Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Люди и праздники. Святцы культуры - Александр Александрович Генис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Сеть, – говорил я себе, не выключаясь из нее, – внесла в нашу природу антропологические коррективы. Мы утратили часть индивидуальности, сдав ее напрокат интернету. Привыкнув быть его частью, мы стали пальцами одной неизвестно чьей руки. Наша жизнь не совсем наша. И полной она становится лишь тогда, когда мы включены в поле взаимодействия чужих воль, до которых нам, в сущности, нет никакого дела, но без которых день пуст, одинок и скучен.

6 марта

Ко дню рождения Габриэля Гарсиа Маркеса

Чтобы полюбить Маркеса, достаточно прочесть почти любую его книгу. Чтобы понять Маркеса, достаточно прочесть первую фразу лучшей из них: “Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лед”.

Первое предложение романа служило паролем, по которому отделяли своих от чужих. Как бывает только с радикально новым, дерзкий дебют ладейной пешкой оторвал книгу от сопутствующих и соперничающих жанров. “Магическим” этот зачин делает чудо: лед. “Реализм” заключается в том, что чудом лед является лишь вблизи экватора. Не наивное техническое оправдание вымысла, свойственное научной фантастике, не еще более наивная безответственность пришедших ей на смену новых сказок “фэнтези”, а неразделимый на составные части сплав возможного с невозможным – в этом секрет мастерства, перед которым не могли устоять открывшие Маркеса читатели.

Дело еще в том, что магический реализм – продукт крайне специфических условий. Его питательной средой становятся те несчастные страны и народы, где под нестерпимым напором обезумевшей истории действительность теряет вменяемые черты.

Мы влюбились в Маркеса, ибо сразу почуяли в нем родное. Никакая экзотика тропического Макондо не помешала нам признать в магическом реализме естественную форму существования для отечественной литературы. Начиная с Гоголя, русское искусство занималось алхимической возгонкой реальности в противоестественное и правдоподобное. К несчастью, влияние этой магии так велико, что она выплескивается из переплета, чтобы изменить не только словесность, но и жизнь. И если для всего мира “зеленые человечки” – персонажи комиксов, то у нас они водились в Крыму.

7 марта

Ко дню рождения телефона

Даже оседлый телефон, который 7 марта 1876 года запатентовал Александр Белл, машина отвратительная. Ты ей нужен больше, чем она тебе. Телефон всегда встревал невпопад. Карел Чапек, у которого я научился ненавидеть телефон, предупреждал, что тот молча сидит в засаде и поджидает, когда хозяин начнет менять лампочку, стоя на шаткой табуретке. Самое противное, что, когда ты, свалившись с нее, ползком добираешься до аппарата и наконец снимаешь трубку, в ней раздаются длинные гудки: ты ему больше не нужен.

Теперь, конечно, еще хуже. Сегодня телефон с нами обычно разговаривает лишь о том, что интересно ему. В наших краях он ласковым голосом с певучим индийским акцентом увещевает купить сомнительные лекарства и тут же застраховать жизнь.

Неудивительно, что я крепился дольше всех и не заводил мобильного телефона, из-за чего одни считали меня пещерным человеком, другие – последним могиканином, третьи – анахоретом, четвертые перестали со мной говорить, во всяком случае по телефону.

Не выдержав тотальной атаки, я наконец купил айфон, чтобы узнать, почему миллиарды землян не могут без него жить. До тех пор я не видел, если не считать бумажника, чтобы предмет, помещающийся в задний карман, так решительно менял привычки, характер и природу своего владельца. Хуже всего, что теперь и я не могу без него обойтись.

8 марта

К Международному Дню женщин

Вечная война полов ведет мужчин к поражению. Женщины уже научились делать все, что умеют мужчины: служить в армии или церкви, грабить банки или возглавлять их, руководить газетами или носить шпалы (в России – сам видел – на шпильках). На Олимпиаде женщины соревнуются во всех видах спорта. Глядя, как они боксируют и поднимают штангу, я думаю о том ужасе, который грекам внушали амазонки.

Разительные успехи эмансипации, однако, доказывают лишь то, что женщины добились всего, что хотелось делать мужчинам. Но фокус в том, что они умеют и то, чего нам не дано. В XXI веке ценными стали те качества, которыми женщины обладают по праву рождения: эмоциональная чуткость, интуитивное владение контекстом, коммуникативная гибкость. Другими словами, женщина нас меньше пугает, сглаживает углы и добивается своего вкрадчиво, а не дубиной: альфа-пса сменила бета-кошка.

Женщина не равна мужчине и не лучше его, она – другая. Наконец, история впервые, если не считать сомнительного матриархата, дала ей шанс реализовать именно те способности, которыми нас обделила природа. Прежде всего – умение приспособиться к новому. Не потому, что женщины больше любят перемены, их ненавидят все, но они легче нашего принимают их неизбежность. Из какой бы страны ни приезжали люди в Америку, жёны быстрее учат язык, скорее находят работу и проще адаптируются в новой среде, потому что они меньше мужей держатся за старое. Как вода, женщина обтекает препятствие, приноравливаясь к рельефу, в который мужчина упирается упрямым лбом. Он хуже реагирует на вызов истории или биографии, ибо ему труднее расстаться с самим собой. Вся его личность укоренена в драгоценном опыте – будь то родной язык, дружеский круг, прежний статус, родные корни или вздорные идеи.

Я знаю, я сам такой.

9 марта

Ко дню рождения Юрия Гагарина

Сослагательное наклонение в истории увлекательно и нелепо. Если бы прошлое пошло по иному пути, то и мы бы стали другими. То, что сейчас кажется безумной альтернативой – Рим без конца, мир без Христа, Россия без революции, – считалось бы единственно возможным и естественным положением вещей. Однако представить себе будущее рано умершего человека вроде бы проще. Ну, скажем, понятно, что бы делал старый Пушкин: писал бы книги, вероятно – романы. Что бы делал Бродский? Писал бы книги, возможно – драму. Но сказать, что бы делал Гагарин, уже куда труднее.

Несмотря на то что в свое время он был чуть ли не самым знаменитым человеком на планете, мы о нем слишком мало знаем. Слава стерла его личность, оставив нам слепящий ореол вокруг звезды. Гагарин уже не человек (как и Белка со Стрелкой), а идейная абстракция.

Возможно, Гагарин смог бы найти себе место в постсоветском обществе, став мостом, соединяющим его со старым режимом. Иконоборчество перестройки обернулось дефицитом героев. Чем больше мы узнавали правды, тем меньше нам нравились те, кто ее заслужил. Но Гагарин остался, кем был, – символом, достаточно расплывчатым, чтобы вместить любовь правых и левых, и достаточно конкретным, чтобы запомниться обаятельной улыбкой. Будучи никем, он мог стать всем – депутатом, вождем, президентом. Имя, объединяющее, как корона, обеспечивало Гагарину потенцию декоративной власти с оттенком высшего – космического – значения.

Впрочем, я и сам мало верю в такой сценарий. Космос исчез из нашей души. И если сегодня на родине любят Гагарина, то, подозреваю, лишь за то, что его полет по-настоящему напугал Запад, ждавший от советской власти чего угодно, кроме этого.

12 марта

Ко дню рождения Джека Керуака

На дворе стояли 1950-е. Жизнерадостная, устойчивая, даже ортодоксальная эпоха, которую теперь называют “старая добрая Америка”. Но это – только часть правды о том времени. Недавно закончившаяся война с японцами занесла в страну странный вирус дзена, который заразил нескольких молодых мечтателей. Их болезнь не имела отношения ни к религии, ни к искусству. Они делали то, что помещалось между одним и другим. Самый одаренный, Керуак, хотел жить, как писал, и писать, как жил. Его литература была неостановимым, словно дыхание, отчетом о происходящем. В ней не было вымысла, но и правдой это не назовешь.

Керуак сосредоточенно и безжалостно (в первую очередь к себе – не зря он умер в сорок семь лет) искал способ прожить обычную жизнь необычным образом. Это вовсе не значит, что он, как, скажем, Джек Лондон, искал приключений. Керуак ухватился за дзен потому, что тот настаивал на обыденном.

Истина либо везде, либо нигде. К ней нельзя прийти, потому что она – в пути. Самая знаменитая книга Керуака так и называется – “В дороге”, не куда, а где.

“В этом мире, – говорит один из его героев, – жить невозможно, но ведь больше негде”.

Помешавшийся, как все битники, на Востоке, Керуак сделал единицей своего письма японские трехстишия хайку, которые он развернул в бесконечный, будто джазовая импровизация, словесный поток. Хайку запрещает прошлое и будущее, сравнение и мудрствование, красоту и мысль. Я хочу, признавался Керуак, “заглянуть в пустоту головы и наполниться полнейшим равнодушием к каким бы то ни было идеям”.

Сделав автора героем, он перевел себя в пассивный залог. Его первичный импульс: писать не что знаешь, а что видишь, свято веря, что мир сам раскроет свою природу. Шопенгауэр называл это поэзией, Керуак – революцией.

Бодрийяр, лучше многих понявший Америку, утверждал, что гений этого народа не в произведениях искусства, а в создании образа жизни. Наследник Генри Торо, Керуак верил только в те истины, что меняют жизнь, а не вкусы.

13 марта

Ко дню рождения Владимира Маканина

У него все всегда получалось. Не только литература, но и шахматы, кино, рыбалка, садоводство. И еще: Маканин был глубоко серьезен. Он не путал находчивость и остроумие с глубиной и тщательностью мысли. Спорить с ним – как играть в шахматы по переписке. Полемика продолжалась с того места, где ее оставили, сколько бы времени ни прошло между ходами-аргументами.

Политика у Маканина никогда не заглушает биологию. Взамен социальной темы у него на первый план вышла наша биологическая природа: человек как особь. Переломным произведением стала написанная еще в начале 1980-х повесть “Гражданин убегающий”. Здесь завязался клубок мучительных отношений, связывающих трех главных героев зрелого Маканина: природу, личность и общество.

“Гражданин убегающий” – трагедия рока. Ее герой – строитель, осваивающий просторы Сибири. Как Сизиф, он ненавидит свой нескончаемый труд. Как Мидас, он обладает роковым прикосновением, обращающим живое в мертвое.

Руины погубленной природы гонят строителя все дальше в нетронутую тайгу, девственностью которой одержим герой: “Он смотрел на стволы деревьев, как будто пробуждал в себе некое вожделение”.

Любование природой – не эстетическая потребность, а поиск надлежащего масштаба, путь к нулевой точке отсчета, возвращение на родину. Он не очеловечивает природу, а – напротив – стремится себя растворить в ее неодушевленной, бессознательной стихии. Обратный путь к божественно безразличной природе оплачен ценой личности убегающего в безвестность анонимного гражданина. Когда вертолетчик спрашивает, под каким именем занести его в ведомость, тот отвечает: “Запиши: восемьдесят килограммов мяса”.

16 марта

Ко дню рождения Александра Беляева

Уже сейчас я понимаю, что это – отнюдь не такая простая фигура. Беляев написал множество сочинений – “Продавец воздуха”, “Человек-амфибия”, “Звезда КЭЦ”, “Остров погибших кораблей”. Утрированная лояльность выразилась в том, что все они напичканы вульгарном марксизмом. Советская фантастика, особенно ранняя, любила фантазировать по поводу Запада, поэтому книги Беляева переполняют то кровожадные, то меркантильные буржуи, кокетливые певички, продажные ученые и бездушные миллионеры.

При всем том Беляева читают и сегодня. У него был своеобразный дар к созданию архетипических образов. Беляев был автором красных комиксов. Его герои вламывались в детское подсознание, чтобы остаться там до старости. Сила таких образов в том, что они не поддаются фальсификации, имитации, даже эксплуатации. Сколько бы власть ни старалась, у нее никогда не получится то, что без труда удается супермену.

“Голова профессора Доуэля” (1925) – первая повесть, принесшая Беляеву успех. В ней рассказывается о том, как в бесчеловечных капиталистических условиях ученые оживляют (конечно, в гнусных целях) отрезанную от трупа голову гениального, но наивного профессора. Что с ним произошло дальше, я не знаю, потому что книгу так и не дочитал. Мне хватило одной головы. Она меня так напугала, что снилась потом многие годы. Я до сих пор вспоминаю эти детские кошмары, но теперь отделенная от тела голова стала для меня привычной аллегорией нашей цивилизации, разделившей человека на две части: тело и разум.

16 марта

Ко дню рождения Вест-Пойнта

По неслучайному совпадению Вест-Пойнт расположен в самом живописном уголке Америки, на одном из тех прибрежных утесов, что позволяли романтическим поэтам сравнивать Гудзон с Рейном, а нью-йоркским художникам основать первую национальную школу живописи – Гудзонскую.

С реки Военная академия с ее могучими зиккуратами напоминает о Вавилонской башне. Но попав внутрь периметра, посетитель получает уже полный комплект архитектурных впечатлений: от викторианских профессорских коттеджей до строгого ампира казарм и модернизма синагоги.

Лучше всего, однако, главный собор, возведенный в особом стиле “милитаристской готики”. По традиции каждый выпуск дарит этой церкви по одному витражу, выполненному в стиле времени. В результате образовалась экуменическая коллекция цветных окон, которые можно рассматривать под звуки самого большого в мире горизонтального органа, занявшего весь собор – от алтаря до входа.

Лучше других в истории академии был класс 1915 года: из 164 выпускников 59 дослужились до генералов. Один из них – Эйзенхауэр. Но еще более знаменит другой питомец Вест-Пойнта – генерал Макартур. Когда он учился в академии, его мать сняла дом напротив общежития, чтобы следить за тем, гасит ли вовремя свет ее сын, которому она с детства готовила судьбу “американского Цезаря”.

Среди других достопримечательностей Вест-Пойнта – зеленый плац для парадов, трофейные пушки и музей военной истории, мечта всякого мальчишки, у которого были оловянные солдатики. Наглядные диаграммы, в лицах и фигурах (те же оловянные солдатики), рассказывают о великих сражениях, начиная с библейских и кончая битвой за Багдад. Среди редкостей – акт о капитуляции Японии, перламутровый пистолет Гитлера, известный его приближенным под кличкой “Лилипут”, и украшенный драгоценностями охотничий кинжал Геринга.

Напоследок я спросил экскурсовода о назначении легкомысленного сооружения с элегантными ампирными колоннами. В этом старинном дворце, степенно объяснили мне, кадеты вальсируют с дамами на выпускном балу. Со дня основания в Вест-Пойнте учат танцам.

17 марта

Ко дню рождения Михаила Врубеля

По Аверинцеву, символ – это равновесие формы и содержания. Если в картине преобладает смысл, зрителю достается аллегория, если побеждает форма – абстракция. Баланс, трудный, как фуэте на гимнастическом бревне, создает непереводимое единство внешней реальности и лежащей за ней истины. В русском искусстве ближе всех к этому идеалу подошел Врубель.

Его “Пан” был написан без модели и в такой спешке, что картина кажется зафиксированной галлюцинацией. Порождение светлой и тревожной ночи, какими они и бывают на севере летом, Пан явился с заболоченных берегов Десны, где, посредине Брянщины, располагалось поместье Хотылёво. Могучая фигура состоит из противоречий. Руки, ноги и голова пришиты друг к другу, но так, что швов не видать. Торс атлета принадлежит человеку. Волосатые мослы с копытами вросли в родную стихию – землю. Спрятанное в густой седине лицо возвращает портрет к ветреному пейзажу, с развевающимися ветками жидких березок. Но все твердое, земное, вещественное растворяется в синем свете умирающей луны. Ночью мы знаем то ли меньше, то ли больше, чем днем, но никогда – столько же. Поэтому так дорог Врубелю иной – неверный – свет луны.

Если “Демон”, по его выражению, был “страждущей душой мира”, то Пан – его тело, только старое. Свирель не звучит, спина не разгибается, шерсть вылезла, про наяд и думать нечего. Зачахший сатир одной ногой (той, что нам не видна) уже в могиле. Но он не может умереть, пока жива эта чахлая природа. Он – ее дух, она – его плоть, вместе они называются родиной.

Пристальный, останавливающий взгляд Пана не сфокусирован на зрителе. Не он смотрит на нас, а мы сквозь него видим, как плещется синяя вода речной протоки в потухших глазах сатира. Прозрачные, говорят про такие глаза, аж мозг видать. Но у Пана его нет. Он не мыслит, а живет, вернее – доживает свой век, начавшийся задолго до того, как мы явились на свет, чтобы сделать его непригодным.

Если, как это принято у “зеленых”, называть природу матерью, то Пан – ее отец, или даже дед, переживший своих детей и проживший их наследство. Впрочем, может быть, всё проще: недавно в Хотылёве нашли останки неандертальца.

17 марта

Ко Дню святого Патрика

Я всегда любил ирландцев – за Джеймса Джойса и Сэмюэла Беккета, за Джонатана Свифта и Бернарда Шоу, за Оскара Уайльда и Джорджа Беста. Ирландцы с их буйной склонностью к поэзии и крепким напиткам нам не чужие. В этом я убедился, прожив пятнадцать лет в той северной части Манхэттена, что до сих пор считает себя центром ирландской диаспоры.

В Нью-Йорке легко быть ирландцем – во многом это их город. Первый и самый массовый приток эмигрантов пришелся на середину XIX века, когда в Ирландии разразился Великий голод, унесший миллион жизней. Еще миллион нашел спасение в Америке. В 1880 году весь полицейский корпус города состоял из ирландцев. До наступления компьютерных времен муниципальная переписка велась только зелеными чернилами. А вот как выглядел бродвейский репертуар за 1903 год: “Ирландский соловей”, “Ирландия и Америка”, “Ирландия как она есть”.

Газеты, лишенные в те времена и тени политической корректности, описывали кельтскую ветвь Америки весьма красочно: “Ирландцы – импульсивная раса, легко впадающая в гнев, любовь и пьянство”. О. Генри говорил о том же изящней: “В жизни есть некоторые вещи, которые непременно должны существовать вместе. Ну, например, грудинка и яйца, ирландцы и беспорядки”.

Отголоски ирландского мифа сохранились в бесчисленных нью-йоркских пабах, где уже за второй кружкой вам объяснят, что ирландцы – народ голосистых певцов, пламенных поэтов и увлекающихся романтиков, разнять которых может только конная полиция. В том же пабе – скорее всего, это будет “Зеленый акр” или “Кельтская арфа” – вам, не отходя от стойки, скажут, что такое настоящий ирландский обед из семи блюд: шесть кружек пива и одна картофелина “с костью”, то есть с недоваренной сердцевиной. В праздник непременной добавкой к этому сдержанному меню служит corned beef, тщательно заготовленная с правильным набором пряностей говяжья солонина, и отваренная в пустой воде капуста. Все это, конечно, должно сопровождаться темным, густым и крепким пивом.

18 марта

Ко дню рождения Джона Апдайка

Роман “Кентавр” на нас обрушился, мгновенно став, тогда, в 1965-м, культовой книгой, паролем, позволяющим вступить в заветный клуб понимающих – на кухни тех интеллигентных домов, где рождалось общественное мнение шестидесятых. К тому же книга вышла в переводе гениального Виктора Хинкиса.

Лишь намного позже я понял, что потрясение, которое мы испытали, во многом объяснялось недоразумением. В романе греческое сказание о кентавре Хироне накладывается на мучения провинциального школьного учителя (таким был отец самого Апдайка), сливаясь с ними. Конечно, автор тут следовал за “Улиссом”. Джойс, как говорил о нем Т.С. Элиот, сделал “современный мир возможным для искусства”, заменив “повествовательный метод мифологическим”. Но в те времена “Улисс” нам был недоступен (хотя над переводом этой великой книги в те годы уже работал тот же Хинкис). Не зная Джойса, мы полюбили Апдайка за обоих. Нас увлекало не содержание, а форма.

“Кентавр” встал на полку с книгами других кумиров шестидесятников: “Над пропастью во ржи” Сэлинджера, “Бильярд в половине десятого” Бёлля, “Падение” Камю, “Женщина в песках” Кобо Абэ. Не случайно все эти романы были переводными. Вместе с экспериментальной поэтикой за железный занавес проникала не только художественная, но и обыкновенная свобода. Зато содержательный пафос, особенно критический, на что, собственно, и надеялась власть, проходил мимо читателя, опьяненного формальной новизной.

Теперь уже можно признать, что в той литературной вакханалии мы многое напутали. Поэтому, когда состоялось настоящее, а не выборочное знакомство с Апдайком, включившее всех его “Кроликов”, оно уже ничего не смогло ни изменить, ни добавить к сложившемуся образу. Вместо лирического реалиста, меланхолически и тонко описавшего американскую провинцию, в русском сознании остался дерзкий авангардист, превративший литературу – в свободу, быт – в миф, отца – в кентавра.

19 марта

Ко дню рождения Филипа Рота

Стоя возле дома, где он родился, на площади, переименованной в его честь, Рот сказал с привычной для его читателей самоиронией: “Ньюарк – мой Стокгольм”. Невзрачный городишко неподалеку от Нью-Йорка не похож на шведскую столицу. И скромные почести не идут в сравнение с Нобелевской (все остальные он уже получил) премией, которую Роту из года в год обещала молва. Но получить эту награду так и не удалось классику, сделавшему безжалостный и комический самоанализ главным инструментом своих книг.

Уже первый его роман “Прощай, Коламбус” очаровал читателей и оскорбил героев – американских евреев со всеми присущими только им комплексами. Этот хорошо знакомый нам и по Вуди Аллену тип стал центральным персонажем уже легендарной книги “Случай Портного”, которая принесла Роту непреходящую славу тонкого, язвительного и уморительно смешного автора.

Живя в тени своего раннего успеха, Филип Рот никогда не сдавался ему. В книгах 1990-х годов он бесконечно экспериментировал, публикуя цикл автобиографических произведений, где автор отражается в безусловно кривом зеркале своего постоянного героя, американского прозаика Натана Цукермана.

Изрядно запутав читателя своими артистическими достижениями, Рот, уже на восьмом десятке, вернулся к реалистической прозе и фантастическому в жанре “что если” сюжету. Его ставший бестселлером роман “Заговор против Америки” описывал страну с профашистским антисемитским режимом, который насадил летчик Чарльз Линдберг, якобы победивший Рузвельта на выборах 1940 года.

– Под видом сатиры, – сказал один критик, – Рот написал первое в жизни любовное письмо, и обращено оно к Америке, не соблазнившейся таким поворотом истории.

20 марта

К Международному Дню счастья

Are you happy? – спросили меня, когда я впервые приземлился в аэропорту Кеннеди.

– Не знаю, – честно признался я, не в силах правильно перевести вопрос.

Дело в том, что на английском он не имеет отношения к счастью, а означает: “Доволен? Ну и хватит с тебя”.

Ты можешь быть happy сто раз на дню, и если у тебя это не получается, то хорошо бы поговорить с терпеливым человеком, пусть и без белого халата.

– Закройте глаза и прислушайтесь к себе. Вы ощущаете общую удовлетворенность жизнью? – спрашивает он.

– Какое там, – порчу я сеанс, – в темноте ко мне лезут неприятности и монстры, которые их приносят. Более того, всех их я знаю в лицо, а некоторых даже люблю.

Посчитав меня неизлечимым, терапевт посоветовал не закрывать глаза.

– В том числе, – уточнил он, – на окружающее, чтобы найти в нем источник того, что на вашем языке называется “счастьем”.

Но я-то знал, что счастливых на родине не любят. Римская фортуна предпочитала наглых, русская – убогих. Боясь сглазить, мы готовы портить себе жизнь, чтобы другим неповадно было. Теперь это называют “бомбить Воронеж”, раньше – “порвать рубаху, чтобы в драке не порвали” (Валерий Попов).

Да и как иначе. Случай – слепое животное, которое сторожит тебя за каждым поворотом, даже если идешь по прямой. От ужаса перед ним мы готовы заранее сдаться горю. Сам я, не зная, как уцелеть, соорудил ограду от несчастий, выстроив ее из мелких удовольствий.

“Учись находить радости, – вычитал я у одного китайского мудреца, – счастья все равно не добьешься”.

Сделав эту сентенцию девизом, я развожу радости, как другие аквариумных рыбок. Читаю только то, что нравится, встречаюсь с теми, кто мне интересен, смотрю, куда хочу, и ем, что вкусно. Перестав себя воспитывать, я вступил в перемирие с жизнью, сделав ее сносной.

Но счастье – это нечто другое. Внезапное и нелепое, оно измеряется мгновениями, ничего не дает и не забывается. Случаясь с каждым, оно приходит неизвестно откуда и никогда не забирает нас с собой.

21 марта

К Международному Дню поэзии

Во времена Диккенса, когда каждый роман издавали в трех томах, чтобы увеличить оборот книг в библиотеке, читателя не утомляли подробности, потому что литература соревновалась только с театром, музыкой и сплетнями. Сегодня автору труднее.

Когда я взялся сочинять для кино, то оказались лишними все описания, к которым я привык, работая на радио и бумаге. Экран, однако, показывал все, что я мог сказать, отбирая львиную долю моего труда и ставя под сомнение мою незаменимость.

Поскольку всякое соревнование с техническим прогрессом так же безнадежно, как состязание в силе с трактором, писатель должен сократиться. Проигрывая в массе, литература может выжить, увеличивая удельный вес написанного. Этот путь ведет словесность от романа – к притче, от драмы – к анекдоту, от монолога – к реплике, от рассуждений – к метафоре, от поступка – к жесту, от прозы – к стихам (как бы они ни назывались и чем бы ни казались).

Последние становятся бесценными именно тогда, когда искусство стремится быть безразмерным и универсальным, словно фильм “Титаник”. Но если мы хотим понять другой язык, народ, его идеал и культуру, то должны прочесть чужих поэтов, ибо поэзия – от Гомера до “Битлз” – спецхран сгущенной словесной материи. Рифма, ритм и грамматика меняют онтологический статус речи: то, что в прозе – факт, в стихах – истина.

21 марта

Ко Дню вежливости

Я знаю, как спасти мир. Только он вряд ли со мной согласится. Но я все равно настаиваю на своем и считаю, что секрет выживания в лицемерии. Его эскалация может служить мерой цивилизации. Чем реже мы говорим, что думаем, тем легче всем ужиться друг с другом.

Терпимость начинается с вранья и кончается вежливостью, которая становится автоматической реакцией на любой контакт с посторонним. Так англичане, не успев подумать, извиняются, когда им наступают на ногу. В Японии просто не наступают на ногу, но извиняются все равно. Оно и понятно: на островах привыкли жить в тесноте. Но даже в просторной Америке хамят лишь за рулем. Возможно, потому, что отгородившись от других стеклом и металлом, проще быть самим собой, а это – не всегда аппетитное зрелище. Вежливость как раз и мешает нам открыться, вываливая себя наружу.

Иногда на вежливость обижаются, справедливо считая ее лицемерным обманом. И это я тоже могу понять, ибо антитеза вежливости не грубость, а искренность. Откровенность делает общение осмысленным, вежливость – возможным. Ведь мы часто разговариваем с людьми, ни в чем с нами не согласными.

В экстремальных случаях – когда в общение вступают республиканцы с демократами или мясники с вегетарианцами – лучше молчать вслух, говоря о погоде.

Но самую красивую эмоциональную икебану составляет смесь правды и лжи, то есть откровенности и лицемерия. И если искренность незаменима, как водка, то вежливость необходима, как вода. Без первой жить не хочется, без второй нельзя.

22 марта

К Международному Дню таксиста

В Нью-Йорке такси встречает эмигранта вместо статуи Свободы. Этот тамбур на пути в страну позволяет быстро и наверняка заработать первые живые деньги. Нигде нет столь элементарной зависимости между трудом и зарплатой. Конечно, это только арифметика бизнеса, нехитрые правила сложения, которые проходят в приготовительном классе американской мечты. Естественно, здесь мало второгодников: в Нью-Йорке водительский корпус ежегодно обновляется на четверть. Такси – состояние не постоянное, а промежуточное, это не профессия, а работа, не цель, а средство, перевозящее эмигранта от места прибытия к более соблазнительному месту назначения.

Таксист может оказаться уроженцем любой страны – от Албании до Ямайки или, переходя на английский алфавит, от Афганистана до Зимбабве. Эклектичность Нового Света утрирует вольные черты таксомоторной мифологии. Такси беспрестанно воспроизводит ситуацию непредсказуемости. Здесь все случайное: маршрут, клиенты, связи. И к грубым запахам примешивается слабый аромат чужих приключений. Как ветер или цыгане, такси таит в себе соблазн свободы. (Характерно, что нелегальные такси зовутся в Америке цыганскими, gypsy.)

Фигура самого таксиста тоже обрастает густой метафорической бахромой. Он являет образ заброшенного в жизнь и не сумевшего в ней укорениться человека. Таксист, анонимный свидетель любви и смерти, остается вечно посторонним, он – чужой что на тризне, что на празднике жизни. Мимо этого стихийного экзистенциалиста не могли пройти современные музы. И действительно, он часто попадает в герои фильмов, включая, конечно, знаменитого “Таксиста” Мартина Скорсезе.

23 марта

Ко дню рождения Акиры Куросавы

Восточный художник мыслит иначе, чем западный. Поэтому восточное стихотворение легче экранизировать. Японскому поэту показалось бы бессмысленным обычное для его западных коллег описание чувств. Вместо неопределенных эпитетов, которые прилагаются к тому или иному эмоциональному состоянию, японец изобразит обстоятельства, которые эти чувства вызывают. Западный поэт описывает томление в груди, восточный – кадр, мизансцену, оправдывающую томление.

В этом вся суть кино. Ведь оно тоже не описывает чувства, а вызывает их. Каждый кадр – зашифрованная в образ инструкция к переживанию. Кино тоже “пишется” обстоятельствами места и времени, этакими эмоциональными натюрмортами, составленными из предметов, которые можно увидеть и услышать. Предметность кино возвращает искусству, отягощенному умозрительными символами, первоначальную предметность мира.



Поделиться книгой:

На главную
Назад