вашего высочества есть уже свой рыцарь, и не простой, а принц крови, — заметила более рассудительная фрейлина.
— Не говори мне об нем! и слышать не хочу! — с некоторою даже запальчивостью возразила принцесса.
— Принц намечен вам в супруги самой государыней еще шесть лет назад, не унималась Юлиана. — Вам можно было бы, уж я думаю, привыкнуть к этой мысли.
— Никогда я к ней не привыкну, никогда! Был y меня раз свой рыцарь без страха и упрека…
— Не оставить ли нам этот разговор? — прервала фрейлина, косясь на стоявшую тут же девочку.