Быстро смеркалось. Николай взял крыло офицерского автомобиля, сунул под него узелок с едой и, взяв под мышку, направился в сторону реки.
— Эй, куда? — окликнул его часовой, который в эту минуту прикуривал у другого часового и о чем-то с ним болтал.
Николай поцарапал ногтем грязь на крыле и знаком показал, что хочет его отмыть.
Часовой двинулся было за ним, но, видно, ему больше хотелось поболтать с приятелем. Поэтому он только закричал:
— Шнеллер! Шнеллер! Скорее! — и остался на своем месте.
У Николая часто-часто забилось сердце. Скорее к реке!
Над рекой сырой пеленой стоял туман. Здесь казалось гораздо темнее, чем в селении. Николай оглядывался, ища тот переход, который заметил еще несколько дней назад. Вон там, кажется, тот большой камень…
Внезапно он вздрогнул: холодная маленькая рука легла на его руку.
— Это я, — Николо потянул его за собой. — Идем, Николай!
Мальчик уверенно двинулся в темноте к воде. Николай почувствовал под ногой скользкий камень. Вода, журча, обвила его ноги, запрыгала вокруг него. Николаю казалось, что плеск слышен у дороги, что сейчас за ними погонятся, что они подымают страшный шум. Но мальчик все тянул и тянул его за собой — и вот уже они подымаются на противоположный берег и вступают в сочный густой кустарник. Шаг, второй… Кажется, это тропинка… И тропинка, которая круто подымается.
— Эй, где ты там? Куда провалился? — раздался окрик часового.
Вода несла его голос, и казалось, что он где-то совсем рядом. Николай не отозвался. Он и Николо теперь почти бежали вверх, не обращая внимания на сучья, которые били их по лицу.
— Отвечай, а то буду стрелять! — тревожно закричал часовой и, не дожидаясь ответа, пустил очередь из автомата.
Где-то близко застучали пули. Видимо, стрельба всполошила всех гитлеровцев, потому что стрелять начали еще в нескольких местах, и противоположный берег замигал огнями фонариков. Огоньки заметались, вспыхивая то в одном, то в другом месте, то собираясь кучкой, то рассыпаясь по всей линии берега. Видимо, всех подняли на ноги.
— Пренто, пренто… Скорее! — повторял Николо, продираясь сквозь колючие кусты и таща за собой Николая.
К шуму и крикам на том берегу внезапно присоединился и все собой смял вой сирены. Воздушная тревога! Николай успел подумать, что это очень кстати: налет отвлечет от погони, заставит фашистов перенести огонь на самолеты.
Но он ошибался. Испуганные и взбешенные фашисты начали поливать огнем и берег, и реку, и гору, и небо, гудящее еще невидимыми самолетами.
И вдруг итальянская ночь превратилась в ленинградскую белую ночь. Самолеты повесили в небе ракеты, похожие на гигантские лампады, — и гора и лес впереди засветились голубоватым мерцающим светом. Николай и Николо, задыхающиеся, мокрые, бежали все выше, и им казалось, что ни тень кустов, ни листва не закрывают их от взглядов тех, кто летает над ними. Пот ел им глаза, рубашки прилипли к телу. Но вот, наконец, первые деревья. Они остановились, перевели дыхание. Позади гремели и бесновались выстрелы, а здесь только дальнее эхо разносило грохот. Под темным сводом листвы дышалось свежо и свободно. Но эта свежесть и воля длились не больше двух-трех секунд. Где-то совсем рядом с пронзительным свистом разрезала воздух бомба, и несколько деревьев, будто охнув, с треском упали наземь. Николо вскрикнул — тонко и жалобно.
— Что? Что с тобой? — Николай подхватил его на руки.
Он быстро ощупал мальчика. На груди Николо пальцы его попали во что-то горячее и липкое. Николо опять вскрикнул. Задерживаться было невозможно. Николай рванул с себя рубаху, наспех перевязал мальчику грудь и подхватил его на руки.
Вверх, снова вверх, туда, в гору. На своей щеке Николай чувствовал слабое дыхание мальчика. Николо что-то лепетал.
От земли подымались теплые испарения, пахло прелым листом, немного грибами, и казалось немыслимым, что где-то рядом идет война, что кого-то убивают и выслеживают, как диких зверей. Погасли «лампады», стало очень темно, и Николай то и дело оступался и натыкался на деревья. Ему казалось, что он ударяет Николо, и, стараясь уберечь мальчика, он все крепче прижимал его к себе.
Николаю казалось, что идут они уже много ночей подряд и путь их никогда не кончится.
Николо становился все тяжелее, лепетал все несвязнее. Кажется, он уговаривал своего русского друга оставить его, бросить, бежать налегке. Николай все равно не понимал его, даже не слышал. В ушах у него стоял непрерывный ровный гул. Выстрелы, или это его собственная кровь так стучит? Еще шаг, еще…
Все круче гора, все узловатей корни под ногами. Осыпаются камни. Надо идти осторожно, надо нащупывать каждый следующий шаг. Как будто сейчас разорвется грудь, уже нет, кажется, в запасе ни одного вздоха.
И вдруг, когда Николай уже совсем выбился из сил и хотел остановиться, в лицо ему плеснул свет фонарика и негромкий голос спросил по-итальянски:
— Кто идет?
Николай чуть не выронил мальчика. Он стоял и старался рассмотреть того, кто держал фонарик, но это ему не удавалось. Николо задвигался у него на руках.
— Марио! — радостно вскрикнул он. — Марио! Наконец-то я тебя нашел!
— Николо? — удивленно произнес тот, кого он назвал Марио. — Откуда ты явился? И кого это ты привел с собой?
— Это русский. Руссо Николай, — сказал Николо, кладя усталую горячую голову на плечо своего друга. — Я — Николо, он — Николай. Он тебе все скажет… Он…
Марио подхватил брата. Он пристально посмотрел на Николая. Наверное, он все понял, потому что Николай почувствовал, как его руку взяла крепкая, теплая рука, и услышал слова, которые звучали как пароль:
— Руссо Николай.
Человек и собака
1
Заключенные строили железнодорожный тоннель.
Менялось небо над вырытым котлованом, твердела или размягчалась земля, а Овиедо все возил и возил ту же нагруженную тачку. Сто, двести, триста, тысячу тачек…
Сначала он вел им счет, потом бросил.
Он никогда до тех пор не работал физически, но в первое время мышечная боль, ломота в руках и спине не испугали его. Он был силен, скоро свыкся с этой болью: лишь бы она не мешала ему думать. Испугался он, когда оказалось, что физическая усталость ведет за собой отупение, сон без сновидений, опустошенную, лишенную мыслей голову. Только тогда он понял, что с ним сделали.
Прошел первый, потом второй, потом третий год пребывания Овиедо в лагере. Он очень изменился. Лицо его уже не напоминало сильных и гордых птиц — теперь это было простое и печальное, странно помолодевшее лицо. Такие лица бывают у серьезных, много болевших подростков. Только глаза остались прежними, такие же пронзительные и синие.
Редко-редко получал Овиедо вести из дому. Барбара писала ему, что здорова, что Люсио и Санчес пытаются работать без него, что у них есть заказы. Но сквозь спокойствие ее строк проглядывали растерянность, тоска, любовь.
Товарищи Овиедо — грубоватые парни, почти все моложе его — считали его чудаком, но все-таки не задирали, звали «профессором» и только негодовали на его скрытность.
— Гордец! Не хочет сказать, за что его прихлопнули и посадили на цепочку. Такие старые тихони бывают самыми закоренелыми убийцами, — злился мадридец Виера, сам отбывающий наказание за убийство.
Подбоченившись, он становился перед Овиедо — рябой, с меланхолическими девичьими глазами и волосатыми кулаками.
— Признавайтесь, старый грешник, за что вас к нам прислали? — гремел он. — За какие мокрые дела?
— Право, я и сам этого не знаю, — добродушно отвечал Овиедо. — На суде говорилось, что я-де что-то вроде «адской машины», что от меня вся наша страна может взлететь на воздух.
Виера и остальные смотрели с недоумением. Путает что-то этот «профессор» или он просто псих?
Лейтенант Санчес — самое близкое начальство заключенных, их царь и бог — сразу невзлюбил Овиедо. В его бараке все были шумные, здоровые, понятные каждому ребята, среди которых Овиедо казался инородным телом. И лейтенант, сам такой же здоровый, грубый и примитивный, не знал, как ему обращаться с этим седым вежливым человеком, перед которым втайне он испытывал робость.
До Санчеса дошли смутные слухи о «красных симпатиях» Овиедо и о том, что на суде в его защиту выступал левый адвокат.
Даже самая вежливость «профессора» тоже бесила лейтенанта.
«Задирает нос», — определил он Овиедо и с самых первых дней начал к нему придираться.
То куртка застегнута не на все пуговицы, то недостаточно громко приветствовал начальство, то лениво работает…
2
Однажды тюремный автобус вез арестантов с работы. Стояла осень, река кипела и бесновалась, дорогу развезло. Люди в темном автобусе сидели молча, отупев от работы, покачиваясь и дремля. Вдруг автобус затормозил так, что сидящие столкнулись головами. Раздалась ругань. Отворилась дверца, и шофер кинул внутрь автобуса какой-то темный предмет.
— Чуть не наехали на этого паршивца, — сказал он ворчливо.
Где-то во тьме автобуса послышался жалобный визг. Овиедо встрепенулся:
— Щенок?
Он протянул руки, но щенком уже завладели другие. Кто-то зажег спичку, чтоб разглядеть собачку. При виде огня щенок заворчал: он оказался черным, с крупными желтыми подпалинами возле ушей и на щеках.
— Беспородный! — сказал Виера. — Совсем как мой старый пес Ману, такой же окраски и уши такие же длинные… Песик, ко мне! — засвистел он.
Щенок, неуклюже передвигаясь по коленям сидящих, добрался до Виеры.
— Мал, да удал, Ману, — одобрил его тот. — Придется мне тебя усыновить… Слышите, ребята? Отныне Ману мой пес, — объявил он на весь автобус.
— Неизвестно, позволят ли тебе держать его в бараке, — сказали сразу несколько голосов.
— Ручаюсь, позволят. Я с лейтенантом полажу, пообещаю ему что-нибудь за собаку. Могу из кости брошку вырезать для его жены, — самоуверенно сказал Виера.
Заключенные стали с жаром обсуждать, позволит или нет Санчес держать собаку в тюремном бараке. Составлялись пари, в заклад ставился целый ужин. Маленькое животное, попавшее в этот проклятый мир, как будто вызвало всех к жизни.
Один Овиедо не принимал никакого участия в разговоре. Почувствовав в руках теплое мохнатое тельце, он вдруг ощутил толчок в сердце. Умиление, нежность, желание согреть, утешить, приласкать — все, чего он был так долго лишен, что казалось ему умершим, вдруг с необыкновенной силой воскресло и затопило его. И сейчас он сидел и мучился: момент упущен, щенком завладел Другой, — зависть, какой он никогда не знал, грызла его теперь, не переставая.
— Не отдадите ли вы мне щенка?! — неуверенно попросил он Виеру, когда они приехали «домой» — в узкий, смрадный барак. — Я был бы вам так благодарен…
— Вон чего захотел «профессор»! — фыркнул тот. — Но и мне тоже нужно маленькое развлечение.
— Я мог бы отдавать вам мои завтраки, — сказал Овиедо, глядя на копошащегося у его ног щенка.
— А Ману, что ж, с голоду подохнет? — грубо возразил Виера. — Нет, «профессор», собака остается за мной.
Ах, как завидовал Овиедо мадридцу, когда тот укладывал черного Ману рядом с собой на койку!
Лейтенант, действительно, в первое время отнесся благодушно к просьбе Виеры оставить собаку. Виера был отличный работник, стоивший троих, и до сих пор вел себя примерно.
— Только чтоб не было никакой грязи от твоей собаки! Ты мне за нее отвечаешь, — сказал Санчес, и таким образом щенок был узаконен.
На следующий день выяснилось, что щенок женского рода, и Виера, чертыхнувшись, тут же переименовал его в Манилу.
Отправляясь на работу, Виера привязывал щенка к своей койке и подкладывал ему кое-какое тряпье. За обедом каждый заключенный отделял часть своего пайка и нес его в котелок мадридца. А вечером после целого дня каторжного труда эти люди в полосатых куртках усаживались на корточках в кружок и улыбались и радовались, глядя, как снует розовый язык собачки, как жадно она лакает серую тюремную похлебку и как благодарно машет хвостом.
Потом Виера давал в бараке целое представление: заставлял Манилу служить, прыгать через скамейки, приносить платок, сапоги.
Манила начинала уже проявлять свое отношение к людям: все арестанты — это друзья, стража — безразличные субъекты, тюремное начальство — враги.
Арестанты изумлялись верному инстинкту собаки и с гордостью говорили:
— Своя душа — настоящая, каторжная.
Вскоре, однако, этот «верный» инстинкт чуть не привел к беде. Санчес некоторое время был в отлучке, и Манила успела позабыть о его существовании. И вот как-то вечером, в разгар представления, открылась дверь барака и, бряцая саблей, вошел Санчес.
Манила, стоявшая в этот момент на задних лапах на скамье, вдруг ощерилась, спрыгнула на пол и с неистовым лаем бросилась на Санчеса. Успела ли она куснуть лейтенанта, осталось неизвестным, потому что Санчес изо всей силы ударил ее сапогом и собака с болезненным визгом отскочила и уползла под койки. Наступила угрюмая тишина.
— Виера, я тебя знаю. Это ты подучиваешь собаку бросаться на твоего начальника, — сказал Санчес, стараясь сдержаться. — Завтра отработаешь за это вдвойне.
Виера молча наклонил голову. Он был очень зол и, когда лейтенант вышел, вернулся к койкам и в свою очередь пнул Манилу ногой.
С этого дня Виера заметно охладел к собаке.
Овиедо заметил это и предложил разделить заботы и уборку пополам, с тем чтобы Манила принадлежала также и ему.
— Ладно, не возражаю! — проворчал мадридец.
И с тех пор Манила три дня в неделю принадлежала Овиедо.
3
Понемногу Виера отдал «профессору» все права на собаку. Теперь, возвратясь после работы, Овиедо брал Манилу на руки и выходил с нею во двор.
Вокруг бараков лежало огороженное стеной узкое и ровное поле. Сейчас на поле намело длинные, похожие на дюны снежные сугробы.
Овиедо опускал Манилу на снег. Прикосновение холодной пушистой массы действовало на собаку, как взбадривающий душ. Она прижимала уши, вся как-то собиралась и с отрывистым лаем начинала носиться вокруг хозяина. Нос у нее морщился от смеха, и всем своим видом она приглашала Овиедо побегать.
Овиедо принимал приглашение: он наклонял голову, собака стаскивала с его кудрявой белой головы шапку и, неся в зубах свой трофей, ныряла в снежный сугроб. Снег начинал шевелиться и из отверстия в противоположном конце сугроба, как из тоннеля, показывались запорошенная шапка, а потом веселая, заиндевевшая морда Манилы. Овиедо уже поджидал и делал вид, что хочет ее схватить. Куда там! Манила успевала ловко увернуться от протянутых рук и ныряла с шапкой обратно в тоннель, а Овиедо бежал ей наперерез, чтобы успеть схватить ее у другого выхода. Это была азартнейшая в мире игра, и старый инженер забывал о холодном бараке, где дулись в карты отчаявшиеся люди, о полосатой куртке каторжника, надетой на нем, даже о жене он забывал в эти минуты — о старой, милой женщине, живущей в скучном, злом городишке.
— Наш «профессор» свихнулся, — говорил насмешливо Виера.
Наступили сильные морозы. По ночам ветер с реки дул так, что дребезжали стекла. Морское министерство прислало в тюрьму срочный заказ — проект килевой части сверхмощного линкора: в Овиедо нуждались. Лейтенант скрепя сердце освободил его от тяжелых работ, но зато теперь он должен был до поздней ночи чертить и составлять расчеты. Его огрубевшие руки, привыкшие к тачке, долго не могли освоиться с рейсфедером, с циркулем и бумагой. Линии получались неровные, как у школьника, и это злило Санчеса, самолично следившего за работой.
— Вы думаете не о деле, а о вашей проклятой собаке. Я перевожу собаку во двор, чтобы вы не отвлекались, — объявил он с явным злорадством.
Овиедо ничего не возразил. Да это было бы и бесполезно.
Он сам, своими руками сделал для Манилы хорошую конуру во дворе, но при мысли о том, как холодно спать его любимице, он сам почти не мог заснуть. А вечером, когда он выходил навестить Манилу в ее конуре, как тяжело ему бывало, когда собака хватала его за куртку и тянула в барак, где не свистела стужа и где можно было укрыться от леденящего ветра.
Бесконечно тянулась зима. Разражались морозные бури, жгучей пылью заносило работающих на линии каторжников, утопали в снегу бараки, даже река замерзла, стала железно-серой.
А потом как-то сразу, вдруг, почти без всякого перехода утихло, небо очистилось, и все почувствовали, что близко весна. Очень быстро почернели и осели сугробы, среди двора, там, где лежало дольше всего солнце, проглянул лоскут желтой земли, и днем даже глухая уродливая стена выглядела не так безнадежно.
Прежде всех почуяла весну Манила. Она вылезала из конуры и ложилась как раз посреди солнечного лоскута. Из тюремного окна Овиедо мог видеть собаку. Иногда он стучал пальцем в стекло, и при этом звуке Манила мгновенно вскакивала, подбегала к окну, становилась на задние лапы и всем своим видом умоляла друга выйти к ней.