ГЕНЕРАЛ НЕЖНОГО СЕРДЦА
Художник Юрий МАКАРОВ
© Издательско-полиграфическое объединение
ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия»
Библиотека журнала ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия»,
1989 г., № 52(415)
Выпуск произведений в Библиотеке журнала ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия» приравнивается к журнальной публикации.
Владислав Иванович РОМАНОВ родился в 1949 году в Перми. Окончил сценарный факультет Всесоюзного государственного института кинематографии. Работал в Сибири, на Урале, в Поволжье. Печатался в коллективных сборниках.
Эти поэтические строки современника определяют всю жизнь и судьбу русского военачальника, генерала от инфантерии Николая Николаевича Раевского, «генерала нежного сердца»— слова, давшие название новой книге исторических повестей Владислава Романова.
Наряду со многими славными полководцами своего времени — М. И. Кутузовым, М. Б. Барклаем-де-Толли, П. И. Багратионом — генерал Раевский, так же как и герой другой повести Алексей Петрович Ермолов, прожили жизнь, определить смысл и цель которой можно несколькими словами — они служили России.
За последние годы мы узнали много нового и необходимого нам сейчас о деяниях наших предков. И вот теперь — книга, рассказывающая о судьбах еще двух людей, сделавших в свое время все для того, чтобы держава наша не канула в неумолимую Лету, а стояла прочно и твердо, как и подобает ей, пережившей за свою многовековую историю немало славных страниц, немало страниц кровавых, когда многие и многие пытались стереть ее лик из общей палитры земных народов.
Опыт минувшего всегда служит путеводной нитью для потомков; отказываться от него, глумиться над ним и забывать — непозволительная роскошь, чреватая распадом.
Книга В. Романова, показывая нам героев прошлого, властно зовет следовать их простым и великим примерам. И особенно приятно, что об этом пишет молодой писатель, — значит, кончается время исторического нигилизма, значит, идет новое поколение, которое будет жить с крепкой опорой на деяния пращуров.
ГЕНЕРАЛ НЕЖНОГО СЕРДЦА
1
Вести приходили ужасные: в Петербурге восстание, восстал Московский лейб-гвардии полк, барон Фредерикс, Шеншин и полковник Хвощинский пробовали помешать восставшим и оказались убиты. Полк вывели на площадь Александр и Михаил Бестужевы. Убит генерал Милорадович. Было покушение и на молодого государя Николая Павловича, покушался Якубович, но в последний момент струсил. К восставшим присоединились 1-я фузелерная рота, потом Гвардейский морской экипаж, потом объявились остальные роты лейб-гвардии гренадерского полка. Убит генерал Стюрлер. Восставшие кричали: «Конституцию!» В 4 часа вечера Николай I приказал пустить в ход орудия, и восставших расстреляли картечью. Много арестовано. Обнаружено тайное общество, некоторые злоумышленники принадлежат даже к высоким фамилиям. Называют Трубецкого, Муравьевых…
Боже, боже правый!.. У Раевского, едва он дочитал письмо, сразу защемило сердце, сжало так, что не продохнуть. Жена, Софья Алексеевна, перепугалась, давай звать дворню, чтоб послать за доктором, но Николай Николаевич только махнул рукой. Откинулся на кресло, побледнел, захватал воздух, боль отпустила. Руки дрожали. Раевский отложил письмо, взялся было за чай, но рука так дрожала, что пришлось поставить чашку на место.
Софья Алексеевна была перепугана не меньше, но она еще не знала, что стряслось, что за известие в письме, которое так подкосило мужа. Предполагала худшее — что-то с детьми, но спросить мужа не могла, сил не хватало. Она только не отрываясь смотрела на него, пытаясь понять по его лицу, что же все-таки стряслось, но не понимала. Отказывалась понимать. Если что-то страшное приключилось с детьми, она не переживет. Только не это…
— Бунт в Петербурге… — отдышавшись, выговорил Раевский. — На жизнь нового царя покушались!..
Софья Алексеевна молчала. Бунт — это плохо, конечно, и то, что на царя покушались, совсем плохо, что он сделал-то, новый царь?.. Еще ничего пока не сделал, ни дурного, ни хорошего, зачем же покушаться-то, только не от этого обмер боевой генерал, не от этого, она знала доподлинно, что муж что-то скрывает, скрывает что-то очень важное, касаемое близко их семьи, скорее всего детей, и кому-то из них угрожает опасность. Не Александру ли с его вечной критикой на все и всех, не он ли встал в ряды этих бунтовщиков, о чем муж знал и ей не докладывал, а теперь вот открылось. Какая-то нехорошая история была в Одессе с ним и Пушкиным, поэтом. Последнего выслали из Одессы в Михайловское, и Александр тут оказался замешан, виноват, но история это другая, скорее любовная. Графиня Александра Васильевна Браницкая и там подметила, что Александр уж слишком много нежных знаков расточает ее дочери, что вовсе не возбраняется в силу их дальних родственных отношений, а наоборот, даме всегда приятно, но они могут возбудить ненужные толки, которые и без того водятся за графиней Воронцовой, вот и Пушкина познакомил с ней тот же Александр и не уследил за ними, а когда уследил, то вовсе не нужно было все передавать мужу, который в силу своего положения не может содействовать продлению таких внезапностей… Графиня говорила и говорила, и из ее разговора Софья Алексеевна вообще ничего не поняла, потому что Александр с графиней остались опять одни, так так граф Михаил Семенович отбыл в Петербург. Вот те и на! Говорила, говорила, а о чем хотела сказать, поди отгадай! Вот и выходит, будто Александр нарочно устранил Пушкина, но не станет же графиня утверждать, что у Александра роман амурный с Елизаветой, это глупость! Софья Алексеевна рассказала об этом мужу, но он только нахмурился, помрачнел и ничего не сказал. Это вещь деликатная, как вот начнешь разговор или обсуждение, Александр поднимет тебя на смех, да и только!..
Александр тяготится военной службой своей и только в силу этого, быть может, вошел в какой-нибудь род заговорщиков, но ведь не с целью же царя свергать?! Этих лож масонских теперь полно всяких, и говорят даже, сам государь с братьями состоял в одной из них…
— Что же за бунт там в Петербурге-то?.. — спросила Софья Алексеевна.
Раевский помолчал, глядя в сторону, потом сказал, словно выдохнул обреченно то, о чем думал, и Софья Алексеевна все сразу поняла.
— Военный!.. — сказал Раевский.
Генерал в последнее время спал плохо. Обычно к ночи, часов с десяти, начинали вести перепалку старые раны: ныло предплечье, отдаваясь во всей груди и утруждая сердце, а через час-два сводило правую ногу судорогой, и от боли, как горошины, выкатывались слезы. Чтобы не тревожить жену, Раевский велел Федору, своему слуге, стелить себе в кабинете. Там, когда свирепела боль, он зажигал свечу и пересаживался в кресло. Федор же тотчас прибегал, притапливал камин, делал крепкий чай с ромом и разминал ногу, гася боль. И судорога не хватала.
Николай Николаевич в связи с этим хотел уже было отменить свои вечерние променады в парке, но доктор велел их продолжать. Двигаться надо, убеждал он. Хоть недолго, но постоянно, чтобы кровь лучше бежала. Третьего дня на второй неделе декабря генерал простудился. Задул сильный ветер, и Софья Алексеевна гулять отказалась, повелев и ему сократить променад наполовину. Однако надо было знать Раевского и его упрямство, о чем за тридцать лет супружества Софья Алексеевна была прекрасно осведомлена, а тут словно забыла, и вот результат: Раевский гулял положенный ему час полностью, вследствие чего простудился.
Подходила к концу третья неделя декабря 1825 года. Имение засыпало снегом, и, сидя теперь у окна из-за проклятой инфлюэнцы, Раевский неодобрительно отмечал, что дорожки расчищены плохо и скоро превратятся в тропки, если он не наведет должный порядок. Почему каждый раз надобно указывать, делать дворнику замечания, распекать его, так ли трудно следить самому и угождать хозяину. Год назад Раевский вышел в отставку и поселился с женой здесь, в Болтышке, под Киевом, и все, будто почувствовав, что хозяин уж больше не боевой генерал, перестали сразу же слушаться, а может быть, и раньше точно так же манкировали его распоряжения, только он не замечал, занятый походами и сражениями. Вот к чему приведет эта Конституция, раздумывал Раевский, глядя в окно, никто не станет работать, потому что некому будет подчиняться. Даже Наполеон и тот, поиграв в революцию, быстренько завел снова империю, провозгласив себя императором. А как же без императора?.. Что там у них?.. Парламент?.. Кучка избранных, которых и в лицо-то никто знать не будет?!. Да и Константин хорош! Из-за него пошла вся кутерьма! Женился на своей худородной польке Жанетте Грудзинской и рад-радешенек: престола ему не надо, России тоже. И уж коли отказался давно от престола, надобно было по-людски это давно и обнародовать, есть, мол, у нас такой братец! А то никто ничего не знает! Одни приносят присягу Константину, другие Николаю, вот и затеялась смута!..
Раевский задумался. Он, конечно же, знал, что дело тут вовсе не в отказе Константина от престола. Это был предлог и только. Смуту раздул сам Александр I. Не один год ходили слухи, что он-де сам собирается затевать Конституцию, о ней говорил он и на польском сейме, и в частных беседах, крамольные слова быстренько расходились по гостиным. Но уж если говорил и желал такое послабление для народа сделать, то нечего кукиш в кармане держать — набирайся смелости и делай, а так у иных головы закружились. Вон и зять Михаил Орлов еще в 1815 году составил записку об уничтожении крепостничества.
И записку сию подписал не только он один, ее подписали вместе с ним князь Васильчиков, и Блудов, и граф Воронцов. И опять было принято к благосклонному рассмотрению: ни да, ни нет, бумагу под сукно, Аракчеев не советует, императрица погодить велит…
Раевский вспомнил слабую, постоянно таящую на губах улыбку Александра и нахмурился. Не везет России на царей. Павел и вовсе был самодур. В 1797 году взял да и уволил Раевского из армии ни за что ни про что, никто ничего толком и понять не мог, и четыре года пробыл Николай Николаевич без дела, пока не свершилось отцеубийство. Теперь-то генерал догадывался, что Павла удушили не без согласия Александра, вот уж страх господен: этакую тяжесть в душе носить, каждый ли отважится?! Может быть, Павла и надо было удушить, изверга этакого, но не своими же руками, не этак, в собственной опочивальне, с помощью ближних царедворцев… Вот и Конституция вся!..
Раевский вглядывался в сумерки за окном, ждал зятя князя Волконского Сергея Григорьевича, который с часу на час должен был явиться, а его все не было. За князя Сергея Раевский волновался более всего. Первый зять, граф Михаил Орлов, тоже был причастен к тайному обществу, но слово свое он сдержал: женившись на старшей дочери Раевского Екатерине, из оного общества он вышел. А князь, еще делая предложение через того же Михаила, заявил тогда категорично: ежели его убеждения войдут в противоречие с будущим счастием Марии Николаевны, младшей дочери генерала, то что ж, так тому и быть, знать, этого счастья он не достоин, но убеждений своих изменить не может… Сын Александр, узнав о том, возражал против этого брака, предостерегал, но Раевский его не послушал. Нравился ему Волконский — и все, что тут говорить! В двадцать пять лет генерал, награжденный высшими отличиями, носящий одну из первых фамилий в государстве, род знатнее некуда, богат, да и сам недурен. В летах, но не стар, разница хоть и в девятнадцать лет с Машенькой, но князь крепок, выглядит молодцом, и каждый даст ему чуть больше тридцати… Да и породниться с Волконскими за честь почтет любой. Александр I его отличал, называл всегда ласково: «месье Серж», да и было за что: умен, честен, справедлив… Да и попросив руки, не стал князь дожидаться ответа, ставить в затруднительное положение Раевских в случае отказа, уехал на Кавказ…
Раевский вспомнил историю, происшедшую с Волконским в 1815 году в Житомире. Тамошний губернатор, поляк Гажицкий прогнал с квартиры обер-провиантмейстера корпуса Волконского Олова, чтобы предоставить эту удобную квартиру для какого-то своего заезжего пана. У Олова в это время жена была на сносях, и он в отчаянии, встретив Волконского, пожаловался ему. Волконский тотчас потребовал от Гажицкого, чтобы тот оставил его подчиненного на прежней квартире. Разговор между ними произошел резкий, оба, видно, вспылили, и Гажицкий вызвал Волконского на дуэль. Волконский дуэль принял, хотя Гажицкий был дуэлянт известный, стрелял с двадцати пяти шагов без промаха. Состоялась дуэль, оба, к счастью, промазали — случайно ли, или нарочно — на том и разошлись, а квартира осталась за Оловым. После этого слава Волконского как командира обежала всю армию… И заслуженно! Граф Михаил Орлов в свое время тоже пекся о нижних чинах, за что и пострадал, был даже отстранен от дивизии, вот и Волконский такой же… Нет, зятья достались ему точно господом посланные, все завидуют Раевскому. И хоть две дочери еще не пристроены, и будут ли, кто знает, но двум другим — старшей и младшей — счастье выпало с верхом… С верхом ли теперь?..
Раевский просидел у окна еще два часа, но Волконский так и не приехал. Ужинать Николай Николаевич не стал, а велел постелить себе снова в кабинете и принести чаю с ромом, чтобы выгнать всю хворь. Да там, в кабинете, генерал надеялся тайком раскурить трубочку, которую наказал приготовить Федору. Не так много житейских радостей в жизни, чтоб от последних отказываться!
2
То ли из-за того, что поднялся телесный жар, то ли снег перестал валить и установилась твердая морозная луна, но боль в предплечье поутихла и отпустила судорога. Зато жар спеленал тело, глаза слезились, и ватная расслабленность навалилась на все члены. Большого жара у генерала никогда не бывало, всякую простуду он переносил на ногах, и теперь, сидючи в кресле, он даже пытался читать «Историю» Карамзина, кою все хвалили в один голос. Особенно его интересовал род Глинских, из какового происходила его мать Екатерина Раевская, урожденная Самойлова. Род вел свое начало еще от бабки Елены Глинской, великой княгини Московской, жены Василия III. К нему принадлежала и Наталья Кирилловна Нарышкина, супруга царя Алексея Михайловича, второго из Романовых, и мать Петра I. Этой знатностью можно было не только гордиться, но и козырять, однако Раевский презирал всякую погоню за чинами и титулами, ибо считал: кому дано богом уродиться уродом, то никакие титулы не спасут. Пример тому тот же изверг Наполеон, выбившийея в императоры из захудалого корсиканского рода.
Слезы то и дело застилали глаза, и пришлось чтение оставить. Раевский прилег, закрыл глаза, но сон не шел. Такая гадостная вещь эта болезнь. У одних лишь недомогание и все кости ломит, а у Раевского и слезы, и прочая вода, вот и сидишь, как зареванный. Даже трубочка любимая не в радость — горло щиплет, глаза ест, мученье одно, да и только!..
На прошлой неделе пришло извещение о кончине Александра I. Он умер где-то в Таганроге, да злые языки еще пустили слух, что якобы не умер, а имел близнеца, коего и умертвили, а сам Александр пустился странником по Руси грехи отцеубийства замаливать. Вот уж глупость несусветная, которую явно состряпали петербургские кумушки, у них на любое лицо найдется злое словцо, только попадись им на язык!.. Александр с виду только мягок был, но умом твердым отличался. Александр Павлович и облагодетельствовал Раевского: вернул в армию, пожаловав генеральские аксельбанты, но обида у Николая Николаевича была столь велика, что он и чин этот расценил лишь как некое возмещение того унизительного положения, в каковом Раевский пребывал четыре года, и тут же попросился в отставку, сославшись на расстроенные дела с имением. Молодой император отставку принял, и это еще больше уязвило Раевского: знать, вообще он не нужен, коли уж даже отговаривать не хотят. Неизвестно чем бы кончилась вся его военная карьера, не явись в судьбе его Павел Иванович Багратион и не призови он Раевского к себе в баталиях 1807 года, царство ему небесное, громаднейший был человек и полководец…
Раевский вдруг замер: ему показалось, что прозвенели бубенцы!.. Но было тихо окрест, и, видно, ослышался он. И точно обида какая-то осталась на государя, которая и со временем не прошла. После кампании 1812 года Александр I пожаловал было Раевскому графский титул, но и тут генерал снова отказался, ибо что-то обидное, шутовское заключала награда сия. «Моя фамилия и без того всем известна! — ответил он жене, которая начала что-то говорить о детях и их будущности. — Титул, как и имя, надо заслужить, а тут словно побрякушку навесят! Граф Раевский! Да и не звучит совсем!» — оправдывался он перед женой, которая, может быть, и не прочь была походить на старости лет в графинях. Возможно, обида была еще и за армию, которая благодаря Александру, а он, возомнив себя великим стратегом, постоянно вмешивался в ход боев, понесла сокрушительные потери при Аустерлице в 1805-м и под Фридландом и Кенигсбергом в 1807-м. Обида была и на то, что главные командные посты отдавались немцам, и если б не бездарный Беннигсен, а Багратион командовал сражениями в 1807-м, то, возможно, двенадцатого года и не было б. Верно, как-то попросил Ермолов государя: «Произведите меня в немцы!»
Раевский снова потянулся к трубочке, она погасла, но разжигать ее не стал, лишь пожевал старый мундштук, терпко пахнущий табаком. Правда, надо отдать должное и немцу Барклаю-де-Толли, которого Ермолов не любил и постоянно интриговал против него. Раевский, в свою очередь, несмотря на родство, недолюбливал Ермолова, который очень уж возносился, а штабного высокомерия Раевский на дух не переносил. Если б не Барклай, не его план отступления, втягивания Наполеона в глубину России и такого неспешного истребления его, то, может быть, не сидел бы генерал в своем любимом кресле, не сосал бы свою трубочку…
Раевский хорошо помнил июнь 1807-го, когда Александр в парадном мундире объезжал войска, делая смотр сломленной, раздавленной армии, подбадривая ее на новые баталии. Помнил слова Константина Павловича, брата царя, сказанные им Александру, которые у всех тогда были на устах: «Государь, если вы не хотите мира, тогда дайте каждому русскому солдату заряженный пистолет и прикажите им всем застрелиться. Вы получите тот же результат, какой дает вам новая (и последняя!) битва, которая откроет неминуемо ворота в вашу империю французским войскам». Багратион в те дни ходил мрачный, как тень. Он даже тяжелее Раевского переживал случившееся, словно сам был в том повинен.
…Потянуло холодком из углов, и Раевский нетвердо поднялся с кресла и, прихрамывая, направился к камину, чтобы подбросить в огонь полешек. Угасающий жар жадно схватился за сухие чурбачки, и пламя вспыхнуло с новой силой. Николай Николаевич вернулся в кресло, поправил подушку и, кряхтя от боли, сел. Раньше он боли не замечал, был нечувствителен к ней, что ли, а теперь вот любая болячка отдается во всем теле, да так и зовет покряхтеть, постонать, точно легче от этого становится. А ведь раньше и слышать стона ни от кого не мог, старость, что ли? Хотя ему всего-то пятьдесят четыре! Разве старик?! Он повздыхал и умолк, вслушиваясь в ночную тишину… Тихо вокруг.
Но и Багратион ошибался, когда, умирая, прислал на совет в Филях записку о том, что он против сдачи Москвы. И Ермолов тогда был против. Раевский один из немногих, кто поддержал Кутузова в его мудром решении сдать Белокаменную, чтобы спасти Россию. Раевский знал, что Багратион не сомневался в нем, знал, что коли он против сдачи, то и Раевский его обязательно поддержит, а тут, выходит, что он его как бы предал. Да что было делать-то?! Как ведь в конце концов мудро поступил Александр, согласившись на любезности с Наполеоном в Тильзите, так и мудро сделал Кутузов, сдав Москву. Немногие это оценили. А после Бородина как всем хотелось услужить царю, мнение которого уже было известно: Москву не сдавать ни под каким предлогом. Да, война штука хитрая, одного желания тут еще мало. Так и с Конституцией — видит око, да зуб неймет.
Мысль снова и неожиданно переключилась на князя Сергея. Уж, казалось бы, чего ему-то жаловаться и бороться с царями за отмену крепостничества да Конституцию?! Понятно, когда голь перекатная идет в тайные общества, потому что недовольна своим житьем-бытьем, а он-то вроде всеми обласкан, даже у Раевского стольких наград нет, какие есть у Волконского, и теперь действующий командир, любимец солдат… Дети вот пойдут, о них уже надо думать, им помогать, а он все как мальчишка! Сам же рассказывал (и за глупость свою выходку признавал), что когда Наполеон вернулся со Святой Елены и заново овладел Парижем, не утерпел князь, из Англии бросился во Францию, чтобы поглядеть на него. Как уж его отговаривал, стращал российский посол в Англии, точно затмение на князя нашло — бросился в Париж, точно к возлюбленной. Ведь изменником могли запросто счесть, Александр мог быстро сменить ласку на гнев и не посмотреть на все его титлы, да говорят и рассердился император тогда на князя не на шутку. Хорошо хоть хватило ума быстренько из Парижа убраться и в переговоры с Бонапартом не вступать, а то бы пришлось другого зятя искать… Все-таки есть в князе Сергее что-то странное, необычное, что опять же, вот ведь притча, скорее притягивает Раевского, чем отталкивает. Эта непривычная смелость Волконского, что ли, без оглядки на чины и верха, то самое высокое понятие о чести и честности, когда он не может идти не только противу совести и души, как бы его ни ломали, таких-то немало, а не может мимо проходить бесчестия и безобразия всякого… Собственно, и в Раевском смолоду был тот же нрав, та же крутизна, да только как-то стерлось все, укатали сивку крутые горки. Сам-то он, пожалуй, на дурное никогда не способен был, но и борец за других из него никудышный, слишком противна ему вся эта интрига и дворцовая механика.
В 1813 году князь Сергей служил под началом генерала Винценгероде в Германии. Славный был генерал, очень уж любил он князя и немало ему покровительствовал, ибо вхож был в любой момент к государю, и даже Аракчеев дулся на императора, ревнуя его к немцу. Что это была за непонятная для всех связь между Винценгероде и Александром, и по сей день тайна. Волконский, конечно же, относился к командующему тоже с почтением, и упрекнуть его было не в чем. Но вот однажды получил Винценгероде жалобу от одного из немцев на притеснения со стороны русских. Повелел тотчас учинить розыск. Волконский нашел виновного, доложил генералу. Последний, будучи в рассерженном духе, отругал виновника сего происшествия и дал ему пощечину. Волконский, присутствовавший при этом инциденте, вдруг побледнел, потом не выдержал, убежал и разрыдался. Винценгероде, удивившись такому поведению, разыскал тогда еще полковника Волконского и спросил, что с ним.
— Не со мной, а с вами, генерал, — помолчав, ответил князь Сергей.
— Да что же?! — удивился Винценгероде.
— Вы в запальчивости, генерал, сделали ужасное дело: дали пощечину офицеру…
— Это был рядовой, князь! — стал уверять генерал.
— И в этом случае ваше действие было бы предосудительно, но вы нанесли обиду офицеру! — настаивал Волконский.
— Неужели?.. — засомневался генерал и велел привести провинившегося. Когда его привели и выяснилось, что перед генералом действительно офицер, Винценгероде растрогался, стал извиняться, даже предложил дать офицеру сатисфакцию поединком. На что пострадавший, хитрющая бестия, тотчас выложил:
— Я поединка не прошу, генерал, единственно, что хотел бы напомнить, так это не забыть при случае представлением!..
Волконский, говорят, чуть со стыда не сгорел за своего героя. Сей анекдот довольно долго ходил по армии, и все говорили о благородстве Винценгероде и особенно Волконского, который не побоялся указать командующему на его недостойное поведение. И хорошо, Винценгероде оказался на высоте и не поддался раздражению на подобное дерзкое замечание подчиненного, а то иные никаких возражений терпеть не могут. И сам Раевский в том грешен. Так вот и плодят угодников…
Разгоряченный воспоминаниями, Раевский и думать забыл о болезни, сна ни в одном глазу, хоть часы Абргама Брегета и возвестили полночь, вот как засиделся за думами-то!..
Федор, спавший в углу, заслышав хозяйское кряхтенье, вмиг проснулся, помог Раевскому раздеться. Софья Алексеевна тоже встревожилась не на шутку, видя, как муж запылал тревогой, и генералу еле удалось ее успокоить, объяснив, что так сильно расстроился он по поводу трагической смерти Милорадовича, с которым был дружен. Раевскому действительно было жаль храброго полководца, баловня судьбы, красавца, дерзновенная отвага которого воодушевляла многих в дни войны. Вспомнив Милорадовича, Николай Николаевич тотчас увидел перед собой это гордое с античным профилем лицо, стройного всадника на поле Бородина с длинной, то и дело разматывающейся амарантовой шалью, концы которой развевались по воздуху; генерал небрежно ее поправлял, отмахиваясь от вьющихся, точно осы, пуль, а пальба шла такая, что и офицеры не могли поднять головы, пули сбивали султан на шляпе Милорадовича, он улыбался, покрикивал, подмигивая Раевскому:
— Бог мой! Как я люблю все это: порядок в беспорядке!.. Бог мой! Бог мой! — бессчетное количество раз выговаривал в упоении битвой Милорадович одни и те же слова, растягивая, будто выпевая их.
Под ним убивали лошадей, он менял их с той же невозмутимостью, с какой выслушивал офицеров и отдавал приказания, разъезжал на виду у противника, гарцуя на коне и радуясь битве. Не спеша, закуривая трубку, расправлял кресты, кричал, поднимаясь на стременах:
— Стой, ребята, не шевелись! Дерись, где стоишь! В этом сражении трусу места нет! За Россию, за Русь-матушку умрем, а выстоим!
Глаза безумные, голубые, «русским боярдом» звали его французы.
— Чтоб быть везде при вашем превосходительстве, надобно иметь запасную жизнь! — говорил ему Ермолов.
— Мы бессмертны, генерал! — улыбался ему в ответ Милорадович. — Все, кто здесь, все бессмертны!.. — кричал он.
И вот Милорадовича нет. Точно одна из пуль Бородина долетела до Петербурга.
3
Волконские приехали на следующий день, к обеду. Маша, утомленная дорогой, едва передав нежный поцелуй отцу — Софья Алексеевна не допустила ее до отцовских объятий, боясь, что его простуда перекинется к ней, — ушла почивать, не став даже обедать. Князь же, спешивший обратно, наскоро поел и зашел к Раевскому переговорить, дабы тотчас после разговора ехать обратно. Генерал встретил его радостно, отметив, что князь выглядит худо. Не виделись они более полугода, и генерал нашел лицо князя еще более осунувшимся с их последней встречи. Темные круги лежали под глазами Волконского, его длинное лицо с пухлыми выпяченными губами было преисполнено растерянности и тревоги, что не ускользнуло от Раевского.
Они обнялись, и генерал тотчас подставил ладонь к уху, чтоб лучше слышать зятя.
— Мне сказывают, вы болеете, отец? — спросил Волконский.
— А, ерунда. Что в бригаде? — начал Раевский.
— В бригаде?.. — Волконский споткнулся, взглянув в лицо генерала, помолчал. — В бригаде все по-прежнему, что там может быть… — Волконский не договорил, точно собирался еще что-то сказать, но вдруг замолчал.
— Вот, почитай! — не выдержав, достал письмо Раевский, передал его зятю. Тот сразу же понял, что речь идет о чем-то важном, касающемся его, поэтому генерал и дает ему прочитать письмо, адресованное не к нему, и все же князь помедлил, точно не решаясь вот так, торопливо читать чужие строки, и долго еще смотрел на Раевского.
— Читай, читай! — заторопил его Николай Николаевич.
Волконский прочел письмо, дрожащей рукой передал его обратно.
— Знал?.. — спросил Раевский.
Волконский отрицательно покачал головой. Известие настолько его потрясло, что несколько минут он не мог прийти в себя, потом, оправившись немного от этого потрясения, прошептал побелевшими губами:
— Пестель арестован, Павел Иванович…
— Ты был связан с ним?! — спросил Раевский.
— Да… — помолчав, кивнул Волконский.
Тут настала очередь быть сраженным Раевскому. Он побледнел, пот выступил на его челе.
— Вам плохо, отец?! — перепугался Волконский.
— Нет-нет, — Раевский жестом остановил Волконского, который хотел уже бежать за доктором. — Сядь, давай поговорим…
Несколько минут Раевский сидел молча, глядя на догорающий камин. Под головешками еще сочилось пламя, пытаясь найти себе занятие. Николай Николаевич потянулся за поленом, но сердце сдавило, и он выпрямился.
Первое, что пришло ему в голову, — опередить события, немедля писать государю и просить милостей к заблуждениям князя, но через минуту Раевский отбросил это глупое решение: тоже нашел у кого милости просить! Мать Волконского фрейлина при императрице, есть кому слезы лить, а письмо даст лишний повод к гонениям. «Николай теперь никого не пощадит, — подумалось Раевскому, — он и братца Александра за эту мягкотелость недолюбливал, все в нерешительности его обвинял…»
И все же ждать да сидеть сложа руки негоже, надобно действовать без промедлений и решительно.
Все попадали в опалу, а потом все забывалось и выходило прощение. Время и не такое перемалывает…
— Полешко подбрось, — попросил Раевский.
Князь подбросил в камин дров, вернулся на место.
— За границу надо бежать, Серж, — выговорил Раевский. — В бригаду возвращаться уже нечего, приедут и за тобой. Поедешь в Одессу, у меня там остался товарищ, он поможет с документами, а там, даст бог, удастся умилостивить царя, и он разрешит вернуться. А нет, так Маша приедет к тебе. Иного выхода нет, князь…
Волконский молчал. Борьба, происходившая в нем, теперь явственно выказалась на лице князя, сведя его судорогой.
— Простите, отец, но я не смогу принять ваш совет. Это было бы в высшей степени некрасиво по отношению к тем, с кем я связан словом и честью, и явилось бы предательством с моей стороны…
— О каком предательстве может идти речь, когда затронута честь семьи! Об этом вы подумали, милостивый государь?! — вскипел Раевский. — О боже, даруй мне силы и крепость души! — генерал перекрестился на икону святого Николая, висевшую в углу. — Боже, боже, какой удар будет по Машеньке! Об этом вы подумали?!
— Я безмерно виноват перед нею и вами, отец, — губы у князя скривились, задрожали, — мне, конечно же, не следовало бы связывать себя семейными узами, но, видит бог, счастье, дарованное мне Машенькой, есть непомерное блаженство, кое я испытал в эти краткие месяцы…
— Так не убивайте же ее совсем! — вскричал Раевский. — Последуйте моему совету и предоставьте мне хлопотать об вашей участи перед молодым государем. Может быть, его тронут мольбы старого солдата! Уезжайте немедля, куда угодно! Ну же, решайтесь, князь!
Волконский поднялся. На его бледном лице горели одни глаза. Он вдруг застонал и закачал головой.
— Простите, отец мой, но то, что вы просите, выше моих сил. Если я поступлю так, то вынужден буду убить себя! — прошептал князь. — Простите! — Волконский припал к руке Раевского и, не сказав более ни слова, вышел из комнаты.
Через десять минут прибежала расстроенная Софья Алексеевна.
— Николя, что случилось? — залопотала она по-французски. — Серж объявил, что уже уезжает! У него такой вид…
— Да говори ты по-русски, — рассердился Раевский.
— Что случилось?.. — пробормотала Софья Алексеевна.