— Зачем нос повесил, почему мой офицер не весел?
Верещагин встрепенулся от неожиданного обращения высокопоставленной особы, вытянулся — руки по швам, — ответил:
— Ваше высочество, позвольте обратиться к вам, кратко доложить мою просьбу?
— Говори, я слушаю.
— Не до веселья мне, ваше высочество. Надо служить во флоте, а не могу, грудь болит, тяжело дышится… Пользы от меня не будет… Прошу освободить по слабости здоровья.
— Как фамилия? — осведомился князь.
— Верещагин, ваше высочество.
— Жаль, жаль. Мне тебя рекомендовали положительно. Ну что ж! Морская служба требует здоровых людей. Просьба твоя будет удовлетворена.
Верещагин чуть не привскочил от радости, но сдержался и, не выдав восторга, поклонился князю.
Отец и мать никак не думали, что сын их, не начав служить, так легко и скоро уволится. Анна Николаевна встретила известие об увольнении Васи слезами. Отец отмахнулся от сына и не без ехидства сказал:
— Как теперь жить будешь, отставной гардемарин? Не хотел по морям плавать, посмотрим, как будешь плавать по суше, без руля и без ветрил. На какие средства жить намерен? Картинки-рисунки тебя не прокормят, придется искать службу.
Верещагин был уверен в себе, в своих стремлениях, бодро держался перед отцом и матерью, но все же предвидел трудности. Выручил старший брат — Николай, который помог ему устроиться при конторе строительства Варшавской железной дороги. За полтора рубля в день бывший гардемарин раскрашивал чертежи железной дороги, с постройками, водокачками. Временная и случайная работа ради заработка отрывала Верещагина от учения. Но вскоре ему удалось выхлопотать двухгодичное пособие и получить в школе Общества поощрения художеств рекомендацию и направление в Академию, в класс профессора Алексея Тарасовича Маркова. Обрадованный таким оборотом дела, Верещагин накануне поступления в Академию в первый же воскресный день собрался вместе с отцом, матерью и братом Николаем на выставку картин художника Александра Андреевича Иванова. До этого он уже успел несколько раз побывать на выставке. Картина «Явление Мессии народу» произвела тогда огромное впечатление на петербургскую общественность. Правда, религиозная тема картины не волновала Верещагина. Однако он снова пошел на выставку с добрыми намерениями и чувствами. Люди толпились в античной зале Академии художеств, громко разговаривали, спорили; гневно звучали чьи-то слова о том, что Россия пока еще не имеет другого такого гиганта в живописи, что Иванов всю жизнь провел в жесточайшей нужде и, едва успев завершить работу, безвременно дошел в могилу, — только теперь, после смерти художника, царь пожелал приобрести для Румянцевского музея его двадцатилетний труд…
Семья Верещагиных — оба брата, Василий и Николай, и отец с матерью — из-за множества посетителей не сразу смогли подойти к картине и этюдам. Они остановились на лестнице.
— Какое прекрасное и огромное здание построено для обучения художников, — сказала Анна Николаевна. — Значит, еще во времена Екатерины заботились об искусствах, о воспитании художников. Но мало мы знаем художников отличившихся. За трудное дело наш Вася берется. Сомнения меня одолевают.
— Разочаруется! И чем скорей — тем лучше, — сказал отец и принялся осматривать вестибюль и статуи, стоявшие на площадках широкой каменной лестницы. — Да, это было нужно, — продолжал он, — и Академия, и искусства. Россия вставала с легкой руки Петра на путь цивилизации. В Париже — Лувр, в Лондоне — Национальная галерея, Рим — вообще сплошной музей… Петербург — отстал. Скажем, во Франции такие прославленные живописцы, как Ватто, Буше и Грёз… Да мало ли их?!. А мы только начинаем с нашего Иванова.
— Пожалуй, это верно, — согласился Николай, — Щедрин, Венецианов, Федотов и даже Брюллов не всколыхнули до такой степени русское общество, как Иванов. Смотрите, сколько народу идет преклониться перед его огромным талантом.
Семья Верещагиных поднялась по лестнице вместе с толпой и задержалась на площадке второго этажа. И опять Анна Николаевна с восхищением заговорила об Академии, о величии этого храма живописи, ваяния и архитектуры.
— Да, мама, здание Академии действительно прекрасно. Валлен-Деламот и наш Кокоринов постарались вложить всю силу своих знаний в строительство Академии художеств, — обращаясь к матери, заговорил Василий. — А ведь знаешь, Павел Первый хотел закрыть Академию и здание это уже определил было под казармы. Но однажды, придя сюда, он посмотрел на картины художника Угрюмова, прославлявшего своей живописью царский род, и нашел, что Академию следует сохранить.
— Под казарму такое здание? — удивленно пожал плечами отец. — Только Павел и мог так глупо решать. Другое дело, если бы под военное министерство! Ведь в ту пору Главного штаба против Зимнего не было. Под казарму такие хоромы — слишком жирно!..
— Одним словом, Угрюмов спас Академию. Кстати, его Ян Усмарь мне очень нравится, — продолжал Василий. — Сколько силы и красоты в этом могучем Усмаре, рвущем кожу на разъяренном быке!.. «Венчание Михаила Романова на царство» тоже хорошо исполнено. Но Ян Усмарь всё же по своей теме значительно интереснее исторического венчания Романовых.
Толпа на выставке немного поредела. Верещагины подались ближе к этюдам и стали не спеша рассматривать их.
— А ты бы, «будущая знаменитость», — не без колкости обратился отец к Василию, — заменил бы нам гида. А мы послушаем.
— Что ж, если это всерьез, то могу, — охотно согласился Василий. — Могу. Ну, родители, и ты, Николай, следуйте за мной, становитесь ко мне поближе. Чтобы не говорить громко, прошу вашего внимания. Александр Андреевич Иванов, сын художника и профессора Академия художеств, родился здесь, в этом здании, — начал рассказывать Верещагин, располагая сведениями, слышанными им не раз от старших товарищей в школе поощрения художеств. — Отец знаменитого Иванова был человек высоконравственный; о художниках он судил как о людях, достойных большого уважения. Ясно, что при таком родителе у Александра Андреевича были все благоприятные условия, чтобы учиться живописи, к тому же он рано начал проявлять склонность к художеству и явное дарование. Александр Андреевич воспитывался здесь, в Академии. Учителя приходили в восторг от его первых работ. Прошли годы ученичества, и Академия направила Иванова учиться за границу на три года. Но судьбе было угодно задержать его там на двадцать восемь лет. И возвратился он вроде бы для того, чтобы отчитаться в своей титанической работе перед русским народом, отчитаться и умереть. Жизнь его была полна всяческих лишений. Но он не сдавался, а поставил перед собой единственную и высокую цель — создать немеркнущее произведение и доказать, на что способны русские. Были нередки дни, когда, работая над картиной, он жил впроголодь, довольствуясь чечевицей и водой из фонтана. Помогли Гоголь и Жуковский. Благодаря им он сумел закончить картину. А теперь посмотрите на это сокровище искусства…
— Да, нелегко ему досталось такое огромное и великолепное полотно, нелегко, — заметил отец. — Всю жизнь человек пожертвовал. Да, это подвиг. Хватит ли у тебя, мое чадо, — пытливо взглянул он на Василия, — терпения и умения на подобные дела?
— Поживем — увидим. Думаю, что хватит у меня сил и терпения учиться, работать и не отступать от задуманного, — сказал Василий и продолжал свои пояснения: — Вы посмотрите все этюды голов, выставленные здесь, проследите внимательно — сколько труда, сколько ума и таланта вложено тут Ивановым! Поистине, для такого великого труда слишком коротка человеческая жизнь. Вот почему настоящий художник вынужден работать затворнически, иногда позабыв обо всем на свете… Так и ему приходилось. Еще в молодые годы в спорах с отцом он доказывал необходимость свободы и независимости художника. Высокое жалованье, квартиру при Академии он считал бременем. «Долг художника, — говорил он, — наблюдать натуру, не сидеть сиднем на месте». Он так и говорил отцу: «Купеческие расчеты никогда не подвинут вперед художества, а в шитом золотом, высоко стоящем воротнике тоже нельзя ничего делать, кроме как стоять вытянувшись».
— Ну, такие суждения он имел в молодые годы, — возразил отец, — под старость, вероятно, он стал более покладист.
— К сожалению, как мы знаем, он не дожил до глубокой старости и, к счастию, не менял своих взглядов. Он был в этом глубоко прав…
— Вася, верно ли, что живописец Иванов был человек тронутый, или, как говорят, поврежденный? — тихонько спросила Анна Николаевна, чтобы не услышали ее слов посторонние, толпившиеся в зале Академии.
— Как сказать, мама, — возразил Василий. — Работая над этой картиной, Иванов был весь охвачен только вдохновенным творчеством, он вместил в эту картину все своя познания жизни и искусства. Когда работа подходила к концу, он всё больше и больше чувствовал неудовлетворенность.
— Почему это? Ему бы радоваться и торжествовать, что недаром жизнь прожил, — проговорил Николай.
— Обождите, скажу, — улыбнулся Василий и снова стал рассказывать о таланте и нравственной красоте Иванова.
— Во-первых, — продолжал он, — картина, конечно, не лишена некоторых, почти неуловимых, недостатков. Сама тема ее стара, грубоваты краски, в картине недостаточно света, воздух тяжеловат. Или возьмите такую подробность, как крест в руках Иоанна Крестителя. Крест этот ни к чему, он даже противоречит так называемой «истории Нового завета». Ведь крест — символ крещеного христианства — появился после того, как на нем был распят этот «богочеловек». В Римской империи крест то же самое, что в Российской два столба с перекладиной…
— Васятка! — грозно оборвал отец, — не забывайся!.. Говори дело. Религии всуе не затрагивай!..
— Постараюсь, — ответил Василий отцу. — Но суть не в отдельных недостатках картины, а в том, что, отойдя от затворнической жизни, Иванов посмотрел на живую жизнь, общественную, и увидел многое такое, что заставило его разочароваться в общественных и государственных порядках. И не случайно года четыре тому назад он писал, что его труд, то есть эта большая картина, более и более понижается в его глазах… потому что художник далеко ушел вперед. Живопись нашего времени, говорил Иванов, должна проникнуться идеями новой цивилизации. Как видите, это высказывание свидетельствует о положительных чертах в его характере. Художник перестал быть религиозным созерцателем. А разве неизвестно, что передовые взгляды на жизнь среди закостенелых, топчущихся на месте консерваторов считаются чудачеством, а носители их — «тронутыми».
Отец с матерью переглянулись. Николай стоял в стороне, скрестив руки. Он смотрел на картину Иванова и, слыша разговор брата, довольный, во всем соглашался с ним, еле сдерживая торжествующую улыбку. На Верещагина обратили внимание многие из посетителей, прислушивавшихся к его словам. Подошел конференц-секретарь Академии, Федор Федорович Львов. Верещагин учтиво поклонился и познакомил его с родителями и братом. Львов похвалил Верещагина и сказал его родителям, что еще на Бирже, в школе Общества поощрения художеств, он приметил за их сыном большие, многообещающие способности.
— Надо, — веско проговорил Львов, — учить его, ни в коем случае не останавливаясь на полпути, ибо путь художника для него правильный и вполне определенный на всю жизнь.
Семья Верещагиных долго и внимательно рассматривала знаменитую картину Иванова, все этюды и рисунки. С этого дня отец и мать Василия по-иному стали относиться к склонностям своего сына. Но сомнения всё еще одолевали их: да, Иванов велик, достоин всеобщего уважения и признания, но будет ли схож с ним их упрямый и строптивый сынок? Не окажется ли его увлечение временным? А потом, через год-два, отстав от своих сверстников-офицеров, не пойдет ли проситься к начальству, чтобы приняли его в плавание на фрегат? Анна Николаевна материнским сердцем почуяла наконец, что не надо перечить сыну, не надо мешать — пусть будет так, как подсказывает ему разум. Тайком от скупого и крайне расчетливого мужа она частенько совала деньги в карманы юноши. На стипендию в двести рублей в год нелегко прожить в столичном городе. Мать знала, что деньги нужны на учебники, на бумагу, на краски… В Любцах, на Шексне, дядя Алексей, узнав о том, что его племянник поступил в Академию, остался весьма доволен и, расчувствовавшись, писал брату:
«…Я рад, что ты смирился с желанием Васятки. Так оно и быть должно. Как знать, может такое случиться дело, что из фамилии Верещагиных только он один, наш Васятка, и будет славен в народе. А нас с тобой, так же как и предков наших, никто добрым словом не вспомянет, да и за что вспоминать? Разве мы лучше других господ-бар, про которых мужики слагают насмешливые и похабные сказки? Не лучше нисколько!.. Пусть Васятка учится художеству. Желаю ему вознестись высоко. А кроме пожелания, скажу, что наследников у меня нет. Умру когда, так ты из вырученных за мое добро денег отдай часть Василию, на предмет образования и на поездки в чужие страны, ибо поучиться и там есть чему…»
В дни «освобождения»
Некоторое время Верещагин числился учеником профессора Академии Алексея Тарасовича Маркова. Преподаватель исторической живописи, Марков был чуток, внимателен и отзывчив к запросам юных художников, помогал им, радовался их первым успехам. Учение в классах живописи Академии Верещагину, привыкшему к строгой дисциплине в Морском корпусе, не, казалось обременительным. Он настойчиво занимался, копировал с гипсовых фигур, добиваясь на первых порах совершенства в штриховых рисунках. В Академии его угнетало, что именитые художники, профессора Марков, Бейдеман, фон Миллер и другие, набившие руку на религиозных и мифологических картинах, требовательно диктовали своим ученикам программные задания, которые по традиции считались нерушимыми. Но время уже было не то. Идеи Белинского, Герцена, Чернышевского и Добролюбова проникали сквозь толстые стены в Академию и подсказывали будущим художникам новое, реалистическое направление в искусстве. В спорах студенческой молодежи всё чаще и чаще упоминались имена передовых русских мыслителей, говорилось о забитом и бесправном народе, о том, что крепостное право доживает последние дни.
Поздно вечером, а иногда и ночью Верещагин возвращался домой, к отцу и матери, проживавшим тогда на Васильевском острове. И дома, в семейном кругу, продолжались споры.
Эти споры часто кончались злыми выпадами со стороны отца:
— Еще посмотрим, чья возьмет! За дешевку свобода мужику не достанется, а земля — тем более! Целые поколения будут расплачиваться за землю. Свобода, свобода… посмотрим, кто взвоет от этой свободы!.. Вот я тебя освобожу от денежной помощи и погляжу, как ты заживешь!..
— Отец, перестань расстраивать Васеньку, — вмешивалась мать. — Ведь он еще молоденек, чего с него спрашивать?..
— Да, да, вот именно — чего спрашивать. Упрям, как бык, существует воображением, не соображением, а как и с чего начать жизнь — не знает…
Однажды в беседе с отцом Василий достал из потайного кармана смятый листок и прочел скорбные строки из высказываний Герцена:
«Свободной России мы не увидим. Весь наш труд в ломке препятствий и очищении места. Мы умрем в сенях, и это не оттого, что при входе в хоромы стоят жандармы, а оттого, что в наших жилах бродит кровь наших прадедов — сеченных кнутом и битых батогами, доносчиков Петра и Бирона, наших дедов-палачей, вроде Аракчеева и Магницкого, наших отцов, судивших декабристов, судивших Польшу, служивших в III отделении, забивавших в гроб солдат, засекавших в могилу крестьян. Оттого, что в жилах наших лидеров, наших журнальных заправил догнивает такая же гадкая кровь, благоприобретенная их отцами в передних, съезжих и канцеляриях…»
— Оскорбительно слушать мне такие слова, а тебе непозволительно их повторять, — проворчал старик. — Пойми сам: Герцен говорит: «Свободной России мы не увидим». Так зачем же вам, господа, огород городить? Зачем же ломать копья?.. — Отец горячился, наступая на сына, но Василий не сдавался, не уступал:
— Да, Герцену, возможно, и не дожить, и не увидеть свободной России. И все-таки Герцен говорит: «Идею грядущего переворота нельзя подавить ни римским деспотизмом, ни византийской республикой, ни анархическим варварством, ни варварством иноплеменных орд. Ее никто не может подавить, кроме геологического переворота. Она не привязана ни к какой стране, в этом-то ее великая сила. Кто знает, где она будет торжествовать свою победу — по эту ли сторону океана, или по ту? Во Франции или в России, в Нью-Йорке или в том же Париже?»
— Хорошо, сын, ты знаешь, где и что трубит Герцен из-за границы. Но что может сказать человек, выгнанный из России! А ты учись, знай свое дело, если за него ухватился, но зачем тебе лезть в политику? Ну, хорошо, читай газеты, журналы, знай, что происходит на свете, а зачем же Герцен?! Ужели и в Академии им увлекаются?..
— Да. Среди учеников Академии сильны увлечения Герценом, Белинским и Чернышевским. Герцен находится за пределами России, но он прекрасно видит и понимает все, что у нас происходит. Давно ли скончался художник Александр Иванов, а голос Герцена уже слышен в стенах нашей Академии. Герцену стало известно, что причиной смерти Иванова явилось бездушие цеховых интриганов, равнодушных невежд и казарменных эстетиков. Он так и пишет в своей статье об Иванове…
— Но позволь, ведь царь купил у Иванова картину, наградил его Владимирским крестом — чего еще?
— Да, отец, и деньги и крест принесли из дворца художнику, когда он умер. А до этого… пока два-три месяца Иванов жил после своего возвращения в Питер, к нему относились власть имущие пренебрежительно, как баре относятся к своим холопам. И вот за это Герцен бичует бездушных дворцовых бюрократов. Иванов был художник, а не солдафон. Генералов и всяких обер-фон-шнейдеров можно делать десятками, стадами, говорит Герцен, а художники родятся… И на кой черт Владимирский крест художнику? Станционному смотрителю нужно это отличие ради того, чтобы всякий проезжий не бил его по морде, а художнику — ни к чему! Художник, если хочешь, — власть души, вдохновитель разума!..
Отец внимательно выслушал Василия, покачал головой и, ничего не сказав, подумал: «Какого упрямца я породил. А ведь с таким характером он добьется своего. Ну, что ж, пусть. Отцы теперь ни при чем остаются. Влияние «властителей дум» сказывается на детях наших, но куда приведет их это влияние?.. Разве еще Академия художеств сможет подействовать на него…» Слухи об «освобождении» крестьян от крепостной зависимости усилились. Втайне от народа был подписан манифест 19 февраля 1861 года. Народ ждал объявления царской милости, рассчитывая на то, что царь и дворяне-помещики, безданно, беспошлинно наделив крестьянство землей, вместе с ней дадут и свободу. Но свобода, по выражению Герцена, оказалась «поддельной». Царь и его приспешники не спешили с обнародованием манифеста, боясь, как бы неудовлетворенный деревенский люд не взбунтовался против своих господ. В эти дни, в первых числах марта, Верещагин, возвращаясь с занятий домой, встретился с Седлецким, приватно дававшим уроки на первом курсе Академии. Была масленая неделя — обычные веселые предвесенние дни. Начинались народные гулянья. Седлецкий, опорожнив полштофа водки, чувствовал себя, как всегда, навеселе. Встретив Верещагина, он спросил его об успехах в Академии и развязно заговорил:
— Ну, как ваш папаша взирает на реформенную свободу? Он ведь имеет немало земельки?..
— Реформа его не беспокоит, — ответил Верещагин, — отец уверен, что интересы помещиков не будут затронуты.
— К сожалению, это так, — заметил Седлецкий. — Положение от 19 февраля еще не объявлено, а дворянство знает о том, что их права собственности незыблемы. С мужика сдерут за землю семь шкур, да еще и восьмую прихватят.
— А скоро опубликуют манифест?
— Да есть слухи, что попам манифест уже роздан и в церквах в следующее воскресенье его огласят.
— Интересно, как народ встретит царскую милость? Ждут все.
— Известно. Если мужику землю дадут за выкуп, то мужик такую «щедрость» встретит в лучшем случае с недоумением, а еще лучше, если возьмется за топор и вилы и приведет в содрогание дворянскую знать. Правительство еще не знает, к чему быть готовым — к народным торжествам или к революции.
— Я думаю, о революции не может быть и речи, — возразил Верещагин, — хотя и торжеств не предвидится.
— По-вашему, должно быть что-то среднее? — засмеявшись, спросил Седлецкий. — А это среднее возникнет из страха одних и недоумения других и утвердится в виде нового крепостничества. Усилится нищета и бесправие. Я ничего хорошего не жду от реформы…
— А жаль все-таки, жаль русского мужика, — мрачнея, заключил Верещагин.
Так, разговаривая, они подошли к Сенатской площади, свернули от Исаакия к Адмиралтейству, где были выстроены рядами «масленые» ларьки и балаганы, тянувшиеся почти до самой Александровской колонны. В начале Невского проспекта, около Дворцовой площади происходила какая-то непонятная сумятица: конная и пешая полиция и рота солдат-гвардейцев с помощью плотников-строителей сносили и передвигали балаганы подальше от Зимнего дворца. Седлецкий и Верещагин остановились около группы солдат, толкавших по бревенчатым каткам раскрашенное в древнерусском стиле сооружение, построенное для представления уличных комедий.
— Ох, и тяжела махина! — говорил ефрейтор, наблюдавший, с какими усилиями солдаты передвигают балаган.
— А для чего это площадь расчищаем, разве тесно от народа будет?
— Как знать, может, смута будет, может, смятение, так надобно место освободить, чтобы было где конно-артиллерийской бригаде развернуться…
— Что и за свобода будет, если на смотре появятся пушки…
— Приказано с картечью, на всякий случай… А балаганы эти мешают…
— А ну, нажми, ребята! Эй, ухнем!..
— Какую махину построили, да ее легче сломать и перенести, чем по бревнам катить.
— Ломать не приказано. Нажми, ребята!
— И что слышно насчет земли — бесплатно или за выкуп?..
— Только за выкуп.
— А пороть мужиков будет закон?
— Закона не будет, а порка останется.
— Господи, какая это свобода, если приказано пушки с картечью…
— А слышали, в Петропавловской крепости тоже пушки наготове?
— Принц Ольденбургский свой дворец в крепость обратил. Каменщики амбразуры делают…
— Ничего себе ожидается святой денек!..
— Не рассуждать! Это не вашего ума дело!.. Нажимай, братцы… А ну сильней… Сама пойдет! Сама пойдет!
Слушая бесхитростный солдатский разговор, Седлецкий взял за руку Верещагина:
— Слышь, братец, дела-то какие, площадь от балаганов освобождают. Пушки с картечью приказано… Ну и масленица ожидается! Заранее начальство понимает, что реформа не устроит крестьянина…
Однако обнародование царского манифеста обошлось без пушек и картечи. Пятого марта Верещагин, весьма неохочий до церковных молебствий, пошел в церковь послушать чтение манифеста.
В торжественный час литургии священник протяжно, словно псалтырь, читал:
— «Божиею милостью мы, Александр Вторый, император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский, и прочая, и прочая. Объявляем всем нашим верноподданным…»
В церкви среди горожан было много деревенских «отходников» — сезонных рабочих, в домотканых поддевках, в дубленых полушубках. Все стояли, затаив дыхание, будто окаменелые, и ждали простых слов о мужицкой свободе, о земле: «Паши, засевай, сколько душе желательно…» Но вместо этого слышались с амвона непонятные, не доходящие до сознания слова:
— «…Но при уменьшении простоты нравов, при умножении разнообразия отношений, при уменьшении непосредственных отеческих отношений помещиков к крестьянам, при впадении иногда помещичьих прав в руки людей, ищущих только собственной выгоды, добрые отношения ослабевали, и открывался путь произволу, отяготительному для крестьян и неблагоприятному для их благосостояния, чему в крестьянах отвечала неподвижность к улучшениям в собственном быте…»
Народ слушал, тяжко вздыхал, крестился и ничего не понимал из прочитанного. «Не те слова, запутанный смысл, — думал Верещагин. — Мужику надо сказать прямо и ясно…» Наконец в отдельных возгласах священнослужителя послышались слова, вызвавшие тяжелый общий вздох, похожий на стон:
— Этого ли мы ждали?!
— Да это ж обманная грамота…
— Так и подохнем, не увидя свободы…
У попа дрогнул голос. Он слышал эти реплики, как тихий вопль из наболевших душ, и потому, чтобы заглушить отдельные слабые, как бы нечаянно прорвавшиеся голоса, громко продолжал:
— «Пользуясь сим поземельным наделом, крестьяне за сие обязаны исполнять в пользу помещиков определенные в положениях повинности…
…Крестьянам и дворовым людям пребывать в прежнем повиновении помещикам и беспрекословно исполнять прежние их обязанности. Помещикам сохранить наблюдение за порядком в их имениях, с правом суда и расправы, впредь до образования волостей и открытия волостных судов…»
«Так вот она какая, реформа! Где же тут освобождение? — мысленно спрашивал себя Верещагин. — Вместо барщины кабала податная — оброчная, и даже расправа сохраняется…»
Когда, дочитывая манифест, священник возгласил во всю глотку: «Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с нами божие благословение на твой свободный труд…» — у Верещагина рука не поднялась, не сотворила креста, ибо благодарить всевышнего было не за что. Не подождав конца обедни, Верещагин побродил в раздумье по Невскому и вернулся домой. Отец его ликовал:
— Против такого освобождения мы ничего не имеем. Вот она — Россия! Это тебе, Вася, не какая-нибудь Европа. Без революции… Царь-батюшка у нас — ох голова!..
Слушая торжествующего отца, Василий опустился в кресло, сказал: