Салманский замолчал, глядя куда-то в сторону. Он был бледен — казалось, рассказ слишком утомил его.
— И что же, на этом всё закончилось? — мягкий голос Соловьёва вывел его из задумчивости.
— Пожалуй, что для меня — да, — потерянно ответил Салманский. — Хотя я видел её и после. Знаете, время от времени я смотрю телевизор. Я не слишком люблю это занятие, но иногда оно хорошо отвлекает. И как-то вечером, спустя несколько месяцев после нашей встречи в сквере, я, по обыкновению, переключал каналы. По одному из них показывали концерт классической музыки. И там я увидел её — мою милую Виолу. Она как раз закончила играть и уже стояла на сцене, ослепительно улыбаясь и принимая зрительские аплодисменты. Такая красивая — и в том самом лиловом концертном платье. Конечно, на меня нахлынули воспоминания. Но вдруг камера развернулась в сторону какого-то мужчины — о да, это был тот самый заикающийся придурок, с которым я видел её тогда у книжного. «Это её супруг», — женщина-диктор захлёбывалась от восторга, а я сидел, будто оглушённый, и только смотрел, как она, сияя, принимает из его рук огромный букет алых роз. Как, неужели она замужем? Я не мог в это поверить. Но она казалась такой счастливой рядом с ним, и я понял, что должен её отпустить…
— Как это грустно, — прошептал Соловьёв. — Вы не встречали её больше?
— Только один раз. Да и то всё произошло так быстро, что встречей это вряд ли назовёшь. — с горечью ответил Салманский. — Почти полгода назад, июньским вечером, я как обычно стоял на остановке. Хлестал холодный дождь. Вокруг меня сгущался туман, какие-то серые существа бродили мимо таких же серых, но неподвижных исполинов, высившихся на фоне мрачного неба. Затем, будто из пустоты, возник трамвай — его жёлто-зелёные фары напоминали зрачки хищного зверя. А когда я оказался внутри этого чудовища, то пришёл в ужас и недоумение от того, что увидел. Справа от меня сидели храпящие или чавкающие козлоногие сатиры, слева пришлось лицезреть любующихся собой менад… Я наверняка сразу бежал бы оттуда, но вдруг в одной из девушек узнал мою Виолу. Она выглядела совсем не так, как в день нашего знакомства или на концерте: бледное лицо, синяки под глазами, морщинки. Но, несмотря на это, её вид так же манил меня, он будто бы подчёркивал куда большую красоту… Красоту, которой не чужды страдания. Спустя некоторое время она вышла на неизвестной остановке, оставив лишь едва уловимый аромат, за которым я мгновенно последовал.
— Добрый вечер! — выкрикнул я ей вслед.
— Добрый! — ответила она, резко обернувшись… — Извините, я очень спешу!
— Постойте же! Вы меня снова не признали?! Почему вы тогда мне не сказали, что замужем? Я…
— Почему же?! Я вас помню, причём очень хорошо помню! — с раздражением перебила она меня. — Знаете, на то были свои причины…
— Какие?
— Это вам знать не обязательно, а теперь прощайте… Мне пора идти!
— Прощайте…
Она исчезла в сумерках, а я снова остался один — как всегда после наших встреч.
Глава 8. Девушка из виноградника
Царь Соломон был человеком необыкновенной силы страсти: многих чужестранных женщин он познал после дочери фараоновой, Астис. Но к ним, равно как и к ней, интерес царя со временем начал угасать. Уж слишком они утомляли его своими капризами и распутностью! К тому времени ему уже минуло сорок пять. В его чёрно-смоляных волосах уже проглядывались серебряные нити, но взгляд бездонных агатовых глаз по-прежнему внушал священный трепет.
И однажды, когда раковина неба была особенно лиловой, а вся дневная суета отступила, царь обходил свои владения, о чём-то мучительно размышляя. Вдруг его отвлёк звонкий, как колокольчик, голосок, напевавший какой-то незамысловатый мотив. Заворожённый царь остановился. Его раздирало любопытство, кто же может петь таким нежным, приятным голосом. Отодвинув шторы волнистых ветвей, царь увидел хрупкую девушку в лёгком платье, которая подвязывала кисти аметистовых ягод и не замечала его. Голос незнакомки взволновал его душу, и он захотел увидеть, так ли она хороша, как её пение. Девушка повернулась к царю, и он увидел лицо невыразимой красоты. Длинные тёмно-каштановые волосы обрамляли её разгорячённые от солнца ланиты и шею, покрывали смуглые плечи. Соломон не мог отвести от неё глаз.
— Ты прекрасна, возлюбленная моя! — сорвалось с уст царя, очарованного скромной красотой фиалки. — Глаза твои — глаза стыдливой лани! Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Ты лебедь жемчужный в отражении Иордана! Пленила ты сердце моё… пленила ты сердце моё одним лишь взглядом очей своих!
— Мой возлюбленный пошёл в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии, — опустив свои золотистые глаза, вежливо и тихо перебила девушка. — Я принадлежу возлюбленному моему, а возлюбленный мой — мне; он пасёт между лилиями.
— Что лилия между тернами, — продолжил с большим пылом Соломон, — то возлюбленная моя между девицами. Положи меня, как печать, на сердце своё, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь! Прекрасна ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим, грозна, как полки со знамёнами!
— Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня, — умоляла бедная девушка настойчивого царя.
Внезапно внимание Соломона отвлёк слуга, принёсший важные известия из дворца. И, пока царь говорил с ним, девушка скрылась из виду. На следующий день правитель Израиля проходил мимо того же виноградника и услышал звонкий девичий смех.
Он огляделся по сторонам и словно сквозь полупрозрачные шторы увидел идиллическую картину: в тени, под пышными гроздьями винограда, сидела его девица, а рядом с ней лежал её возлюбленный и, забыв про свой посох, вкушал этот виноград с её маленьких смуглых рук.
Семь дней и семь ночей Соломон терзался греховными мыслями, то по-прежнему восседая на троне с охраняющими его львами и в медно-красном хитоне, то метаясь из угла в угол необъятного дворца. А иной раз перед его взором стояли чаши весов: на одной из них высвечивалась свадебная церемония его тринадцатилетней возлюбленной и этого жалкого пастуха, а на другой — он, мудрейший из царей, лобзающий её юные стройные ноги, на которых ещё недавно были изношенные сандалии.
Но после долгих размышлений всё же перевесила чаша вторая.
— Подойди ко мне, мой преданный Ванея! — устало обратился царь к слуге, что находился в нескольких метрах от него.
— Да, мой господин! — ответил он, поклонившись.
— Ванея, отыщи мне пастуха, что пасёт своё стадо между лилий.
— Что, мой царь?!
— Найди его! И впусти в его шатёр эту кобру! — властно произнёс Соломон, указуя сверкающим перстом на вазу, в которой таилась коварная змея.
— Будет сделано! — ещё раз поклонившись, ответил слуга.
Глава 9. Немного о Рыцаре Печального Образа
Салманский и его новый приятель проговорили до позднего вечера. А вернувшись домой, он вновь обратился к тому, что занимало его всё это время — книге о Соломоне.
Не раз он рвал всё в клочья и выбрасывал из окна, понимая, что никто не оценит его труда и что пишет он, в сущности, в стол. Но не проходило и дня, чтобы Салманский не возвращался к своему замыслу.
Как же завершить историю? Юноша беспокойно ходил по комнате, снова и снова садился за письменный стол, включал лампу с лимонным абажуром. Наконец он достал из стола зелёную папку с бумагами и взял рукопись, вдоль и поперёк исписанную корявым почерком. Многочисленные исправления и пояснения громоздились друг на друге, будто толкаясь и теснясь на странице. Некоторое время юноша пристально всматривался в неровные строчки. Вдруг, словно под властью озарения, он принялся торопливо исписывать страницу за страницей, спеша перенести на бумагу бесчисленные образы и мысли, вспыхивающие в его голове и стремящиеся вырваться на свободу.
Так прошло около часа. Однако усталость этого вечера взяла своё. Не дописав строки, Салманский выронил ручку и, неловко заваливаясь на стол, опрокинул чашку с недопитым, давно остывшим кофе. Он смутно увидел, как расплываются буквы и фразы, которые ещё недавно имели связь и смысл, как вместе с ними тает и меняет очертания окно, открывающее вид на ночной Невский, как растворяются голые стены, и пол зеркальный под ногами. Ещё минута — и юноша уже крепко спал, опустив голову на руки.
А на краю стола, среди небрежно разбросанных бумаг (большая часть которых была безжалостно им разорвана), лежало вот такое письмо, которое он написал ещё несколько месяцев назад, но так и не решился отправить:
«Здравствуйте, Виола!
Если я оскорбил вас чем-то во время нашей прошлой встречи, то прошу простить меня… Я просто безнадёжно вами болен, и в этом не нахожу ничего удивительного… Вы так очаровательны, необыкновенны, обладаете утончённым вкусом, а вашему незаурядному и живому уму остаётся только завидовать! Разве я мог пройти мимо такой девушки… мимо той, что воплощает в себе всё самое заветное и прекрасное. Словом, являет собой несравненный идеал, о котором может только грезить такой незадачливый вроде меня?
И даже узнав, что вы замужем, я так и не смог вырвать из сердца это чувство, оно продолжает жечь меня изнутри. Но отчего же вы сразу не сказали мне об этом? Впрочем, это уже не имеет значения. Одно лишь меня тревожит. Если бы я только знал, что вы счастливы, пусть даже и с другим, мне было бы проще отпустить вас навсегда, смириться с тем, что вы не моя. Но что-то подсказывает мне, что это не так. Во время нашей последней встречи вы показались мне не такой счастливой, как тогда, на концерте. Если бы я только знал, в чём причина… Надеюсь, мы ещё встретимся и сможем объясниться…
Преданный ваш поклонник Т. С.»
Сам Салманский имел польские корни по материнской линии. От матери же ему досталось изящное сложение и красивые черты лица, длинные руки с нервными музыкальными пальцами и тонкая лебединая шея. Острый быстрый взгляд агатовых глаз выдавал пытливый ум и жгучую жажду знаний. А пухловатый рот, с чёткой трещиной на нижней губе говорил о страстном темпераменте и некоторой заносчивости.
В Салманском странным образом сочетались две личности: одна из них была достаточно замкнутой и нуждалась в уединении, другая, напротив, — тщилась из него поскорее выбраться. Первая имела склонность всё романтизировать, в то время как вторая — часто гнушалась этого и стремилась к прямо противоположному.
Стремление обрести целостность и стало одной из причин, по которой Салманский выбрал философский факультет. Ему с детства грезилась холодная красота Петербурга, но приехать в город мечты юноша смог только к 22 годам — после школы ему пришлось несколько лет трудиться в родном городке, чтобы заработать на обучение.
Но не только философия занимала ум Салманского. Подобно его герою, Соломону, он стремился найти «путь к сердцу девицы». Однако в этом деле юноша преуспел не более, чем водолаз, не имеющий при себе соответствующего костюма. Да и потом, нельзя сказать, что Салманский пользовался популярностью — по его стойкому убеждению, таких, как он, женщины обычно не замечают.
Глава 10. Знакомство с ярым софистом
— Чёрт! — с досадой вскрикнул студент, безуспешно пытаясь вломиться в запертую аудиторию. Он опять опоздал на встречу с научным руководителем.
Некоторое время спустя со стороны лестницы послышались тяжёлые шаги. Салманский обернулся — и перед ним уже стоял маленький полный мужчина средних лет в блестящем клетчатом костюмчике, с небольшим чемоданчиком. У него было округлённое самодовольное лицо мещанина, короткая, чешуйчатая шея, и как ни странно, вполне интеллигентные очки.
— Вы кого-то ждёте, молодой человек? — спросил незнакомец, приспустив очки на нос.
Вдруг осознав, что это новый преподаватель философии из Москвы, о котором все говорили два дня назад, Салманский смущённо протянул:
— О, прошу меня извинить, я пропустил ваши лекции, у меня…
— Ничего страшного! — резко перебил профессор. — Я и сам в своё время, бывало, прогуливал. Меня зовут Валентин Ульянович Добрячков, а вас?
— Томаш Салманский, с третьего курса.
— Хорошо, — ухмыльнувшись, произнёс учитель.
После недолгого молчания Добрячков предложил Салманскому выйти с ним на улицу и продолжить разговор в беседке.
— Ну, и чем же в столь юном возрасте увлекается такой интересный и красивый юноша? — спросил учитель и, вынув из изрядно потёртого портсигара папиросу, немедля закурил, выпустив в воздух тяжёлое свинцовое облако. На портсигаре был виден барельеф чёрного пса, известного как Цербер, с раскрытой пастью и красными глазами.
— Литературой, Валентин Ульянович, литературой и философией!
— В самом деле?! — Добрячков поморщился, точно от зубной боли. — Я прежде тоже текстики кропал, да что-то не пошло. А потом пришёл к выводу, что единственным детищем всякого творящего в наше время может быть лишь мертворождённый ребёнок, либо добровольное убийство ещё не рождённого, что тоже не редкость.
Да, когда-то ремесленнику Поэзии был ближе образ Мидаса, и с присущей ему способностью, он обращал всё в золото. Сейчас же этого нет. В лучшем случае, это будет какой-нибудь сплав бронзы, в худшем — железа. И ничем иным это существо похвастаться не в состоянии.
— А как же белое золото?!
— Сплав двух благороднейших металлов? Пожалуй, это исключено! Во всяком случае, я такого не встречал, а если бы и встретил, то это была бы сущая утопия Мидаса, который вздумал обратить высохшую раскалённую пустыню в нечто прекрасное. И кто же по-вашему это бы оценил?.. Такому раю люди скорее предпочтут пылающий ад со всеми его бутафорскими страстями! А возможно, и саму идиллию обратят в преисподнюю, дабы не скучать.
— Не могу не согласиться. — неожиданно произнёс явно шокированный подобными сравнениями Салманский, а затем выпалил, — Однако есть же такое понятие, как "призвание".
— Конечно, есть! Но только в том случае, если вы смогли себя реализовать и максимально извлечь из этого выгоду, к примеру, в денежном эквиваленте.
— А разве это не «презренная польза», о которой говорится в «Маленьких трагедиях» Пушкина?
— Пушкин, несомненно, великий гений, но смею предположить, он был тем ещё дурачком, впрочем, как и его преемник и оборотная сторона — Лермонтов, прослывший редкой гадиной и мизантропом. Я уж не говорю о сумасшедшем Гоголе или его ученике Булгакове с его бедным непризнанным Мастером. Кроме того, не одобряю представителей серебряного века. Учитывая сколько там было дегенератов, я думаю, это справедливо. Могу выделить разве что Андрея Платонова… вот его проза, должен сказать, это уже что-то!
А вообще, я убеждён, что все поэты и писатели — кровожадные упыри, так и норовящие испить чьей-нибудь кровушки, да и неудачники среди них встречаются нередко. Довольно поучительно, не так ли? Так что, как вы, наверное, уже поняли, они не слишком меня занимают.
Чего не могу сказать о моём двоюродном братце, вот у него несколько иной подход… Марк Лавролюбский, может быть, знаете такого?.. Он преподаёт в одном из московских вузов, а ещё обучает поэтическому мастерству, если мне не изменяет тускнеющая с годами память. По-моему, у вас с ним много общего… Уверен, вы бы отлично поладили!
— Вы меня просто поражаете, Валентин Ульянович! Но я никогда о нём прежде не слышал! — в полном недоумении воскликнул юноша.
— Услышите ещё, будьте уверены. В общем, всё, что для этих жалких мечтателей мыслится, как нечто прекрасное и исполненное невыразимого совершенства, — для меня подпочва уродства, а уродливое, как бы это странно ни прозвучало, то же самое, что и прекрасное, — с язвительным пафосом заявил Добрячков.
Он вообще сыпал парадоксами, как только мог, и делал это, надо заметить, довольно недурно. Каждое перевёрнутое им слово оказывало на Салманского какое-то дурманящее действие. Вот он и показался впечатлительному юноше этаким инфернальным существом, дьяволом во плоти, если так будет угодно.
Кроме того, он рассматривал его испытующим взглядом, как рассматривает пациента психиатр или исследователь наблюдает в микроскоп интересующую его бактерию. Его зрачки зловещими чёрными дырами блестели из-под очков, а тонкие усики едва могли скрыть кривящиеся в улыбке мясистые губы.
— А вы когда-нибудь задумывались, почему столько поэтов и писателей так рано выходили из жизненной игры?
— Не знаю… Быть может…
— Видите ли… — перебил учитель долго думающего ученика, — Потому что они слишком торопились всё познать, даже то, что им и по возрасту было не положено… А как только их силы истощались, доходили до предела, вместе с наигранным энтузиазмом во имя их хвалёных творений… тогда они и сами угасали, а их детища чаще всего забывались или напротив, приобретали статус хорошенького масскульта.
Салманскому стало не по себе, и он решил перевести тему:
— Да, это имеет место быть. А каково ваше отношение к прекрасному полу?!
— О, ЖЕНЩИНА! — почти «оперным» голосом прогремел несостоявшийся артист. — Само только слово вызывает уйму ярких ассоциаций и звучит горделиво, как роскошная пава, грациозно виляющая задним «веером» в каком-нибудь городском театре. Боюсь вас огорчить, молодой человек, но за её прекрасным обликом вы обнаружите нечто пугающее и даже отвратительное.
Правда, при условии, ежели вы не больной романтик, наивно идеализирующий объект своей страсти. В таком случае вы безнадёжны и автоматически получаете статус жертвы, точно так же, как самец-паук после спаривания с чёрной вдовой. А кроме того, есть такое странное существо, которое влюбляется не столько в объект своего обожания, сколько в его таинственный и чрезмерно приукрашенный образ. Существо это именуется «Поэт». А Поэт — что мотылёк над пламенем свечи, чем ближе к нему подлетит, тем больше шансов, что упадёт замертво…
Салманский сидел с озадаченным видом. Видимо, ему хотелось возразить… Однако он сбился с нужной мысли, а так как ему в голову врезалось слово «театр», произнёс вот что.
Глава 11. О шедеврах современного искусства
— Кстати, о театре… Есть такой интересный журналист, редактор неоклассического литературного журнала, чьё мнение я очень ценю, Виктор Третьяковский — наверное, вы его хорошо знаете. Он довольно резко и недвусмысленно высказывался по поводу нынешних так называемых «художников», всяких Сергеевых или как там их ещё… в своё время умоляющих даровать им пресловутую свободу творчества. Правда, при условии, если они создадут нечто равновеликое образцам высокой культуры.
— Да-да, конечно! Пересекались! Ну и что, создали что-нибудь эти художнички?!
— В том-то и дело, что ни черта! Свобода есть, а шедевров, как не было долгое время, так и нет! Впрочем, это относится не только к современному театральному искусству, которое действительно оставляет желать лучшего, но и к изобразительному, да и к литературе… исключением остаётся разве что музыка — она, как ни странно, ещё держится. Но не удивлюсь, что и этого вскоре не будет… Сегодня в мире искусства существуют как минимум две крайности: одни в принципе не приемлют никакую классику, другие же — на ней, откровенно говоря, паразитируют и тем самым стремятся разрушить. Да что там говорить, если даже в самой системе образования творится чёрт знает что! Ведь, как известно, с этого всё и начинается…
Здесь Салманский запнулся, потому что неожиданно для себя самого, вспомнил довольно громкое и тем не менее донельзя пошлое событие. Не так давно один, с виду обычный, казалось бы, не склонный к насилию, студент, устроил массовую перестрелку в здании своего учебного заведения. Убил порядка двадцати человек, после чего застрелился сам, причём в стенах библиотеки. Складывалось впечатление, что ему нечего было терять. Салманский долго размышлял над возможными мотивами этого поступка и пришёл к выводу, что таким образом студент решил свести счёты с миром, к которому питал непреодолимую ненависть. Салманскому смутно представлялся не то образ юного максималиста, движимого «праведным гневом», не то маленький Гитлер, развязавший большую трагедию в миниатюре… В любом случае этому студенту по-видимому, страдающему от комплекса неполноценности, опостылела вся современная действительность, со всей её «виртуальной жизнью», «гламурщиной», «фифообразностью», не оставляющими ни единого шанса на какие бы то ни было перспективы…
— Ой-ой-ой! — наигранно воскликнул Добрячков, — с такими-то темпами мы обратно скатимся в пещерный век!
— Ага! — спокойно произнёс Салманский, — Но я подозреваю, что мы уже в нём, во всяком случае, одной ногой. Да… пока не забыл, а чего придерживаетесь Вы, Валентин Ульянович?!
— Интересный, и я бы даже сказал, важный вопрос, — с самодовольной улыбкой и щурясь левым глазом проговорил профессор, — «…где нельзя уже любить, там нужно — пройти мимо!». В общем, я смотрю на всё с позиции стороннего наблюдателя! На этом я даже основал целое учение. Хотя, впрочем, — тут же возразил он, — это никому не интересно!
Глава 12. Полдень
Полдень. На чёрных ветках не то капли алой крови, не то огоньки. По-прежнему падали каштаны, в то время как янтарный шар искрился над китайской беседкой, напоминающей большую красно-золотистую шляпу на фоне бирюзового ковра. Именно в ней расположились саркастичный профессор и юный студент, отличающийся особой жаждой знаний. Где-то вдалеке раздавались приглушённые голоса, а пение кукушки напоминало о скоротечности жизни. Салманский достал из кармана кофейного пальто смятую пачку, в которой оставалась последняя сигарета. Он поднёс зажигалку, но в последнюю секунду передумал курить, зябко повёл плечами и с любопытством взглянул на собеседника.
— А как вы относитесь к такому явлению, как «непризнанный гений»? — спустя некоторое время поинтересовался Салманский, оглянувшись резко назад из-за упавшего каштана. — Или, быть может, гении не бывают непризнанными? — он задумчиво почесал затылок и едва заметно нахмурился. Его пальцы слегка подрагивали, холодный ветер, как безжалостный палач, срывал с веток озябшие листья.
— Нет, чёрт возьми, это всё не то! — стремительно возразил Добрячков, зашевелив маленькими усиками. Его рот искривился в змеиной насмешке, брови насупились, а два уголька глаз ярко вспыхнули. В эту минуту каштан чуть было не свалился ему на голову, но он вовремя успел увернуться. — Да, точно не то! — голос Добрячкова охрип от внезапного волнения, с которым тот был в не в силах совладать.
— Я так понимаю, вы недолюбливаете этих «непризнанных гениев»? — густые брови Салманского изогнулись.