Кроме литературных произведений подшит к делу и конституционный проект Бейдемана. Он сохранился только в копии III Отделения, да и то незаконченный: остается неизвестным, была ли работа прервана самим Бейдеманом за полной бесплодностью, или была прервана переписка за полной ненужностью проекта. Составление проекта можно отнести к периоду до половины 1864 года. Конституционные вожделения Бейдемана крайне скромны и сводятся к введению выборного элемента в Государственный совет при сохранении совещательного характера за этим учреждением. [Полный текст конституционного проекта Бейдемана, его статьи «Славянофильство как принцип» и его поэма «Ванюша» напечатаны мною в отдельном издании моей работы – «Таинственный узник». Издание Севзапкино, 1925.]
7
В первых числах января 1863 года Бейдеман пожелал «иметь свидание с Потаповым для объяснений». 3 января Потапов испросил разрешения на посещение у князя Долгорукова, князь в свою очередь – у Александра II. 5 января дано было высочайшее разрешение, и 10 января Потапов был в равелине. В деле имеется скупая пометка Потапова: «Был и лично доложил Его Сиятельству». Очевидно, конечно, что Потапов убеждал Бейдемана
Приводим полностью письмо Бейдемана, лебединую песнь, пропетую в стенах равелина.
«Великий государь.
Если я беру на себя смелость писать к Вашему Величеству, то не с целью выпросить помилование своему поступку – поступку, до того выступающему из ряда обыкновенных противоправительственных проступков и так громко говорящему за самого себя, – что, я думаю, всякое старание оправдать себя было бы делом столь же дерзким, сколько недобросовестным. Причина тому, с одной стороны, – потребность, понятная в человеке в моем положении, раскрыть свою душу, с другой стороны – то убеждение, что рано или поздно Вашему Величеству все будет известно. Следовательно, или желание совершенно скрыть настоящее дело, или двусмысленная полуоткровенность – в обоих случаях является как акт преступной неспособности стать лицом к лицу с чистой совестью.
Обстоятельства не могут всего оправдывать, и если человеческая жизнь подвержена уклонениям, то причина их столько же в обстоятельствах, сколько в доброй воле всякого человека. Если вследствие тяжелых обстоятельств я принужден был оставить отечество, то обратное возвращение в него с целью поднять бунт было делом личных моих соображений, актом моей доброй воли. Что касается до первых, то признаюсь Вашему Величеству, что полная исповедь – свыше моих сил. Это та сторона моего сердца, которая тяжело и трудно раскрывается, которая слишком лична для того, чтобы совершенно высказаться. Скажу только, что, если я не сделался убийцею, то в этом случае обязан слепому случаю, что моя собственная совесть давно уже осудила меня. Но во всем этом, Ваше Величество, не было ничего противоправительственного. Если бы факт совершился, я бы отвечал Вам как верховному судье, но в настоящем случае я должен отвечать как подданный, восставший на своего государя.
Начну с причин более отдаленных, но тем не менее имеющих ту или другую связь со всем последующим. Русская общественная жизнь представляется до сих пор явлением хаоса, беспорядочной борьбы благородных стремлений, с одной стороны, с другой – той грустной, возмутительной обстановки, в которой пробавляется огромное большинство русского народа. Если воспитанием, молодым неиспорченным чувством мы выходим половиною нашего существования из этой рамки, то зато другою половиною мы глубоко проникаемся развращением обыденного строя. Причина тому – и наше поверхностное воспитание и учение, и взаимная зависимость общественных явлений. Живой темперамент, который дан богом на долю русского человека, требует в своих стремлениях скорого и полного удовлетворения, которого не может дать совершенно инертная жизнь большинства; оттого в этих стремлениях нет меры, нет закона, разумного основания. Государственное устройство нашего отечества, инертное по самой своей природе, тем более неудовлетворительное, что безответственное чиновничество своим развращающим влиянием на общественную и народную жизнь глубоко возмущало всякое свежее чувство, всякое сердце, в котором была хоть капля патриотического жара. А между тем правительство вело себя так, как будто бы этого не замечало или не хотело заметить; большинство правительственных людей даже защищало такой порядок вещей, потому что находило в этом свою выгоду. До бога высоко, а до царя далеко – говорило большинство и видело в этом необходимость, против которой ничего не поделаешь. А негодование росло и росло, – и что удивительного, если составлялись заговоры против верховной власти, в которой видели силу, поддерживающую всю эту мерзость. Законного способа к выражению своего недовольства не было, да это было и опасно; оставалось писать доносы, что было противно нравственному чувству. Конечно, во всем этом нельзя обвинять одно правительство, виновато тут было и общество, которое было слишком равнодушно ко всему, что его окружало, в котором было слишком мало нравственной энергии для того, чтобы ужиться и допустить это растление. Но возрождение общества было невозможно при таких условиях, в которых оно жило, и мысль, что легче свергнуть правительство, нежели исправить общество, – очень естественна. Вот отчего во всех заговорах прошлого царствования, несмотря на всю безукоризненность стремлений, на всю энергию и ум их коноводов, видна какая-то болезненная несостоятельность. Вот отчего все наши протесты не имеют грозной силы доказательства; они – порывы нетерпения, бешеного раздражения, но только порывы. В нашем обществе не может быть организованных оппозиций, и именно потому, что самое это общество слишком разделено. Оппозиция, сильная энергиею и единодушием, возможна только в нашем народе; такою она действительно явилась при Стеньке Разине и Ем. Пугачеве.
Всем этим, Ваше Величество, я хочу сказать, что недовольство правительством – естественный результат противоречия здравых человеческих понятий с тем, что происходит на самом деле; это недовольство будет продолжаться до тех пор, пока правительство будет чуждо тех мнений, которые начинает высказывать возрождающееся общество; пока наше отечество не будет иметь такого государственного устройства, при котором и правительство, и общество будут составлять одно целое, пока Ваше Величество не даст представителям общества законную меру участия в правительственных делах. Этим делом Ваше Величество положит самую крепкую основу для будущего развития нашего отечества и приобретет себе имя великого из великих. Но до сих пор это недовольство повсеместно, – мы выносим его прямо из жизни, а потому оно, действительно сначала неопределенное, без ясного сознания и настоящей причины этого чувства, средств к разумному его удовлетворению, впоследствии вырастает в то болезненное чувство отчаяния, которое порождает заговоры, не имеющие никакой опоры, никакой почвы ни в обществе, ни в самой жизни. До сих пор, по крайней мере, было так. Если я с самого начала сказал, что оставил отечество вследствие обстоятельств, то и в этом случае и не могу, и не должен оправдываться перед Вашим Величеством; я только могу просить Вас не требовать от меня полного признания в этом деле. Проехав в Куопио, я переменил свое платье и пешком стал пробираться к шведской границе, которую и перешел через четыре недели. Очутясь на чужой земле, я принял твердое намерение отправиться в Италию к Гарибальди, во-первых, потому, что это прямо соответствовало моим военным наклонностям, а во-вторых, что в неаполитанском восстании были все задатки для будущего восстания турецких славян. Не хочу скрыть от Вашего Величества и того, что поддержка и сочувствие нашего правительства к Бурбонской династии была одна из причин искренно желать падения Франциска II. Поддержка таких личностей, как Фердинанд и его сын, если не была со стороны России делом бесславным, то во всяком случае возмутительным. Если принцип законности хорош сам по себе, то уж лучше совершенное невмешательство, чем приложение его к таким несчастным случаям, как поддержка Неаполя и Австрии. Если народные симпатии и антипатии не всегда могут руководить политикой правительства, то, с другой стороны, эта политика не должна возмущать чувства народной гордости. Под чужим именем я успел через два месяца пройти Швецию, а в конце октября был уже в Англии. Вашему Величеству известно, что в Лондоне есть Русская типография, в которой печатают такие вещи, которые, к глубокому сожалению, не могут печататься в нашем отечестве. Во главе этого заграничного литературного движения стоят две личности, соединяющие громадные духовные силы с самою горячею любовью к России. Оправдывать Герцена и Огарева перед лицом Вашего Величества было бы с моей стороны делом слишком смелым, да навряд ли они нуждаются в оправдании и защите. Скажу только, положа руку на сердце, что я бы от всей души желал, чтобы в нашем отечестве было бы побольше людей, в которых было бы столько же любви к России, столько же бескорыстного участия к ее будущности. Два раза порывался я отправиться из Англии в Италию и оба раза неудачно. Тогда я сделался наборщиком в Русской типографии. Все мои мысли обратились исключительно на то дело, которое по воле Вашего Величества должно было составить эпоху в нашей истории, – на великое дело освобождения крестьян. При этом не могу не сознаться Вашему Величеству, что если во всем ходе крестьянского вопроса правительству принадлежала, бесспорно, сторона правого, если оно создавало великую основу будущности русского народа, то, с другой стороны, во всех обстоятельствах, сопровождающих его решение, были все причины к энергической оппозиции со стороны депутатов от дворянства: было много таких уклонений со стороны самого правительства, что все это могло заставить лопнуть терпение самое верноподданническое. Реформы должно вести решительно, и полумеры только раздражают. Наконец, самый февральский манифест, которым Ваше Величество объявляло России великую радость, поселил во мне решительное убеждение, что только сильная оппозиция дворянства могла заставить правительство принять реформу государственного устройства нашего отечества. Но оппозиция одного дворянства в настоящее время немыслима, она не имеет почвы в народе, а потому бессильна; только сильным народным восстанием можно было дать этой оппозиции и жизнь, и силу. И я решился на самый подлый поступок для достижения своей цели. Он известен Вашему Величеству, и я не буду о нем распространяться; да и сил не хватает. В одном могу уверить Ваше Величество: что изобретение всего плана принадлежит исключительно мне, и никто из русских, живущих в Лондоне, не только не знал об нем, но и настоящее место моего отправления из Англии в мае месяце осталось неизвестным. В мае я приехал в Норвегию и через Лапландию отправился к границе Финляндии, которую и перешел в июле месяце. Начать дело я предполагал между раскольниками Архангельской губернии, во-первых, потому, что необозримые леса – очень хороший театр для партизанских действий, а во-вторых, потому, что здесь, за неимением помещиков, восстание переставало быть движением социальным и получало характер восстания против правительства. Я думал так: самое главное в этом деле начало, и если рано или поздно придется сложить голову, то, во всяком случае, можно очень много сделать. Но Вашему Величеству известно, что и самое начало дела не удалось: я был бесславно остановлен в Финляндии. Дело рушилось, и я решился лучше стоять до конца, чем подло оправдываться в чем бы то ни было. Мне оставалась одна позорная смерть, и я не задумался замаскировать настоящее дело сознанием в покушении на дорогую жизнь Вашего Величества. Все это было не так – я должен сознаться, но в моем положении не было из чего выбирать. Скоро тому минет полтора года, в это время много было с моей стороны напрасного упрямства, много лишних слов, но, решившись откровенно сознаться Вашему Величеству, я бы почел преступлением скрыть что бы то ни было. Сделанного дела не воротишь – я это знаю, знаю также, что позднее раскаяние совершенно бесполезно. Но лучше поздно, чем никогда. Для полноты исповеди перед Вашим Величеством, я должен сознаться, что, находясь в постоянных столкновениях с польскими эмигрантами в Англии, я вынес оттуда полную симпатию к этому народу и искреннее желание самостоятельного возрождения Польши как начала возрождения западных славян.
Вот все, что я могу, положа руку на сердце, сказать Вашему Величеству. Судить в Вашей воле.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Письмо Бейдемана было доложено царю 26 января, оставлено без всяких последствий и подшито к делу.
8
Дело Бейдемана оставалось незаконченным и беспокоило III Отделение гораздо сильнее, чем царя. Генерал Потапов продолжал посещать Бейдемана в равелине и выяснять преступление Бейдемана. И он, вождь III Отделения, пришел к заключению, что необходимо внести изменение в положение Бейдемана. 11 июля 1864 года Потапов обратился к царю с запиской о Бейдемане. Изложив вкратце известный нам ход дела Бейдемана со времени его ареста, Потапов напоминает последний этап – царскую резолюцию: «Не предавая его покуда военному суду, оставить в заключении в крепости» – и переходит к обсуждению текущего момента в жизни Бейдемана:
«С того времени протекло почти три года.
В предложении, не выскажется ли Бейдеман более определенно, ему разрешаемо было время от времени излагать свои объяснения на бумаге: в первое время все написанное им свидетельствовало о неукротимом его ожесточении и злобе. Но в последнее время стало заметно, что тяжкое заключение и безвыходность его положения подействовали на него морально и физически. Почти юноша, ему теперь еще 23 года, он в заточении совершенно потерял все волосы на голове, наружный вид его безжизненный. Что же касается до нравственного перелома, то это доказывается представленною им рукописью, изложенною благонамеренно, об устройстве Государственного совета, также верноподданническим письмом на имя Государя Императора, в котором, не дерзая молить об облегчении участи, он раскаивается в своих преступлениях и дал новые показания, а именно: что он намерен был из Швеции отправиться в Италию к Гарибальди, но не исполнил сего по неимению средств; что кроме Швеции и Норвегии был в Англии, а в Лондоне состоял наборщиком в типографии Герцена, и, наконец, что изложенное им в первом письменном его показании сознание о намерении посягнуть на цареубийство вымышлено им по легкомыслию и самообольщению, в том, однако, предположении, что совершенные им преступления столь велики, что возведение на себя небывалого намерения только скорее решит его участь.
Последние мои посещения еще более убедили меня в перемене, происшедшей в сем арестанте. Взамен прежнего упорства и скрытности, он объяснил мне следующее относительно своей жизни, которое частью скрывал из тщеславия быть только интересным политическим лицом: любя одну девицу, он встретил соперника, вызвал его на дуэль и для сего отправился в Финляндию. При виде убитого врага он понял всю тяжесть совершенного им преступления, а потому, желая избежать кары закона, а с другой стороны, волнуемый ревностью и честолюбием, решился скрыться в Швецию и оттуда отправиться в Италию, с тем чтобы поступить на службу в ряды Гарибальди. Неимение средств остановило это предприятие. Тогда он переехал в Англию, где содержал себя работою у Герцена. Но и эти занятия не обеспечивали его существования. Безвыходность положения ожесточила его сердце, и тогда в уме его зародилась мысль сделаться государственным возмутителем. Первым шагом его на этом поприще было написание вышеизложенного манифеста, с которым он и прибыл обратно в Финляндию, поставив себе задачею пробраться в Архангельскую губернию и начать свою пропаганду с тамошних раскольников; но намерения его посягнуть на цареубийство решительно у него не было никогда, и показание об этом вымышлено им уже в крепости.
Если можно верить этим последним, по-видимому более откровенным и спокойным, объяснениям Бейдемана столько же, сколько могут заслуживать доверия первые его показания, написанные им тотчас же по лишении свободы и, положительно, в раздраженном, ненормальном состоянии души, то преступность Бейдемана не представляется уже в таком ужасающем виде, какой он придал себе первоначально. Тем не менее и в этом случае фактическая сторона его обвинения – помимо добровольных сознаний – побег и укрывательство, а также найденный у него возмутительный манифест делают его преступником весьма тяжким. По смыслу нашего военного законодательства даже за одни эти последние преступления, если, впрочем, они учинены в военное время, виновный подвергается смертной казни, т. е. тому же самому наказанию, которому Бейдеман, судя по заметному ослаблению его организма, весьма может, хотя и не так быстро, подвергнуться, находясь в заключении; но при этом нельзя не обратить внимания на то важное обстоятельство, что до настоящего времени и эти преступления Бейдемана недостаточно еще выяснены: причины и поводы его побега, самые обстоятельства его жизни совершенно неизвестны правительству; с другой стороны, молодые его годы, болезненное физическое состояние и упадок нравственных сил, совершенная безнадежность и отчаяние от трехлетнего одиночного заключения, наконец, преступление, совершенное, так сказать, вслед за оставлением скамьи в заведении, где Бейдеман, при даровитых способностях, отличался скромным поведением, – все эти обстоятельства, по смыслу наших законов, суть обстоятельства, увеличивающие или уменьшающие меру наказания.
Обращаясь затем к этой статье закона, по которой Бейдеман за совершенное преступление подлежит смертной казни, не следует упустить из виду и той статьи, в силу коей он, по свойству его преступлений, подлежит только военному суду, решение которого представляется на высочайшее утверждение, и от воли и милосердия Его Величества зависит прекращение или дарование жизни лицам подобной категории.
Впрочем, что бы ни ожидало Бейдемана по суду, казалось бы, что закон и справедливость были бы более удовлетворены, если бы заслуженное им наказание, хотя и смертная казнь, совершено было бы над ним в силу закона, а не исполнилось бы над ним от внешних причин заточения, оказывающих разрушительные влияния на его организм.
Руководствуясь такими соображениями и имея в виду вышеприведенную высочайшую резолюцию: «не предавая его (Бейдемана)
Очевидно, результатом всемилостивейшего воззрения явился следующий документ в деле о Бейдемане – подписанная князем Долгоруковым маленькая записочка на почтовом листке: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: поручика Михаила Бейдемана оставить в Алексеевском равелине впредь до особого распоряжения».
9
Следующее хронологическое известие о Бейдемане мы получаем не из дела, а из источника литературного – воспоминаний Н.В. Шелгунова [Юбилейный сборник Литературного фонда. 1859–1909. Из воспоминаний Н.В. Шелгунова, с. 380–381; а также в отд. издании: Воспоминания Шелгунова. Ред. А.А. Шилова]. Н.В. Шелгунов был посажен в Алексеевский равелин 15 апреля 1863 года и сидел здесь до 29 ноября 1864 года. Здесь он имел возможность перестукиваться с Бейдеманом; приведем это ценное для биографии Бейдемана сообщение:
«В армии Гарибальди было немало русских, не только мужчин, но и женщин… Припоминаю еще, что из одной финляндской деревни, в которой стояли русские уланы, в одно прекрасное утро исчез русский офицер; после него остался чемодан с военной формой. Загадочное исчезновение офицера заставило много говорить, называли и фамилию его, но никто не знал, куда он делся. Так эта история и замолкла. В апреле 1863 года я был заключен в Алексеевский равелин. Не успел я еще хорошенько основаться в новой для меня обстановке, как сосед с правой стороны начал вызывать на разговор энергическим стучанием. Из неукротимости, с какою сосед барабанил в стену, я понимал, насколько он желает установить сношение, а потому-то и не отвечал ему. После нескольких дней бесплодных вызываний на разговор сосед стучать перестал. Так прошло месяца три-четыре. Раз меня привезли в суд. В первом зале, в ожидании допроса, стояло уже несколько человек, и между ними, у противоположной мне стены, молодой артиллерийский офицер, а рядом с ним два часовых с ружьями (у меня были такие же ассистенты). Для меня до сих пор остается секретом, каким наитием офицер этот узнал, откуда я; но, порывисто отделившись от стены, он быстрым, военным шагом подошел ко мне в упор, и вот – наш разговор, который кончился прежде, чем часовые успели прийти в себя.
– В котором №? – спросил меня офицер.
Я ответил.
– Чернышевский сидит в таком-то №.
– А кто со мной рядом? – спросил я артиллериста, проникнувшись уважением к его авторитетному всезнанию.
– Бейдеман. Вы за что?
Я ответил.
– А вы?
– За то-то.
И так же порывисто офицер повернулся и стал между своими часовыми.
Как только я вернулся к себе, я самым энергическим и дружеским образом стал стучать к соседу. Он оказался незлопамятным и отозвался. Когда прошел первый порыв обмена чувств, сосед, сделав короткую паузу, ударил в стену один раз: «тук», затем, через паузу, два раза – «тук-тук», потом три раза. Я понял, что сосед учит меня азбуке; приостановил его, взял карандаш и бумагу, затем опять вызвал его и записал всю азбуку, которую он мне простучал. Соседом оказался тот самый офицер Бейдеман, который так таинственно исчез из Финляндии. Он убежал к Гарибальди, сражался за освобождение Италии, но был схвачен, арестован и заключен в Алексеевский равелин. В 1863 году Бейдеману было 23 года. В 1864 году меня освободили так внезапно, что я не успел проститься с Бейдеманом и не знаю ничего об его дальнейшей судьбе».
Итак, Бейдеман перед III Отделением и царем отрицал то, что он сражался в войсках Гарибальди, но признавал это в разговоре через стену с Шелгуновым и в письме к родным. Последнее признание представляется нам более достоверным, чем первое отрицание, но необъяснимо, почему Бейдеман счел нужным скрывать гарибальдийский эпизод своей жизни. Любопытно, что после категорического заявления, сделанного Шувалову лично 5 октября 1861 года, о том, что он в Южной Италии не был из-за отсутствия денег, и несмотря на крайнее свое желание, Бейдеман письменно через 3–4 дня как будто хотел изменить свое категорическое утверждение. «Что же касается до отправления моего к Гарибальди, то на этот счет я Вам дам личное объяснение», – писал Бейдеман. Ведь если не был у Гарибальди, так и объяснять нечего. Знать же, почему не был, Шувалову было вовсе неинтересно. Кажется, Бейдеман по намекам Шувалова (а намеки основывались на очень общем известии письма, дошедшего до начальника таможни) не мог выяснить, что именно ему известно об его гарибальдийской эпопее, и потому был в выжидательном положении, продолжая отрицать и готовя признание. На всякий случай свое сообщение письма к родным о поездке к Гарибальди Бейдеман готовился истолковать как заявление о
10
Мы исчерпали все данные, которыми располагали Александр II и шеф жандармов в деле Бейдемана. К единственному источнику истории его жизни – архивному делу мы могли присоединить только одно фактическое сведение в воспоминаниях Н.Б. Шелгунова. Но скудные указания архивных листков, восторженные и резкие прокламации Бейдемана, смелое исповедание им революционной веры надо вдвинуть в рамки исторической эпохи 1858–1861 годов, надо овеять дыханием ликующего возбуждения, которое охватило всю нашу литературу, изящную и прикладную, победно неслось через рубеж со столбцов «Колокола», и образ Бейдемана оживет в нашем воображении, заблещет яркими красками. Возбуждением эпохи был создан духовный человек в Бейдемане.
Первоначальное образование он получил в Киевском Владимирском кадетском корпусе. Он поступил сюда 5 сентября 1857 г. До осени 1857 г. этот кадетский корпус был неранжированным и только осенью 1857 г. был развернут в корпус полного состава. Новое военно-учебное заведение привлекло особое внимание высшего военно-учебного начальства и самого монарха. Они очень старались о привитии настоящих кадетских традиций к новому корпусу. Уже в октябре 1857 г. корпус, как выражались в былое время, был осчастливлен посещением царя и великого князя Николая Николаевича. Молодой кадет лицезрел своего обожаемого монарха. В апреле 1858 г. корпусу было пожаловано знамя. Отсюда шли патриотические настроения. С открытием корпуса была обновлена учебная сторона дела. В преподаватели были приглашены профессора Киевского университета [
Канун освобождения был эпохой великого общественного возбуждения. Шестидесятые годы были в полном цвету. Нам нет надобности останавливаться на их характеристике. Мы не знаем жизненной обстановки Бейдемана, не знаем его петербургских связей, знакомств, отношений к лицам, нам известным, но если делать выводы из полного молчания о нем в литературе мемуаров, в современных документах, то не нужно ли заключить, что юноша Бейдеман принадлежал к разряду одиноких, думающих про себя, замкнутых мечтателей. Главнейшим, а быть может, и единственным возбудителем его мысли была литература. Излагая в первом своем признании политическую исповедь, Бейдеман заканчивал ее словами: «Все, что здесь написано, было давно высказано с необыкновенным талантом, со всей страстью негодования, с любовью к России и ее будущему, с великой гражданской силой людьми, которые погибли и гибнут от правительственного гнета». Здесь не названы проповедники передовых идей, но позднее, в письме к царю, Бейдеман назвал их имена: «Во главе заграничного литературного развития стоят две личности, соединяющие громадные духовные силы с самой горячей любовью к России. Оправдывать Герцена и Огарева перед лицом Вашего Величества было бы с моей стороны делом слишком смелым, да навряд ли они нуждаются в оправдании и защите. Скажу только, положа руку на сердце, что я бы от всей души желал, чтобы в нашем отечестве было бы побольше людей, в которых было бы столько же любви к России, столько бескорыстного участия к ее будущности».
Герцен и Огарев были властителями дум Бейдемана; под влиянием их пылкой проповеди сложилось его политическое миросозерцание.
Из «Колокола» он почерпнул и фактический материал для размышлений над русской действительностью, и самую оценку ее. Критикуя неправду русской общественной жизни, Бейдеман опирался не столько на собственный свой опыт, которого, пожалуй, у него и не могло еще быть на 21-м году жизни, сколько на сообщения «Колокола». Анализируя все известные нам его заявления, писанные в Алексеевском равелине, мы можем возвести к статьям «Колокола» и все приводимые Бейдеманом указания фактического характера, и все его политические рассуждения. С полной категоричностью можно утверждать, что вся политическая исповедь Бейдемана,
В прямой зависимости от статей Герцена находятся и общие взгляды Бейдемана на самобытность русского развития, на роль немцев в нынешней русской истории, на прогрессивное значение славянофильства, нашедшие изложение в его статье «Славянофильство как принцип». Исповеданное здесь славянофильство Бейдемана было славянофильством самого Герцена.
Двадцатилетний Бейдеман ушел из дому и перешел русскую границу через две недели по окончании курса в закрытом учебном заведении. Что толкнуло его на этот решительный шаг? Бейдеман сначала отказался ответить на этот вопрос своим тюремщикам, но на пятом месяце заключения дал категорический ответ: «Причина, побудившая меня оставить отечество, та же самая, которая побудила меня возвратиться в него: желание уничтожения настоящего правительства, современных государственных и общественных форм, и твердое намерение, на обломках этого уродливого здания, содействовать к устройству такого государства, таких общественных отношений, которые были бы сообразны с правдой, с здравым смыслом и с настоящими и будущими потребностями русского народа». В письме к царю, писанном на 15-м месяце заключения, Бейдеман глухо и неясно говорил о том, что оставление отечества было результатом тяжелых обстоятельств, что полная исповедь на этот счет была бы свыше его сил и что это – та сторона его сердца, которая тяжело и трудно раскрывается. Очевидно, у Бейдемана были мотивы очень личного и интимного характера, для нас неясные. [Крайне неясен и рассказ Бейдемана Потапову о дуэли, которую он имел в Финляндии. По версии Потапова, Бейдеман убил своего противника, но в письме к царю Бейдеман говорит, что он не сделался убийцей благодаря слепому случаю.]
Возбуждение, царившее в русском обществе и литературе, требовало от отдельного человека кипучей деятельности во имя блага страны, народа, участия в освободительной работе. Одинокий юноша мечтал о подвигах грандиозных, об уничтожении правительства, о полном разрушении современных государственных и общественных форм – на меньшее он не пошел бы! Но как реально приступить к совершению подвига? Обыденность, пошлость окружавшей жизни была невыносима, служба в армейской кавалерии в Кашине сулила тусклые сумерки. Можно ли было, питая в душе великие замыслы, хоть на одну минуту уйти в эту жизнь? Надо было при первой возможности, сейчас же, немедленно порвать все связи с действительностью! А на Западе герой подвига мог найти приложение своим силам. Борьба за свободу кипела в это время в Италии, вождем ее был Гарибальди. Об итальянских делах, о походе Гарибальди Бейдеман читал обстоятельнейшие статьи H.Г. Чернышевского в отделе «Политика», ежемесячно помещавшемся в «Современнике». В руках Бейдемана до его отбытия из России были свежие книжки «Современника» с отчетом о начале выступления Гарибальди. В мае 1860 года начался поход знаменитой тысячи – подвиг безумного риска и смелости. К итальянцам – волонтерам Гарибальди – примыкали иностранцы, которых привлекал идеалистический порыв борьбы за свободу и необычайная отвага предприятия. Выпущенный из военного училища офицер мог найти удовлетворение в этой борьбе и жажде героических дел, и специфическим интересам военного человека.
Понятно, воодушевление Бейдемана нашло исход в решении бросить все в России и уйти в войска знаменитого итальянского патриота.
За границей Бейдеман окунулся в водоворот революционных идей. О том, что он делал там, мы знаем только из его рассказов, но все равно, сражался ли он в войсках Гарибальди, или только работал в типографии «Колокола», вдыхая вместе с пылью свинцовых литер свежую бодрость вольного русского слова, или, наконец, в течение года успел и побывать в Италии и пожить в Лондоне, все равно идея революционной борьбы росла и крепла в его душе, принимала осязательные формы. Крестьянскую волю, данную 19 февраля 1861 года, он пережил за границей острее, чем оставшиеся на родине соотечественники. Бейдеман разделил мнение незначительного меньшинства о крайней неудовлетворительности, половинчатости и фальшивости великой реформы. В развитии взглядов Бейдемана на крестьянскую реформу «Колокол» сыграл большую роль.
Был один момент – самый первый, когда Герцен и Огарев приветствовали реформу Александра II (в передовой статье № 95 от 1 апреля 1861 года «Манифест»): «Александр II сделал много, очень много; его имя теперь уже стоит выше всех его предшественников. Он боролся во имя человеческих прав, во имя сострадания, против хищной толпы закоснелых негодяев – и сломил их! Этого ему ни народ русский, ни всемирная история не забудут. Из дали нашей ссылки мы приветствуем его именем, редко встречавшимся с самодержавием, не возбуждая горькой улыбки, – мы приветствуем его именем
Но очарование продолжалось всего один момент. Очень скоро «Колокол» перешел к критике начал реформы. Ей посвящены статьи Огарева «Начало русского освобождения» (осторожная и сдержанная статья в № 96 от 15 апреля) и «Разбор нового крепостного права» (в № 101–106). Основной тезис провозглашен им в первой статье (№ 101 от 15 июня): «Крепостное право не отменено.
За пролитую крестьянскую кровь Огарев объявлял виновным Александра II. «Вам захотелось поиграть в освобождение, и Вы не пожалели мужицкой крови, Александр Николаевич? Ну! Смотрите – как бы Вам ею не захлебнуться!.. Читая летопись дурно прикрытого военно-чиновничьего злодейства, нам приходит на ум: неужели Александр II, когда остается один, ну хотя бы воротясь с медвежьей охоты или после путешествия с императрицей по монастырям, – неужели в минуту уединения и раздумья он никогда не подумал, что он убийца и палач? И что тут – нечего извиняться – я-де не сам, из собственного ружья, расстреливаю и не собственной высочайшей рукою порю?.. Неужели при этой мысли он никогда внутренно не содрогнулся, особенно вспомнив, что виновата не жертва, а бестолковость царских законов? Неужели у него никогда не навернулась горькая слеза и он не почувствовал к себе глубочайшего презрения? Если мысль, что он палач и убийца, приходит ему в голову и мучит его, пожалуй, в нем еще отыщется доблесть – просить у народа прощенья. Ну а если она ему никогда не приходит в голову?.. Тогда он просто жалкий и ничтожный человек, в то время когда сам льет неповинную кровь народа и награждает крестами своих наемных злодеев».
Критикуя положение 19 февраля 1861 года в своих признаниях из крепости, Бейдеман находился, несомненно, под влиянием статей Огарева. В частности, те моменты, которые подчеркивал Бейдеман, нашли яркое освещение у Огарева: установленное актом 19 февраля переходное состояние, добровольные соглашения и полюбовные сделки, нарушение принципа общинного землевладения, открытие грабительских возможностей для чиновничества. Не входя в подробное сравнение мнений Бейдемана и взглядов «Колокола», ограничимся лишь утверждением в общей форме.
Расправы над крестьянами, чинимые под руководством специальных посланцев, генерал– и флигель-адъютантов, наполнили слезами и ужасом Герцена и Огарева так же, как, несомненно, и Бейдемана. Но еще раньше известий о подавлении крестьянских бунтов пришли за рубеж вести о подавлении мирных польских манифестаций в Варшаве, о расстреле мирного населения. Рука, готовая поднять тост за освободителя, опустилась. «Через новую кровь, пролитую в Варшаве, наш тост не мог идти. Преступленье было слишком свежо, раны не закрылись, жертвы не остыли, имя царя замерло на губах наших», – писал Герцен в № 96 «Колокола» от 15 апреля (статья «10 апреля и убийства в Варшаве»). «Как все изменилось в такое короткое время? Где надежды, приподнявшие головы, где светлый взгляд? Опять страшно встретить свободного человека, все кажется, что он нас упрекает. Неужели и в нас отбрызнула кровь с грязью?» (в статье «Mater dolorosa» [ «Матерь скорбящая»
Расстрелы крестьян, расстрелы мирного польского населения, пролитие крови польской и русской довели до высшей степени нервную раздражительность Бейдемана, завершили процесс создания революционной идеологии и вывели его на дорогу активного революционного выступления. По полному отсутствию каких-либо сообщений о Бейдемане, идущих из-за рубежа, и в полном согласии с его категорическим отрицанием каких-либо единомышленников и сообщников, мы можем заключить, что он опять был одинок в своих решениях, он не делился ни с кем своим подвигом, он один брал на свои плечи дело величайшей трудности – поднятие народного восстания. Он, двадцатилетний русский офицер, выступал мстителем за народную кровь. Он
Одинокий, замкнутый в себе и исполненный отважной решимости, русский офицер-революционер обрел своего врага, ощутил и почувствовал. Он стоял перед самодержавием, тем чудищем, которое мучило чувства лучших русских людей. Самодержавие нелепое, всеподавляющее, ничего не знающее, не видящее, не понимающее, слепое, ни на что не способное, рабское, тупое – это все эпитеты, которыми Бейдеман старался разъяснить заколдованное чудовище. Но это огромное и косное, почти мифическое, становилось простым и обыкновенным в своем земном, русском олицетворении. Монарх, освободитель – вершина власти! Принцип и лицо были в чудесном слиянии. Уничтожение лица казалось и уничтожением принципа. Цареубийство представлялось великим делом, после которого – казалось Бейдеману – откроется новая, чудесная жизнь. Цареубийство несло бы полное уничтожение помещичьего права, было бы коренным переломом в русской жизни, дало бы знак восстанию народному, положило бы начало тому движению, которое так или иначе разрушило бы настоящий порядок вещей. Но что бы ни принесло цареубийство, оно уже было, до всяких результатов, актом мести за крестьянскую кровь, актом мести, который мог быть, по глубокому убеждению Бейдемана, только благословлен народом. Вот мысли, которые выносил в сердце и голове Бейдеман. Когда люди из III Отделения спрашивали у него о сообщниках и о его возбудителях, подстрекнувших его, и намекали на то, что он был не самостоятелен и являлся лишь орудием, Бейдеман загорался негодованием и с чувством оскорбленного одиночества отталкивал эти намеки. «Я только желал, желаю и буду желать счастия и человеческих условий общественного быта своему народу… Я убедился: хорошего ожидать нечего, что крестьянская кровь требует отмщения и что только тогда рухнет вся гадость нашей жизни, когда народ встанет на ноги… Помочь моей родине было единственным и самым сильным моим желанием».
В то время, когда Бейдеман приходил к конечным выводам революционного миросозерцания, над разрешением вопроса о том, что же делать русской оппозиции, работала мысль Н.В. Шелгунова и М.Л. Михайлова. Шелгунов дал ответ в прокламации «К молодому поколению». В июне 1861 года текст этого воззвания был привезен Михайловым в Лондон и отпечатан в типографии «Колокола» в количестве 600 экземпляров. В середине июля Михайлов привез эту прокламацию в Петербург и в августе и сентябре распространил ее при содействии Шелгунова, Михаэлиса и А.А. Серно-Соловьевича. 14 сентября Михайлов был арестован и в декабре того же года был осужден за принятое им на себя составление и распространение прокламации к шести годам каторжных работ. Прокламация Шелгунова была написана под влиянием пропаганды того же «Колокола», но шла в своих выводах дальше. Шелгунов прямо ставил вопрос о грядущей революции. В своих позднейших воспоминаниях Шелгунов, припоминая содержание прокламации, писал: «Там говорилось, что напрасно так боятся революции, что войны истребляют миллионы людей, если смертью можно купить благо народа. Это место было ли центром тяжести прокламации, не помню, но оно вышло центром тяжести обвинения (в деле Михайлова). Пойди мысль еще на шаг вперед, и Михайлов был бы приговорен к смерти» [Голос минувшего, 1918, № 4–6, с. 66. Из воспоминаний Н.В. Шелгунова, и отд. издание]. «Императорская Россия разлагается, – писал Шелгунов. – Если Александр II не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу – тем хуже для него… Если царь не пойдет на уступки, если вспыхнет общее восстание, недовольные будут последовательны: они придут к крайним требованиям» [текст прокламации см. в сборнике В. Базилевского «Государственные преступления». Второе приложение. Париж, 1905 (с. 2–15)]. Мысль о цареубийстве только намечается. Бейдеман пошел на шаг вперед; он зафиксировал эту мысль и отказался связывать ее с мыслью о возможных уступках со стороны царя. Те прокламации, которые Бейдеман писал в Алексеевском равелине, совпадают во многих подробностях с воззванием Шелгунова. Конечно, такое совпадение может свидетельствовать о единстве революционного настроения. Шелгунов хорошо разъясняет это: «Александр II сам разжигал революционное чувство, возбуждая преувеличенные ожидания. Освобождение совершилось в такой тайне и общее внимание было так напряжено, что каждый ждал гораздо большего, чем получил. Неудовлетворение вызвало недовольство, а недовольство создало революционное брожение. Вот источник этих прокламаций. Кому принадлежит первая (в 1861 году) прокламация, неизвестно, но прокламации точно по уговору явились все в одно время. Все они принадлежат очень небольшому кружку людей, действовавших отдельно и в глубокой тайне. Паника и надежды были гораздо сильнее, чем бы им следовало быть. И правительство преувеличивало опасность, и молодость ошибалась насчет силы, за которой она готова была идти…» [Голос минувшего, указ. кн., с. 64–65]. Но если Бейдеман перед отъездом в Россию работал в типографии «Колокола», то позволительно предположить, что ему была известна эта прокламация, и совпадение в таком случае может допускать и иное объяснение, кроме ссылки на одинаковые условия эпохи.
Решение было принято. Бейдеман перешел шведскую границу. Орудия восстания и цареубийства были при нем: манифест от имени Константина Первого и пистолет с испорченным замком. Мы отмечали своеобразный подход к пропаганде народного восстания: народ должен восстать во имя царя и по призыву подложного манифеста. В истории революционных движений этот метод обманной пропаганды, как известно, не давал годных результатов и был негодным оружием. Восстанавливая по клочкам манифест, мы вряд ли ошибемся, указав на влияние статьи Огарева в № 59 «Колокола» от 1 января 1861 года «На новый год». Бейдеман проектировал в манифесте установление областного самоуправления; Огарев как раз и развивал тему разделения России по областям. Любопытно, что, перечисляя титулы императора Константина Первого, Бейдеман придерживался областных границ, очерченных Огаревым: так, у него вслед за Огаревым явилась область Беломорская, Белорусская, Заднепровская, Закавказская и т. д.
Пистолет тоже оказался негодным оружием и не сослужил пользы Бейдеману. Через полтора года заключения Бейдеман заявил, что он оговорил себя в замысле на цареубийство, но он так часто и так подробно в своих признаниях развивал возможные мотивы цареубийства, что у нас не остается сомнений, что мысль о цареубийстве владела им и была на грани ее воплощения, с трудом сознаваемой самим Бейдеманом.
Остальное нам известно. Планы Бейдемана потерпели полное крушение, и когда он очутился в Алексеевском равелине с клочками манифеста царя Константина, ему оставалось одно – не опустить своего взора перед чудовищем, которое он собирался сразить, и утвердить свое революционное я в дерзком и смелом заявлении своих мыслей и замыслов. Одно удовлетворение было достижимо для него: сказать всю правду, назвать сановных грабителей России настоящими именами, бросить в лицо могущественному врагу неслыханные оскорбления! Этого удовлетворения Бейдеман добился, но какой ценой?..
11
Мы знаем все объяснения, написанные Бейдеманом в Алексеевском равелине в течение полуторалетнего заключения. С резкой определенностью он отстаивал перед тюремщиками свое революционное право на восстание и на цареубийство; правда, в последнем заявлении – письме к царю – он отрицался от последнего замысла, но сохранил ту же независимость тона и суждений. Все это время он ждал суда, готовился к нему, все посылал записки и объяснения, боясь, как бы его намерения не подверглись неверному истолкованию. Но как раз ставить Бейдемана на суд не хотели ни III Отделение во главе с своим шефом, ни сам Александр II. Мы уже указывали на некоторые колебания царя в деле Бейдемана. 2 ноября князь Долгоруков записал на памятном листке, что «Государь Император высочайше повелеть соизволил поручика Михаила Бейдемана оставить в Алексеевском равелине впредь до особого распоряжения». В декабре III Отделение занялось рассмотрением вопроса о судьбе Бейдемана при наличности такого повеления. Сохранилась не получившая движения записка – удивительный образец иезуитизма. Содержание ее непередаваемо, и она должна быть воспроизведена полностью. Мы просим читателя вдуматься в эту записку.
«Находясь уже в Алексеевском равелине, Бейдеман в собственноручной записке высказал свой преступный образ мыслей и открыл при этом бывший у него умысел на цареубийство с целью ниспровергнуть настоящий образ правления в России.
Обнаружение этого, без всяких посторонних побудительных причин к тому, без всяких обстоятельств, вызывавших его на такую откровенность, ожесточение, с каким он излагал свои мысли по этому предмету, – все это доказывает раздраженное состояние его души, свидетельствующее в некоторой степени ненормальность умственных его способностей. Состояние это, с оставлением его в крепостном заключении, едва ли может измениться к лучшему и, вероятно, будет иметь следствием умопомешательство.
Для предупреждения этого и в видах законности, равным образом и для предупреждения нарекания со стороны общества, требующего во всем законного и гласного направления дел и осуждающего обыкновенно административные меры правительства, – хотя бы они были, как чаще случается, с пользою для лиц, против которых меры сии принимаются, – желательно было бы, чтобы Бейдеман предан был законному суду, которого он и сам просит. Суд неминуемо приговорит его к тяжкому наказанию, тем более что он не показывает ни малейшего раскаяния; это также признак ненормального состояния ума, но как бы строг ни был судебный приговор, наказание, определенное судом, ограничивается известным сроком, в продолжение коего преступник побуждается заслужить своим добрым поведением облегчение участи, не лишается надежды в будущем и имеет цель жизни; тогда как в заключении на неопределенный срок безнадежность может довести до отчаяния и в Бейдемане непременно увеличит ожесточение.
При этом представляется вопрос – сколько времени предполагается содержать Бейдемана в заключении и как поступить с ним, если после нескольких лет Государю Императору угодно будет обратить на него свое милосердие? Бейдеман еще очень молод, чрез 10 лет он не достигнет еще вполне того возраста, в котором рассудок в состоянии будет взять верх над его заблуждениями и увлечениями, а между тем десятилетнее заключение усилит в нем еще более раздражение, и в таком положении души он не в состоянии будет оценить снисхождения, как это доказал теперь Бакунин [Бакунин был освобожден из Шлиссельбургской крепости в 1857 году. Приблизительно в то время, когда писалась эта записка, Бакунин, окончательно оценив снисхождение правительства, совершал побег из Сибири]».
Извольте понять из этой записки, что же предлагает III Отделение? Заключение на неопределенный срок, как ожесточающее Бейдемана, не отвечает цели, но наказание по суду ограничивается определенным сроком. Но ведь и чрез 10 лет Бейдеман будет еще очень молод и вряд ли исправится, а кроме того, десятилетнее заключение усилит в нем еще более раздражение и т. д., и т. д. Без какой-то тягостной тоски нельзя вдумываться в резоны, выставляемые этой запиской.
Никаких новых фактических объяснений от Бейдемана более не последовало. Никаких разысканий по делу Бейдемана III Отделение не делало ни в течение первого полуторалетнего периода его заключения, ни впоследствии. Он сам себе был и нож и рана. Никакого следствия по его делу не велось, никакого суда не было. Его судьба была решена уже помянутым нами листком для памяти, на котором записано 2 ноября 1861 года изящнейшим канцелярским почерком высочайшее повеление об оставлении Бейдемана в Алексеевском равелине впредь до особого распоряжения и скреплено аккуратно кругловатой подписью князя Долгорукова.
12
С момента заключения в равелин Бейдеман оставался единственным узником в течение полутора месяцев, а затем равелин наполнился заключенными и не пустовал в 1861–1866 годах. За этот период в равелине побывали лица, отделавшиеся легко и вышедшие на волю. Бейдеман, который сидел в величайшем секрете, втайне от всех, без переписки и свиданий, нашел возможность передать через одного из выпущенных, что он «умоляет родных хлопотать об его освобождении, для избавления его от сумасшествия, что пусть лучше сошлют его в солдаты или даже в каторжную работу – лишь бы выпустили на свет божий». Такие вести от Бейдемана пришли осенью 1864 года. От имени сестры Бейдемана Виктории Степановны Степановой была составлена докладная записка следующего содержания:
«Поручик Драгунского Военного ордена полка Михаил Степанов Бейдеман, три года тому назад без вести пропавший, оказался содержащимся в С.-Петербургской крепости. Мать его в сентябре минувшего 1863 года умерла на пути из Бессарабии в Крым для испрошения у Государя Императора помилования ее сыну. Тетка Бейдемана Феодосия Яковлевна [она была матерью художника А.Е. Бейдемана] до сих пор не смела обратиться с просьбою о помиловании его, пока не прибыла сюда из Бессарабии родная сестра его Виктория, которая, по братской любви, надеется, что брат ее Михаил обратится к полному раскаянию в своем проступке. Сестра заключенного в крепости Бейдемана Виктория, уверенная в благодушии Вашего Сиятельства, осмеливается испрашивать единственной милости – дозволить навещать Бейдемана в его заточении».
Эту записку профессор Николаевской академии Генерального штаба Н.П. Глиноецкий, находившийся в родстве с Бейдеманом, передал генералу Петру Кононовичу Менькову и просил его похлопотать за Бейдемана у Н.В. Мезенцева. Из письма Глиноецкого процитированы нами переданные на волю мольбы Бейдемана. Препровождая записку сестры вместе с письмом Глиноецкого, П.К. Меньков писал 5 ноября 1864 года Н.В. Мезенцеву:
«Приветствую тебя, мой добрый друг Николай Владимирович! Зная готовность твою на все доброе и честное, я обращаюсь к тебе с покорнейшею просьбою,
Пожалуйста, друг мой Николай Владимирович, сделай возможное для несчастных, насколько допускают долг и человечность. Уведоми меня несколькими словами».
Единственной милости – дозволить навещать Бейдемана в его заточении – просила сестра. Сделать возможное для несчастных родных, насколько допускают долг и человечность, просил Меньков.
Просьба родных с приложением всех документов была доложена князю Долгорукову. Князь надписал 14 ноября 1864 года на записочке: «Доложено Е. В-ву, что просительнице дан ответ неимением возможности сказать ей что-либо о ее брате. Принять это за правило и на будущее время. Оно передано мною ген. – лейт. Сорокину (коменданту крепости)»… Биться головой об стену, вымаливать хоть одно слово о брате и услышать: нет возможности сказать что-либо…
Волна горючих слез разбилась о хладную и безмолвную скалу III Отделения…
Еще один запрос был сделан о Бейдемане. В № 201 от 1 августа 1865 года «Колокол» спрашивал: «Правда ли, что русский офицер Бейдеман, принимавший участие в итальянской войне и выданный австрийцами в Россию, с тех пор, т. е. третий год, содержится в каземате, без суда, следствия и, стало быть, приговора». [Это единственное сообщение Герцена о Бейдемане. Ошибки, сделанные в нем (выдача австрийцами, содержится третий год и т. д.), представляются нам нарочитыми из соображений осторожности. Понятно, что Герцен не мог говорить о каких-либо своих отношениях к Бейдеману. Осторожностью объясняется и полнейшее отсутствие каких-либо упоминаний о Бейдемане в сочинениях и письмах Герцена. Весть о Бейдемане дошла до Герцена, очевидно, от тех освобожденных из равелина, которые могли войти в сношения с Бейдеманом.] Разумеется, III Отделение не снизошло до ответа.
Бейдеман был забыт в Алексеевском равелине. Нет, не забыт. Каждый месяц, 1-го числа, комендант крепости представлял царю рапорт, нарисованный изящнейшим канцелярским почерком: «Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше представляю при сем список лицам, содержащимся в Алексеевском равелине С.-Петербургской крепости за январь, февраль и т. д. месяц». В списке были графы: кто именно, с какого времени содержится, по чьему повелению, № камеры. В графе «По чьему повелению» неизменно писалось «По высочайшему повелению». И каждый месяц царь смотрел эти доклады, ставил на них знак рассмотрения и сдавал для секретного хранения в III Отделение. В течение многих лет, когда Бейдеман был один в равелине, комендант писал в докладе, что он представляет
13
Глубокое молчание хранят листы архивного дела о втором периоде заключения Бейдемана. Пропал человек без вести, забыт, забыт!
Два раза могильную тишину равелина прорезали вопли Бейдемана.
18 октября 1868 года из равелина до дворца донеслось «всеподданнейшее» прошение:
«Великий Государь.
В надежде, что Ваше Величество удостоите внимания эти строки, которые я решился написать после долгого обсуждения моего настоящего положения, я беру на себя смелость прежде всего уверить Ваше Величество, что побуждением к этому странному с моей стороны поступку – после всего того, что произошло в те семь лет, которые я провел в уединении Алексеевского равелина, – никак не желание переменить так или иначе мою настоящую обстановку на другую, – худшую или лучшую – это решительно все равно, но искренний шаг гражданина, которому то бесполезное бездействие, на которое я обречен в настоящее время, кажется в одно и то же время и лишним и предосудительным с моей стороны, если бы я не употребил того единственно честного средства, которое остается у меня, для того, чтобы выйти из него с чистою совестью и спокойным сознанием. Если бы я хоть на минуту мог сомневаться, что то, что я решил в настоящую минуту, есть презренная сделка со своими убеждениями, то, Ваше Величество, можете быть уверены, что я никогда не осмелился бы утруждать Вас этим письмом, продиктованным мне искренним чувством и написанным без всякой задней мысли. Я никогда не перестану настаивать на неизменности своих прежних политических убеждений, которые, как я осмеливаюсь думать, небезызвестны Вашему Величеству и которые я никогда не старался ни перед кем скрывать, хотя, может быть, их и не следовало выражать в такой резкой и вызывающей форме. В этой излишней и подчас не извинительной резкости, особенно в тех местах, где дело шло об интересах Вашего Величества – как монарха и человека, – я приношу искреннее раскаяние и глубокое сожаление, тем более что высокоспокойное благородство души Вашего Величества стоит выше всяких сарказмов, всяких запальчивых выходок. Припоминая теперь все прошлое, я как человек не могу не чувствовать глубокого угрызения совести при мысли того, что я мог когда-нибудь написать такие вещи, которые могли бы зародить в Вашем прекрасном и благородном сердце чувство презрительного недоумения. Ставя себя на место Вашего Величества, я не могу не удивляться Вашему высокочеловеческому долготерпению; не могу не благоговеть перед этою спокойною твердостью; не могу не уважать глубоко ту нравственную стойкость, свободную от всяких страстей. Я не умею говорить комплиментов и не хочу никому льстить, поэтому то, что написано сейчас мною, Ваше Величество может принять не как излияние верноподданнических чувств, а как выражение чувств гражданина, которому не чуждо понимание нравственной красоты и высоких человеческих достоинств и которому поэтому страшно тяжело подумать, что он мог когда-нибудь слепо оскорблять и эту красоту, и эти достоинства, и каков бы ни был результат этого послания, Ваше Величество, можете быть уверены, что я навсегда сохраню эти чувства. Но оставаясь безусловно при своих прежних политических верованиях и надеждах, я в то же время, оставляя в стороне пустое самолюбие, глубоко убежден и в том, что всякому человеку свойственно ошибаться – особенно в сфере политических и государственных вопросов; а потому я и не настаиваю на непреложности и безошибочности тех предположений, которые, как я осмеливаюсь думать, также небезызвестны Вашему Величеству, и предоставляю времени уяснить и пользу и уместность этих предположений в настоящее время; все, что я желаю теперь, – это убедить Ваше Величество, что с того дня, когда все прошлое будет предано полному забвению, – условие, по моему мнению совершенно необходимое и неизбежное, – Вы найдете во мне искреннего и непритворно преданного гражданина, который никогда не позабудет добра и никогда не вспомнит того, что было скорбного и тяжелого.
Вашего Величества верноподданный
Ответа не последовало. Мера унижения еще не была выполнена. Прошло восемь месяцев, и Бейдеман решился еще раз напомнить о себе «всеподданнейшим» прошением.
«Великий Государь!
Прошло около восьми лет с тех пор, когда я, заарестованный в Финляндии, как беспаспортный бродяга, был наконец привезен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость, как важный политический преступник, имевший самые преступные замыслы против особы Вашего Величества, против безопасности граждан и против спокойствия государства. На первых порах я действительно каждым своим шагом только подтверждал свое первоначальное письменное показание, исполненное необыкновенной резкости и непростительной заносчивости в выражениях о таких предметах, которые должны быть дороги и священны для мало-мальски хорошего подданного, – а потому и должен был окончательно поколебать всякое сомнение насчет характера и свойства своей личности. Признаюсь Вашему Величеству, что я никак не ожидал такой снисходительности к себе – после всего того, что было сказано и написано мною, в продолжение первого времени моего пребывания в Алексеевском равелине, и как я ни был глубоко убежден в благородстве и доброте Вашего Величества, все-таки не мог ожидать такого, поистине ангельского, долготерпения с Вашей стороны, но прошлого не воротишь, – и мне остается только всею будущею жизнью стараться искупить свои прошлые грехи и оказаться достойным того высокоблагородного самообладания, которым Ваше Величество ответили на все те вызывающие, недостойные ни честного человека, ни честного гражданина выходки, при воспоминании о которых я не могу не чувствовать самое глубокое угрызение совести и самое искреннее раскаяние. Было бы слишком дерзко с моей стороны, если бы я постарался хоть чем-нибудь оправдать или объяснить свое прошлое поведение в отношении к Вашему Величеству, да этого я и не желаю – это было бы ниже меня и моих убеждений о человеческих заблуждениях и ошибках; к тому же это значило бы поднимать на ноги то прошлое, от которого я не могу не отворачиваться всем своим существом – с негодованием и презрением. Но если нельзя окончательно истребить из своей памяти прошлый позор, то можно и должно подумать о своем будущем, которым я имею возможность – хотя отчасти – загладить это прошлое, а потому я и осмеливаюсь просить Ваше Величество, чтобы оно позволило мне посвятить всю свою будущую жизнь на верное и безрасчетное служение Вашему Величеству – на преданную и неизменную деятельность в интересах Вашей власти и Вашей славы; и могу уверить Ваше Величество, что, как бы ни сложились обстоятельства в будущем, я никогда не заслужу упрека ни в неблагодарности, ни в измене своим уверениям и обещаниям, данным в такую минуту, когда вся моя будущность вполне зависит от доброй воли Вашего Величества.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Эта мольба, этот вопль бесконечно несчастного человека, схороненный в пожелтелых листах архивного дела и донесшийся до нас только теперь, в лето по Р. X. тысяча девятьсот девятнадцатое, тягостным волнением наполняет современное сердце [напоминаю, что работа моя впервые появилась в свет в 1919 году]. Душа умирала в стенах равелина и билась в предсмертных муках. Внутренний свободный человек в Бейдемане был сломлен, уничтожен. Его уверения – полная противоположность всем его утверждениям первого года заключения. Он обещает всю жизнь отдать в интересах царской власти и славы. Он распростерся во прахе уничтожения и просит пощады. Но эта просьба, проникнутая сервилизмом, неизбежным спутником раскаяния, еще хранит остатки чувства собственного достоинства в самом тоне: есть еще некоторая в нем независимость, не соответствующая унизительному содержанию. У нас нет данных для суждения о степени искренности обращения Бейдемана, да они и не нужны, эти данные. Одною мерою измеряется в наших глазах глубина душевной драмы заточенного.
Крик о пощаде, возникший в мраке равелина, донесся до высоты русского престола. Всеподданнейшее прошение было доложено Его Величеству 12 июля 1869 года и не вызвало никакого, хотя бы малейшего, движения по делу Бейдемана, не привело ни к какому, хотя бы малейшему, облегчению его участи. Глас вопиющего! Крик о пощаде поднялся из казематов крепости, донесся до вершин и стих.
И снова книга жизни Бейдемана обрывается. Целое десятилетие со времени обращения к царю не оставило ни одной страницы, ни одной строчки памяти в архивном деле. Документы молчат об этом десятилетии. Мы только знаем, что, после казни Каракозова и после перевода из равелина каракозовцев Худякова и Ишутина 4 октября и офицера Кувязева 15 октября 1866 года, в равелине остался один Бейдеман. С этого времени и до 28 января 1873 года – дня появления в каземате С.Г. Нечаева – в течение 6 ½ лет Бейдеман был