Когда слова, что пишутся на бумаге, не обеспечены определенным количеством искреннего, неподдельного чувства, наступает инфляция слов.
Твардовский рассказывает про мастера-столяра, оборудующего комнату:
— Я ему говорю: вон в том углу нужно прибить планку. «Хорошо, — отвечает мастер, — прибью. А чем я ей отвечу в другом углу?»
У альпинистов есть золотое правило: нельзя терять высоту.
Крив, сложен, извилист путь к намеченной вершине. Иногда приходится идти как бы от вершины в противоположную сторону, петлять, двигаться, не видя самой вершины за другими скалами.
Все можно. Нельзя только одно — терять высоту! Каждый шаг должен приподнимать тебя над предыдущим и тогда, если даже ты идешь как бы и не к вершине, все равно ты становишься выше, то есть ближе к цели.
Итак, нельзя терять высоту!
Этот человек — дрожжи. Он мне необходим. Он всем необходим. Дрожжи нужны для брожения, чтобы в тесте (в среде) возникали и происходили определенные процессы.
Но есть дрожжи в чистом виде не так-то легко. Попробуйте поставить гостям тарелку чистых дрожжей!
Говорят об упадке гуманитарных интересов среди сегодняшней молодежи и о преобладании интересов к технике. Пресловутые «физики» и «лирики». Но это глубокое заблуждение. Убедиться в этом можно очень просто. В залах, где выставлены искусственные спутники Земли, нормальное количество посетителей и ни разу еще не было конной милиции. Залы, где проводятся вечера поэзии (с участием хороших поэтов), переполнены и около подъездов толпа.
Пришвин всегда достоверен. Если у него написано, к примеру, что на опушке леса пахло клевером, значит, там действительно пахло клевером и ничем иным.
Паустовский более романтик. Он не заботится о достоверности. Если он напишет, что от далекого ледника смутно тянуло горными фиалками, то это еще не значит, что запах фиалок действительно был слышен на расстоянии нескольких километров. Но все же мы сразу слышим и горный холодок и аромат, сразу видим соседство сурового льда и нежных ярких цветочков.
Или вот фраза (речь идет о том, что пароход остановился у Сухуми, в двух километрах от берега): «С берега наплывали терпкие запахи, сливаясь с чуть ощутимым шелковистым веянием роз. Запахи то сплетались в тугой клубок, сжимая воздух до густоты сиропа, то расплетались на отдельные волокна, и тогда я улавливал дыхание азалий, лавров, эвкалиптов, олеандров, глициний и еще множества удивительных по своему строению и краскам цветов».
Все это, конечно, выдумка романтика. Лавр, например, не пахнет даже вблизи. Нужно растереть листок в пальцах, чтобы услышать запах лавра. Но на это как-то не обращаешь внимания. Город нарисован очень точно, потому что первое впечатление от такого города, как Сухуми, — пряные запахи разнообразных цветов и деревьев. Разве не безразлично, к какому приему прибегнул художник, чтобы написать выразительную картину?
Человек проходит только один жизненный цикл: детство, юность, первая любовь, жена, дети, внуки, старость…
Интересно, что у птиц иначе. Каждую весну все начинается сначала: выбор подруги, любовь, пенье в честь подруги, кладка яиц, птенцы, взрослые птенцы… Казалось бы, все — цикл закончен. Но приходит новая весна, и все идет снова, как бы опять с молодости.
И, таким образом, много законченных циклов за одну жизнь. Как бы несколько жизней, прожитых с начала до конца.
Когда пишешь длинную поэму, написать две-три строфы ничего не стоит. Если же две-три строфы — самостоятельное стихотворение, то это целое событие. Вероятно, это потому, что в стихотворении на каждый, если можно так сказать, квадратный сантиметр площади, на каждую строку приходится неизмеримо большая нагрузка, чем в поэме.
Писать продолжение книги уже вышедшей, нашедшей своего читателя, книги, так сказать, состоявшейся, — дело очень рискованное и с точки зрения искусства (а не размера заработка) чаще всего бесполезное. При выходе продолжения получается не новая книга как явление, но прежней книги становится в два раза больше.
Но ведь если винодел вывел новый сорт вина, разве важно, сколько у него этого вина получилось: одна бочка или тысяча тонн? Важно, что создан новый сорт.
Гений — завершающий штрих, шпиль на здании культуры народа или целой цивилизации. Естественно, что шпиль не может повисать в воздухе, он опирается на здание, а здание покоится на прочном, в плане культуры, многовековом фундаменте, основании.
Родная природа для нас не только то, что невольно видит и невольно воспринимает взгляд. Дело в том, что мы постепенно прошли хорошую школу понимания и восприятия родной природы. Воспринимая и любя ее, мы приводим в движение эмоциональные резервы, накопленные нами при чтении русских писателей и поэтов, при слушании русской музыки и при созерцании картин живописцев.
Другими словами, чувство родной природы в нас организованно и культурно.
Когда начинается разговор о благах, принесенных человечеству цивилизацией, то в первую очередь приходят на ум совершенно необыкновенные способы передвижения, удобства транспорта.
Начать с малого. Город одним уж тем отличается от деревни в лучшую сторону, что в нем можно пользоваться удобными троллейбусами, автобусами, а в некоторых городах и метро.
Но нетрудно заметить, что это удобство пришло к людям лишь с
Говорят: до Хабаровска теперь вы можете долететь за восемь часов, а ваш дед не мог. Но деду не нужно бы лететь в Хабаровск. У него пасека была на задворках, поле в двух километрах, а в гости он ездил, запрягая тарантас, если на успеньев день, и санки, если на масленицу…
Вглядываясь пристальнее в другие разнообразные блага современной жизни, замечаешь, что все они служат лишь для погашения не всегда приятных необходимостей и, таким образом, не имеют права называться благами. В конце концов благо и пенициллин, но для того, чтоб он воспринимался как благо, нужна, увы, болезнь. Для здорового же человека это совершенно излишний предмет.
Кстати, о метро. Конечно, оно прекрасно. Но ведь только от горькой нужды мы, люди, должны лезть под землю, чтобы там передвигаться. Человеку было бы более свойственно неторопливо ходить или ездить там, где растет трава, где плавают облака и светит солнце.
В Солотче я пошел гулять в лес. Догнал пожилую женщину. Скрипя валенками по снегу и переговариваясь, мы шли километров около трех и дошли до какого-то села. Это село было целью женщины, а я от крайнего дома повернул обратно. И вот я понял, что мое поведение для женщины — чистая нелепость.
Дошел человек до села и повернул. Забыл, что ли, чего?
У нее все проще: есть дело в другом селе, иди туда по этому делу. Нет дела — сиди дома, делай что-нибудь другое.
Весь материал, накопленный писателем внутри себя, можно разделить по способу его приобретения на три части.
Первая часть — это опыт, который я бы назвал опытом первоначального накопления. Это тот драгоценный опыт, который накапливается в годы, когда человек еще не стал писателем и даже не собирается им стать. Детство. Юность. Человек не собирает материал, но просто живет на земле, не думая ни о каком материале.
Такой первоначально накопленный опыт ложится потом в основу первых книг, от чего они нередко получаются столь яркими и обаятельными, что потом писатель при всем своем мастерстве не может сделать ничего лучше и интереснее их. Но, конечно, этот «золотой фонд» участвует в разной степени и в остальных книгах писателя.
Вторая часть — опыт, повседневно накапливаемый писателем-профессионалом, когда его глаз уже выбирает из океана действительности не все подряд, но то, что нужно для профессии и работы.
И наконец, третья часть — опыт, приобретаемый в результате узкого целенаправленного изучения жизни: поездка Пушкина в Оренбург, экскурсия Толстого в губернскую тюрьму (для «Воскресения»).
— Как это так, тебе не пишется, если ты умеешь писать? Сел и пиши.
— А вот так и не пишется. Если лампочка рассчитана напряжение 220, то, чтобы она ярко горела, должно быть 220. Иначе получается не свет, а красный волосок. Так и у меня. Сядешь за стол, а в организме не хватает напряжения, в нем меньше двухсот двадцати. Вот и не пишется.
Народ — не механическое соединение миллионов человек. Такое скопление людей было бы не способно ни к какому историческому действию.
Народ — это то, что он создал за свою многовековую историю и что, в свою очередь, создало, сцементировало его сложной системой исторических и нравственных идеалов.
Когда нам не хочется умирать, это значит, что нам не хочется лишаться того, что мы уже знаем, пережили, видели: солнца, моря, дождя, травы, снега, музыки, любви… А вовсе не потому не хочется умирать, что осталось-де много неизведанного. О неизведанных радостях и наслаждениях мы не думаем и не жалеем.
Однажды мне звонят по телефону:
— Вы съездили бы в городок З.
— Зачем?
— Там есть литературное объединение. Поэты. Энтузиасты. Талантливейшие люди. Но вот уже тридцать лет они варятся в собственном соку…
Я, разумеется, не поехал, потому что талантливые люди вариться в собственном соку тридцать лет не могут и не будут.
Правомочно ли ставить искусство в прямую зависимость от научных открытий и технического прогресса? Можно ехать на лошади из одного города в другой и написать стихотворение «Зимняя дорога» или обдумать замысел «Евгения Онегина», — как можно лететь в современном самолете и стучать костяшками домино.
Возникает в душе предчувствие стихотворения.
Один поэт в разговоре как-то сказал: были бы последние две строки, а уж стихотворение-то к ним подогнать можно. Это и есть рецепт писания холодных, умозрительных стихотворений.
Лучшие стихи получаются тогда, когда есть настроение, а даль стихотворения неясна. Она манит неожиданными открытиями, а если и различается, то совершенно смутно (сквозь магический кристалл).
Мне кажется, рецепт этого поэта похож также на то, когда ученик сначала заглядывает в ответ, а потом подгоняет к ответу решение задачи.
Может случиться при этом, что ход решения окажется неверным, если даже ответы сходятся.
Когда читатель берет книгу и начинает ее читать, у него в запасе сто копеек читательского внимания. Дальше все зависит от того, как построена книга. Эти сто копеек читатель может израсходовать на первых двадцати страницах или, во всяком случае, задолго до конца книги. Книга останется недочитанной.
Капиталом читательского внимания писатель должен распорядиться так, чтобы его хватило до конца, да еще и остался хотя бы грошик, выражающийся в восклицании: «Как жалко, что книга кончилась».
Он имеет право писать плохо, потому что он пишет очень много. Ты пишешь мало — и тебе плохо писать нельзя.
Под влиянием все убыстряющегося, все более нервного, все более бесшабашного (а вернее бы сказать, шабашного) ритма жизни на нашей планете появилась тенденция, которую иногда называют лаконизмом: вместо того чтобы написать роман, писатель скороговоркой, рублеными, бескровными, бесцветными фразами пересказывает его содержание.
Какую роскошь мог позволить себе Ч. Дарвин! Заканчивая предисловие к одной из своих основных работ, он написал: «О стиле я не заботился»!
В автомобиле вдруг закипела вода. Если бы я прозевал, мотор вышел бы из строя, потому что расплавились бы подшипники. Я остановил автомобиль, поднял капот и вскоре нашел, что ослаб хомутик, обжимающий резиновую трубку. Большая часть воды из-за этого утекла, а ее остатки закипели. Плоскогубцами я затянул хомутик, налил новой воды и поехал дальше. Неисправность оказалась пустяковой, хотя она и могла привести к гибели мотора.
Вероятно, иногда внутри нас возникают еще более незначительные неисправности, но мы погибаем от них, потому что нельзя было «открыть капот и подтянуть плоскогубцами».
Дело не в абсолютной колоссальности научного открытия, а в его относительной непривычности и резкости для современников. Когда Галилей объявил, что не Солнце вращается вокруг Земли, а напротив, Земля — вокруг Солнца, эта новость по воздействию на психику людей была резче и значительней, чем для нас расщепление атомного ядра.
Переход от рыцарской турнирной пики к пороху и пуле был психологически резче, чем переход от многотонной фугаски к атомной бомбе.
Одно время с полной серьезностью обсуждался вопрос о праве писателя на ошибку. Обсуждался он во всех газетах, и было решено так: «Писатель не имеет права ошибаться».
Нелепость этого очевидна. Ошибка (любая) не есть что-либо преднамеренное, но всегда непроизвольное, неожиданное и, главное, нежелательное для самого ошибающегося. Можно ли запретить людям падать в гололедицу, спотыкаться о неровности земного шара, проигрывать в шахматы? Ибо проигрыш в шахматы есть не что иное, как целая серия более или менее заметных ошибок.
К вопросу о современности. Представим, что во времена татарского нашествия какой-нибудь русский изобрел станковый пулемет. В то время один пулемет мог бы остановить целую орду, изменить историю. Но изобретатель закопал его в землю. Откопали пулемет во время гражданской войны. Ну и что? Конечно, одним пулеметом больше, но и только.
Я думаю об этом каждый раз, когда мне говорят, что такой-то писатель пишет «в стол».
Во Вьетнаме я был в гостях у одного художника. Он рассказывал мне о технике лаковой живописи, в частности, о процессе шлифования картин. Сначала картину шлифуют крупными камнями, потом мелким зернистым камнем, потом угольной пылью, потом угольной золой, доходя, наконец, до самого нежного материала — до золы соломы.
Очевидно, до «золы соломы» нужно бы доходить и в шлифовании литературных произведений. Однако кто же до этого доходит? Дело чаще всего ограничивается камнями.
В основе любви, самой возвышенной и духовной, все равно лежит физиология. Она — корень любви, так сказать, базис, а все остальное лишь красивая, хотя и необходимая для человека, если он хочет остаться человеком, надстройка.
Одна молодая собеседница, любящая своего жениха чистейшей любовью, горячо опровергала меня, говоря, что физиологии вовсе могло бы не быть, что физиология второстепенна, что она между прочим и даже противна ей, молодой любящей невесте. Я привел аргумент: