Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кто приготовил испытания России? Мнение русской интеллигенции - Павел Николаевич Милюков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мне приписывали – по поводу полемики на предвыборных митингах – такое предложение левым конкурентам: «Вы делайте громы и молнии за кулисами, а мы на сцене будем вести борьбу за обоих». Это, конечно, была карикатура на нашу тактику. Скорее уже положение было обратное: громы и молнии делались на сцене; правда, они оказались игрушечные. А борьба за реальные достижения была этим сорвана.

При этом, до меня не доходили тогда сведения о появлении более непримиримого течения левых – ленинских «якобинцев», стремившихся перехватить руководство у «жирондистов-новоискровцев». Я ничего не знал о майском третьем съезде в Лондоне (первом чисто большевистском); а на нем, после принятия общим фронтом «освобожденческого» движения лозунгов всеобщего избирательного права и Учредительного собрания, был уже намечен, в отсутствие меньшевиков, дальнейший шаг: полная победа «демократической рабоче-крестьянской диктатуры». Эта диктатура должна явиться результатом успешного вооруженного восстания, которое низвергнет самодержавие с его дворянством и чиновничеством и заменит его демократической республикой с революционным Временным правительством во главе. В это правительство смогут войти и с.-д., чтобы «давить» на него не только «снизу», но и «сверху». Это будет все же только буржуазно-демократическая власть; но она облегчит дальнейший переход, при обязательном содействии всемирной революции, к осуществлению социализма в России. Тут была, в зародыше, вся ленинская программа 1917 г. Она резко противопоставлялась буржуазному «предательству», срыву революции и ограничению ее «куцей конституцией», при полном нежелании упрямой власти считаться даже и с нею. Конечно, при этом «буржуазная демократия» не только не приглашалась к дальнейшему сотрудничеству, но, напротив, принципиально устранялась от него, чтобы «не связывать рук» крайне левой тактике.

Надо признать, что вся эта упрощенная проекция ленинских геометрических линий в политическую пустоту должна была самой своей общедоступностью и абсолютной формой утверждений и требований гораздо сильнее подействовать на массы, нежели извилистые, полные благоразумных оговорок формулы резолюций, которые собравшиеся в Женеве меньшевики противопоставили решениям Лондонского третьего съезда. До нашей среды все эти тонкости внутренней междоусобной борьбы в среде с.-д. просто не доходили вовремя. Только в конце июля Ленин напечатал свой сравнительный комментарий большевистских и меньшевистских резолюций в нашумевшей брошюре «Две тактики». Притом же к октябрю разногласия «двух тактик» успели уже несколько сгладиться. Главное различие между ними было, в сущности, не столько в лозунгах, сколько в способах их осуществления. То, что Ленин уже в мае смело поставил на первую очередь, для меньшевиков оставалось тогда за горизонтом практической политики. Лишь в октябре и ноябре эти лозунги не только показались осуществимыми, но и были превзойдены при содействии Троцкого. Он себе приписывал поправку, по которой Временное правительство с преобладанием с.-р. должно было образоваться не после победы вооруженного восстания, а в самом процессе этого восстания, как руководящая восстанием власть. Эта поправка и была положена в основу тактики Совета рабочих депутатов, как ее представлял себе Троцкий.

* * *

Когда, после ареста Совета р.д., попытка ответить всеобщей забастовкой и обратить ее в вооруженное восстание в Петербурге не удалась, большевистские агитаторы обратили внимание на Москву, которая только что организовала свой Совет р.д. и не испытала еще неудач, – и вообще на провинциальные отделения Совета. Тут настроение было более повышенное.

В Москве забастовка была уже в полном разгаре. Исполнительный Комитет спешно готовил восстание. Уже днем появились на улицах «боевые дружины» и начались стычки с войсками. К вечеру забастовка перешла в открытое восстание; началась постройка баррикад. Небольшая горсть рабочих сражалась за этими игрушечными сооружениями в течение целых пяти дней против войск, находившихся налицо в Москве. На шестой день приехал гвардейский Семеновский полк, вызванный из Петербурга. Против него засевшие на Пресне смельчаки – всего две-три сотни – продолжали вести бой еще в течение пяти дней, пока наконец восстание не было подавлено окончательно. Это стоило разрушения целого квартала и гибели сотен случайных прохожих, попадавших под такой же случайный обстрел.

Произведенное этими приемами усмирение волнения было гораздо сильнее, чем впечатление от самого восстания, которого давно ждали и которым (как потом стало известно) руководили несколько членов с.-д. партии большевиков. 14 декабря я начал свою передовицу в повышенном тоне: «В древней столице России происходят невероятные события. Москву расстреливают из пушек. Расстреливают с такой яростью, с таким упорством, с такой меткостью, каких ни разу не удостоивались японские позиции. Что случилось? Где неприятель?»

Описав далее стрельбу по стенам домов и по железным вывескам баррикад, сооружаемых днем и вновь покидаемых ночью, я спрашивал: «Что же это такое? Москва переживает дни, перед которыми меркнут наполеоновские дни 12-го года, а официально – в Москве все спокойно!.. В чем загадка полного бессилия государства перед этим бурным взрывом?» Я отвечал: «Если восстановить порядок можно, только приставив к каждому обывателю солдата с ружьем и поставив у каждого дома пушку, то, значит, солдаты и пушки охраняют не тех, кого следует. Если все против власти, это значит, что власть против всех… Вот почему эта власть принуждена напрягать всю свою силу, чтобы произвести самое маленькое действие. Вот почему она ставит свои пушки на пустой площади и стреляет целыми часами вдоль пустых улиц. Вот почему она не может овладеть человеком, не разрушив пушечными гранатами дома, в котором он находится». Еще Монтескье выразил в притче, что это значит: «Человек хочет достать яблоко. Для этого он рубит дерево. Вот вам определение деспотии».

Не скоро изгладилось это впечатление московского разгрома. Привожу свое собственное тогдашнее наблюдение: «Ошибки наших революционеров разъединили общество, отбросив умеренную часть его вправо. Безразборчивая правительственная реакция может снова восстановить единство революционного настроения и отбросить средние элементы влево. Кровавое усмирение Московского восстания – первая из этих ошибок правительства, возможных и в будущем».

На ближайшее время я был прав и в этом диагнозе, и в прогнозе. Ошибками правительственной реакции было восстановлено – до известной степени, конечно, – единство антиправительственного фронта. От этого восстановления в первую очередь выиграли мы, кадеты. Но, увы, не выиграло общее дело борьбы за политическую свободу. Как я уже заметил, кривая успеха в борьбе с властью с этого момента пошла вниз. И основной причиной этого перелома было окончательное расхождение между тактикой нашей и тактикой левых. Московское восстание, легкомысленно затеянное и заранее проигранное, положило между нами непроходимую грань.

* * *

Общей чертой, отличающей 1906 год от 1905-го, является выступление на политической арене открытых политических партий и соответственное появление, в более или менее «явочном» порядке, политической литературы, журнальной, брошюрной и особенно газетной. Нет больше «симуляции» революции, прикрывавшей собой единый фронт общественных настроений: революция действует от своего собственного имени, и от нее тянется длинный спектр политических партий, ей дружных, нейтральных и враждебных. «Партия» вытеснила «союзы», разбившиеся на партийные группы и сохранившие лишь свое профессиональное ядро.

…Наша победа на выборах в Думу оказалась вовсе не такой полной, как нам казалось сгоряча. Кадетов было в Думе только треть всего ее состава – 34 % (153 члена вначале; потом это число поднялось до 179, то есть 37,4 %). Слева от нас – не сразу – сложилась группа, называвшая себя «трудовой». Мы могли бы составить с нею большинство (57 %), если бы она не была очень пестра и ее вожди не тянули бы в разные стороны. Но «ближе к к.-д.» стояли только 20 членов (из 107), а такое же число тянуло к с.-р. и к с.-д. Таким образом, думское большинство вышло случайным и колеблющимся. Вопрос решался всякий раз тем, на чью сторону склонится центр 48 «трудовиков», отметивших себя «беспартийными» или вовсе уклонившихся от отметки. Это была прогрессивная часть крестьянских депутатов. За них и шла между нашими двумя фракциями постоянная борьба. Были в Думе другие крестьяне, особенно боявшиеся начальства и не самоопределившиеся до конца. Правительство даже пыталось залучить их в особый пансион, которым заведовал некий Ерогин и который получил насмешливую кличку «живопырни». Но эти крестьяне вели себя особенно таинственно и держались замкнуто, скрывая свои действительные взгляды.

Расчет правительства получить в Думе «сереньких» и составить из них «министерскую партию» явно не удался. Но и никакой другой «министерской» партии в Думе не было.

Направо от нас сидела небольшая кучка «октябристов». Там было несколько культурных людей, которые были сконфужены своим названием и переименовались в партию «мирного обновления»; к ним присоединилось и несколько человек из группы «демократических реформ». Большей частью обе группы голосовали с нами; но иногда они нас удивляли своими политическими сюрпризами – и, обыкновенно, очень некстати.

Дальше направо шла чернота – худосочная и бессильная. Наиболее влиятельные лидеры черносотенцев в эту Думу не попали; только извне они слали правительству заказанные им телеграммы о разгоне Думы, которые гостеприимно печатались в «Правительственном вестнике».

Гораздо серьезнее и опаснее были наши так называемые «друзья слева». Из-за неудавшейся тактики бойкота и они были слабо и безлично представлены. Только в конце приехали кавказские социал-демократы, взяли палку и начали проводить свою тактику. Но внутри Думы тесные рамки этого учреждения и строгости наказа связывали руки. Их директивы приходили извне, развивались на митингах и в газетах и были направлены главным образом против нашей думской фракции. Их влияние в Думе ослаблялось их внутренними распрями. Провал революционной тактики конца 1905 г. заставил их устроить примирительный съезд в Стокгольме, в апреле 1906 г.; но вместо «объединения» тут опять произошло расхождение между побежденными большевиками и их меньшевистскими критиками. Такие вожди, как Аксельрод, Плеханов, доказывали основательно и серьезно невозможность тактики захвата власти пролетариатом при помощи победоносной революции. Они продолжали утверждать, что только «буржуазно-демократическая» революция возможна в России и что с «либералами» и «капиталистами» не следует бороться, а надо их поддерживать. Все это настолько бесспорно доказывалось декабрьским провалом, что меньшевики одержали верх на съезде. Но… на практике продолжала применяться большевистская тактика. На сложные рассуждения меньшевиков большевики по-прежнему отвечали демагогическими призывами к примитивным инстинктам масс. Этой пропагандой меньшевики были оттеснены почти до позиции кадетов. В их газетах мы встречали даже некоторую поддержку.

Это отразилось и на отношении к Думе. Меньшевики из ЦК предлагали на митингах требовать замены правительства министерством из думского большинства, считая при этом к. д. и трудовиков за одно целое и ожидая от Думы подготовки «дальнейшего шага к борьбе». Напротив, большевики петербургской группы с.-д. считали Думу «бессильной», предлагали отколоть трудовиков от «либеральных партий», «обострив конфликты внутри Думы», на почве «требования от Думы открытого обращения к народу».

Напрасно Плеханов объяснял им, что, дискредитируя Думу, они тем самым поддерживают правительство, которое не будет дожидаться, пока народ придет на выручку, а просто разгонит Думу. Большевики твердили свое: «Народу придется все взять самому; дело идет о решительной борьбе вне Думы». Это означало возвращение к декабрьской тактике 1905 г., и, конечно, перенесение этого рода идей в Думу больше всего ответственно за ее катастрофу. Большевикам удалось подсунуть трудовикам предложение: «Организовать на местах комитеты, избранные всеобщим избирательным правом, для обсуждения аграрного вопроса». «Нам нужно создать в стране ту силу, которая даст нам возможность победить… Мы хотим привести русский народ в то движение, которое остановить невозможно». Так откровенно аргументировал трудовицкий лидер Аладьин, защищая предложение, конфузливо внесенное трудовиками уже 26 мая.

* * *

Основной конфликт между Думой и правительством – тот конфликт, на который мы заранее шли и к которому левые стремились, открылся не сразу. Ему предшествовал короткий промежуток нашей «идиллии», когда мы еще не потеряли надежду провести в Думе свой план в строго «парламентском» порядке. Но этот наш «парламентаризм» и ускорил конфликт с министерством Горемыкина. Наш председатель, С. А. Муромцев, по своему положению считал себя вторым лицом в государстве после монарха и потому не хотел, как потом Родзянко в Третьей Думе, вступать с царем в личные отношения без «призыва» и иметь у царя «всеподданнейший доклад». Мы поэтому были отрезаны от всяких сношений с властью, кроме «парламентарных».

При этом в Совете министров, по воспоминаниям В. Н. Коковцова, «не было разноречий». «Уступка натиску Думы недопустима». Коковцов формулировал три положения, особенно «недопустимые»: «отмена права собственности в порядке принудительного отчуждения» (это – наш аграрный проект), «отмена основных законов и переход к ответственному министерству» и «захват всей власти управления народным представительством». Конечно, ни «отменять собственность», ни «захватывать всю власть» Дума вовсе не собиралась, а, напротив, утверждала собственность и отдельность власти, охраняя прерогативу императора. Но эти поспешные утверждения испуганного бюрократа свидетельствовали о возбужденной думскими заявлениями тревоге. Тревога эта еще поддерживалась извне.

По сообщению того же В. Н. Коковцова, донесения губернаторов министру внутренних дел П. А. Столыпину единогласно говорили о «нарастании революционного подъема и об отсутствии способов бороться с ним». «Власть совершенно дискредитирована», докладывали они, «и общее внимание обращено только на Думу». Эти донесения с мест Горемыкин и Столыпин регулярно докладывали царю. Казалось бы, те же голоса с мест и указывали на Думу как на способ борьбы против «революционного подъема». Но этого-то как раз и боялась бюрократия – кажется, даже больше, нежели самого «революционного подъема», с которым только что справились своими средствами.

Словом, поход на Думу был решен в Совете министров. В боевом духе и была составлена В. И. Гурко – этим enfant terrible {Бедовый ребенок.} реакции – министерская декларация в ответ на думский адрес. Министры предпочли этот текст более мягкому проекту Щегловитова.

Сам царь тогда еще, видимо, колебался. Он говорил даже, что идея министерского выступления ему не нравится. Не следовало ли бы ему, как «настаивают» некоторые окружающие, обратиться к Думе лично? По сообщению Гурко, «настаивал» А. П. Извольский, предлагавший форму речи царя с «трона». Это было бы – правда, несколько своеобразное – продолжение думского «парламентарного стиля». Но, очевидно, по этой же причине Столыпин и Коковцов решительно возражали против личного вмешательства царя. Здесь уже проявился признак внутреннего разногласия между министрами – и здесь же воля царя склонилась в сторону сопротивления Думе. Он не только отказался от выступления перед Думой, но даже сожалел, что министерская декларация недостаточно решительна.

13 мая Горемыкин «едва слышным» голосом прочел эту декларацию – не царя к Думе, а министерства, без упоминания о полномочии царя. Декларация была груба по форме и слабо мотивирована по содержанию. Совершенно незаконное заявление о том, что аграрное предположение Думы «недопустимо», вызвало среди депутатов целую бурю. Не только к.-д. и трудовики, но и M. M. Ковалевский и граф Гейден доказывали с трибуны неконституционность декларации и в один голос кончали свои речи требованием отставки правительства и замены его ответственным министерством. Горемыкину удалось только объединить Думу на основном требовании к.-д. Формула «недоверия» к правительству была единогласно принята Думой. Брошенная сверху перчатка была поднята, и думская «идиллия» кончилась. 13 мая стало датой, которая знаменовала начало открытой борьбы.

Однако же борьба последовала не сразу, и причиной этого надо считать усилившийся конфликт между министрами. Правда, Совет министров уже через день решил, что Думу необходимо распустить. Но мнения разошлись на том, следует ли сделать это немедленно или подождать и «посмотреть, какой оборот примут заседания» и, в частности, «какую тактику примет руководящая партия» (к.-д.). Только Извольский возражал вообще против роспуска. Решено было «зорко следить за действиями Думы», во-первых, и «получить заблаговременно полномочия государя» (на роспуск), во-вторых.

Первая часть фразы отразила компромисс с возражавшими; вторая – противопоставляла ему готовое решение Горемыкина, Коковцова и Столыпина, которые ничего от Думы не ожидали. Тактика Горемыкина и выразилась в полном игнорировании, или, как тогда говорили, в «бойкоте» Думы. Дума была предоставлена самой себе, что, при недостаточности ее прав и при отсутствии сотрудничества с властью, должно было свестись к «гниению на корню». Когда тем не менее Дума кое-как наладила доступную ей часть «подготовительно-законопредположительной» работы, это произвело впечатление и укрепило позицию сторонников сохранения Думы среди министров и сановников, окружавших царя.

* * *

Так прошел еще месяц после горемыкинской декларации 13 мая. До середины июня продолжалось «зоркое слежение» за Думой. Был даже особый чиновник, Куманин, который ежедневно докладывал начальству о поведении Думы. Горемыкин погрузился в молчание и, очевидно, хитрил, выжидая подходящей конъюнктуры. Гурко толковал это молчание так: «Болтайте, сколько хотите, а я буду действовать, когда найду нужным». Столыпин еще чувствовал себя новичком в Петербурге и упорно молчал в заседаниях министров, выжидая своего часа.

Царь продолжал оставаться в нерешительности, скрывая, по обычаю, свое настоящее мнение или, быть может, его еще не имея. На одном очередном докладе Коковцов был удивлен словами царя, что «с разных сторон он слышит, что дело не так плохо» в Думе и что она «постепенно втянется в работу». Царь ссылался при этом на «отголоски думских разговоров»; но эти отголоски распространились довольно широко. В английском клубе высказывался в этом духе великий князь Николай Михайлович.

В непосредственной близости к царю, любимый и уважаемый им барон Фредерикс, министр двора, передавал царю мнение Д. Ф. Трепова, назначенного дворцовым комендантом. Коковцов уже встревожился и посоветовал Столыпину «поближе присмотреться к обоим».

Уже в начале мая у него был с Треповым любопытный разговор во дворце. Трепов спросил его: «Как он относится к идее министерства, ответственного перед Думой и составленного из людей, пользующихся общественным доверием?» На возражения Коковцова Трепов, смотря на него в упор, спросил: «Вы полагаете, что ответственное министерство равносильно полному захвату власти и изъятию ее из рук монарха, претворением его в простую декорацию?» Это и было, конечно, как видно из приведенных цитат, мнение сторонников роспуска.

Но Коковцов, вероятно рассерженный, пошел дальше в своем ответе. Он «допускает и большее: замену монархии совершенно иною формою государственного устройства», то есть, очевидно, республикой. К сожалению, этот интересный обмен мнений оборвался, так как кругом стояла публика.

Коковцов и Столыпин чуяли недоброе. Трепов действительно уже за свой страх, начал предварительные разведки. Его поддерживал зять, генерал А. А. Мосолов, человек умный и наблюдательный, хорошо видевший слабые стороны режима и впоследствии поведавший публике о своих мрачных прогнозах.

В сущности, и сам В. Н. Коковцов, в эмиграции, издал два тома воспоминаний, которые по отношению к царю и его ближайшему окружению могли бы служить настоящим обвинительным актом. Но когда я в восьми фельетонах «Последних новостей» извлек оттуда документальные данные для этого обвинительного акта, аккуратный и добросовестный бюрократ, верный служитель неограниченной монархии, был как будто удивлен и недоволен: он вовсе не хотел этого! Он только добросовестно свидетельствовал. Аккуратный и добросовестный чиновник и монархист по традиции, автор, кажется, и до конца своих дней не понял, что совершил предательство перед памятью своего возлюбленного монарха, сделав общим достоянием фотографические снимки своих интимных бесед с царем.

Это был странный человек, этот министр финансов, попавший потом в премьеры за то же свое качество: аккуратность и добросовестность в рамках принятого на себя служения. Там он охранял казенный сундук от посторонних покушений, в том числе и царских. И все мы соглашались с его репутацией «честного бухгалтера». Здесь он охранял от покушений вверенные ему интересы патрона, не считая и сам себя ни в коей мере «политиком», а только верным слугой престола.

* * *

Я подхожу теперь к самому роковому факту этого рокового 1905/06 года: к трагической развязке двух конфликтов – внутри и вне Думы: внутри – между парламентским и революционным течениями; вовне – между тенденциями сохранить народное представительство в его «конституционной» форме или, распустив Думу, восстановить – по возможности во всей полноте – неограниченную власть монарха.

Николай II был, несомненно, честным человеком и хорошим семьянином, но обладал натурой крайне слабовольной. Царствовать он вообще не готовился и не любил, когда на него упало это бремя. Этикет двора он, как и его жена, ненавидел и не поддерживал. Добросовестно, но со скукой выслушивая очередные доклады министров, он с наслаждением бежал после этих заседаний на вольный воздух – рубить дрова, его любимое занятие.

Как часто бывает со слабовольными людьми – как было, например, и с Александром I, – Николай боялся влияния на себя сильной воли. Но такая воля – которой он, незаметно для себя, всецело подчинился, – была: воли его жены, натуры волевой, самолюбивой, почувствовавшей себя сразу изолированной в чужой стране и забронировавшейся от всех, кроме тесного круга единомыслящих. Оба супруга сошлись на одинаковом понимании своей жизненной цели, как передачи сыну нерастраченного отцовского наследства. Оба не могли не заметить, что идут против течения, и благодаря императрице – «единственному человеку в штанах», как она рекомендовала себя позднее в письмах к Николаю, – вступили с этим течением в борьбу, как могли и умели. Это привело к тесному подбору семейных «друзей»; в большинстве это были люди крайне невысокого культурного уровня. Вне этого тесного круга были одни недоброжелатели и «враги». Это была неприступная крепость, доступная лишь воздействию потустороннего мира – в формах юродства и мистики, готовой воспользоваться приемами магии.

Какой иной развязки, кроме случившейся, можно было ожидать от этой царственной психологии, скудной идеями и богатой лишь верой в судьбу, предрешенную Промыслом? В критический момент истории в России не нашлось иных людей, способных вывести ее на новый путь ее развития…

Первый повод к роспуску был дан не Думой. 20 июня 1906 года появилось правительственное сообщение, имевшее весь состав провокации. Правительство «успокаивало» население заявлением, что думская аграрная реформа не будет осуществлена. Это заявление было, конечно, совершенно незаконно. Оно противоречило даже ограниченным основными законами законодательным правам Думы. В заседании аграрной комиссии депутат Кузьмин-Караваев, человек тщеславный и неумный, большой интриган и политический путаник, предложил ответить опубликованием «контрсообщения» от имени Думы. Обращение Думы к стране было тактикой трудовиков, под которой скрывались революционные стремления. В данную минуту оно было опаснее для Думы, чем когда-либо прежде. Но в комиссии предложение это прошло, и 4 июля (я подчеркиваю дату) готовый проект аграрного сообщения был поставлен на повестку общего заседания Думы. Наши «лидеры» и я сам очутились перед свершившимся фактом, так как за прохождением проекта через комиссию никто из нас не следил и никакого решения, как к нему отнестись, у нас не было.

Наиболее осведомленным оказался… П. А. Столыпин! В этот день, 4 июля, он явился в Думу, где был редким гостем, просидел целое заседание в министерской ложе, тщательно записывая прения. В кулуарах заговорили, что причина такого неожиданного внимания к Думе – именно ее аграрное обращение к народу. Столыпин имел возможность выслушать самые резкие мотивировки левых ораторов. Очевидно, он собирался использовать собранный материал для доклада царю. Наша фракция ничего не подозревала, и в вечернем заседании ее об этом ничего не говорилось. Мы пропустили возможность задержать обсуждение проекта по формальным мотивам.

Только утром 5 июля (вспомним сообщение Извольского) я наконец получил сведения о происшедшем. Я тотчас забил тревогу, бросился к Петрункевичу, объяснил ему всю опасность обращения, текст которого был уже принят фракцией, и настоял на необходимости предупредить, по крайней мере, злостное толкование текста. Вечером во фракции и утром 6 июля в передовице «Речи» я обращал внимание на угрозу Столыпина, что в случае аграрных волнений вмешаются австро-германские войска, и убеждал «не делать шага», который может быть истолкован как неконституционный. «Мы, может быть, накануне страшных решений, – писал я, – последние дни, когда еще возможно было установление согласия между законодательной властью и исполнительной, быстро проходят, и с обеих сторон так же быстро растет готовность на крайние решения… Вся психология положения (о думском министерстве) сразу изменилась… Люди, склонявшиеся к идее думского министерства, отшатнулись от нее в последнюю минуту». А столыпинская «Россия» говорила откровенно, что «немыслимо верить либеральной буржуазии, будто она без репрессий справится с крайними течениями»; лучше «репрессивные меры», нежели согласие на «крайние программы».

* * *

На докладе царю 4 июля, по сообщению Столыпина Коковцову, вопрос о роспуске был «затронут», очевидно, в прямой связи с отчетом о думском заседании, а 5 июля за обедом у графини Клейнмихель граф Иосиф Потоцкий уже сообщил Коковцову, что «день роспуска Думы назначен на воскресенье» (9 июля).

Коковцов был поражен; очевидно, Столыпин вел свою игру втайне от министра финансов, своего сообщника. На вопросы Коковцова он лишь ответил, как сказано, что вопрос был «затронут», но прибавил, что к 7 июля государь «желает знать мнение правительства». В действительности это «мнение» было давно составлено, и речь шла уже о принятии мер, заготовленных Столыпиным. 7 июля Столыпин приехал в Царское Село не только с подробным планом роспуска именно на воскресенье 9 июля, но и с документами, которые министрам оставалось лишь подписать. Очевидно, решение было принято за кулисами государственных учреждений, один на один между царем и Столыпиным.

7 июля Столыпин, очевидно, уже ожидал и своего назначения в министры роспуска, на место Горемыкина. Столыпин рисовал Коковцову и годуновскую сцену: он ссылался царю на свою «недостаточную опытность», царь благословлял его иконой; тотчас затем Столыпин прочитал царю свой совсем готовый доклад о военных мерах для предупреждения беспорядков, которых можно было ожидать в воскресенье! Все это отзывало плохо налаженной комедией, когда готовилась трагедия. Все, кроме бывшего губернатора, чувствовали, что совершается большое событие, быть может, непоправимое…

Первая Государственная Дума отошла в историю. История не сказала о ней последнего слова: слишком были различны интересы и идеи, с нею связанные. Но, может быть, не лишено интереса сопоставить в заключение два суждения о Думе с двух противоположных сторон. Одно из них заключало в себе резкую оценку и мрачный прогноз. Оно принадлежит Крыжановскому и высказано под впечатлением первой встречи царя с Думой на приеме в Зимнем дворце 27 апреля. Другое суждение принадлежит профессору Ключевскому; оно высказано уже во время заседаний Думы. Если это и не суд истории, то во всяком случае мнение самого талантливого и вдумчивого из русских историков.

С. Е. Крыжановский вспоминает, что царский выход был «обставлен всею пышностью придворного этикета и сильно резал непривычный к этому русский глаз». Но глаз верного слуги старого режима резала также, на этом фоне царского блеска, неподходящая к месту «толпа депутатов в пиджаках и косоворотках, в поддевках, нестриженых и даже немытых». Умный чиновник сразу заключил из этого, богатого смыслом, сопоставления, что «между старой и новой Россией перебросить мост едва ли удастся». И свои чувства он выразил восклицанием: «Ужас!.. Это было собрание дикарей…»

В. О. Ключевский, давая свой отзыв о деятельности Думы в письме к А. Ф. Кони, говорил: «Я вынужден признать два факта, которых не ожидал. Это – быстрота, с какой сложился в народе взгляд на Думу как на самый надежный орган законодательной власти, и потом – бесспорная умеренность господствующего настроения, ею проявленного. Это настроение авторитетного в народе учреждения умереннее той революционной волны, которая начинает нас заливать, и существование Думы – это самая меньшая цена, какою может быть достигнуто бескровное успокоение страны».

Если угодно, в Первой Думе было все. Были и «дикари», вытащенные из русской глуши, однако, самим же правительством по закону 11 декабря. Была и «революционная волна», продолжавшая заливать Россию. Была, наконец, и проявленная наиболее культурной частью России «умеренность», подававшая надежду на «успокоение страны» – при условии, конечно, длительного существования Думы. В общем, это был сложный и дорогой инструмент, единственный, какой могла создать в тогдашней России интеллигентская традиция и едва пробудившаяся народная воля. Но для того чтобы управлять этим инструментом, нужно было понимание положения – и умелое руководство. Когда Родичев сравнивал этот редкий орган с иконой, разбить которую у власти не поднимется рука, он жестоко ошибался. Его разбила рука подлинных «дикарей» сверху. «Революционная волна» как будто отхлынула перед грубым насилием. Но это была только отсрочка, данная власти, – и уже последняя.

И тот же В. О. Ключевский – даже вопреки своим настроениям – сделал из случившегося пророческий вывод: «Династия прекратится; Алексей царствовать не будет». Трудно было тогда поверить правильности провидения историка. А так оно и случилось, всего спустя 11–12 лет после описанных событий.

Самоликвидация старой власти

(из «Воспоминаний»)

…В конце 1916 г. говорили о роспуске и о выборах в новую, уже пятую по счету Думу. Январь и февраль 1917 г. прошли как-то бесцветно и не оставили ярких воспоминаний. А между тем эти два месяца были полны политическим содержанием, оценить которое пришлось уже после переворота. Можно судить различно, был ли это эпилог к тому, что произошло, или пролог к тому, что должно было начаться; но это был, во всяком случае, отдельный исторический момент, который заслуживает особой характеристики. Его основной чертой было, что все теперь (включая и «улицу») чего-то ждали и обе стороны, вступившие в открытую борьбу, к чему-то готовились. Но это «что-то» оставалось где-то за спущенной завесой истории, и ни одна сторона не проявила достаточно организованности и воли, чтобы первой поднять завесу. В результате случилось что-то третье, чего – именно в этой определенной форме – не ожидал никто: нечто неопределенное и бесформенное, что, однако, в итоге двусторонней рекламы, получило немедленно название начала великой русской революции.

В эти дни главная роль принадлежала не Думе. Эту роль занял Военно-промышленный комитет – отчасти ввиду своей связи с рабочей группой, отчасти вследствие председательства А. И. Гучкова. Мы знаем, что в планах Гучкова зрела идея дворцового переворота, но что, собственно, он сделал для осуществления этой идеи и в чем переворот будет состоять, никому не было известно. Во всяком случае, мысль о дворцовом перевороте выдвигалась теперь на первый план; с нею приходилось считаться в первую очередь.

Всем было ясно, что устраивать этот переворот – не дело Государственной Думы. Но было крайне важно определить роль Государственной Думы, если переворот будет устроен. Блок исходил из предположения, что при перевороте так или иначе Николай II будет устранен от престола. Блок соглашался на передачу власти монарха к законному наследнику Алексею и на регентство до его совершеннолетия – великому князю Михаилу Александровичу. Мягкий характер великого князя и малолетство наследника казались лучшей гарантией перехода к конституционному строю.

Не помню, к сожалению, в какой именно день мы были через M. M. Федорова приглашены принять участие в совещании, устроенном в помещении Военно-промышленного комитета. Помню только, что мы пришли туда уже с готовым решением, и, после обмена мнений, наше предложение было принято. Гучков присутствовал при обсуждении, но таинственно молчал, и это молчание принималось за доказательство его участия в предстоявшем перевороте. Говорилось в частном порядке, что судьба императора и императрицы остается при этом нерешенной – вплоть до вмешательства «лейб-кампанцев», как это было в 18 в.; что у Гучкова есть связи с офицерами гвардейских полков, расквартированных в столице, и т. д. Мы ушли, во всяком случае, без полной уверенности, что переворот состоится, но с твердым решением, в случае, если он состоится, взять на себя устройство перехода власти к наследнику и к регенту. Будет ли это достигнуто решением всей Думы или от ее имени или как-нибудь иначе, оставалось, конечно, открытым вопросом, так как самое существование Думы и наличность ее сессии в момент переворота не могли быть заранее известны. Мы, как бы то ни было, были уверены после совещания в помещении Военно-промышленного комитета, что наше решение встретит поддержку общественных внедумских кругов.

* * *

Раньше, однако же, чем наступил ожидаемый момент, нам пришлось связаться с Военно-промышленным комитетом по другому вопросу – о судьбе его рабочей группы. В состав ее были введены агенты охранной полиции, следившие за ее деятельностью, считавшейся особенно опасной. Мы видели, однако, что это была сравнительно умеренная группа. По определению Гучкова, ее цель при вступлении в комитет была «добиться легальных форм для рабочих организаций». И чисто социалистические организации, такие, как большевики, объединенцы, интернационалисты, по признанию охранки, держались в стороне от ее пропаганды.

Ее обвиняли в том, что она готовила к дню открытия Думы приветственную манифестацию к Таврическому дворцу, – и это было вполне вероятно. Но что целью манифестации было «вооруженное восстание и свержение власти», утверждали только провокаторы, как некий Абросимов, введенные охранкой в ее состав. Тем не менее министр внутренних дел Протопопов решил направить удар против нее, и 27 января арестовал рабочую группу. Это вызвало большое волнение. Гучков и Коновалов созвали на 29 января собрание общественных организаций с целью протеста и жаловались князю Голицыну, который признал арест «ошибкой» Протопопова. Но возбуждение среди рабочих росло: в ближайшие дни (31 января – 5 февраля) состоялся ряд сходок и забастовок на фабриках и заводах.

Тогда Петербургский военный округ был выделен из Северного фронта и подчинен генералу Хабалову, получившему очень широкие права, независимые даже от военного министра. Рука Протопопова сказалась и здесь: императрица одобрила его план борьбы с народными волнениями. Однако же 7–13 февраля забастовки продолжались; начались столкновения с полицией. Слухи о шествии к Думе 14 февраля приняли конкретную форму, и за ними нетрудно было угадать полицейскую провокацию. Протопопов, по-видимому, готовился вызвать «революцию» искусственно и расстрелять ее – по образцу Москвы 1905 г. Ему приписывался целый план деления Петербурга на части с целью подавить ожидавшееся восстание. Распространился слух, что Протопопов снабдил полицию пулеметами, которые должны были быть расставлены на крышах в стратегических пунктах столицы.

Мое имя было названо в качестве подстрекателя к рабочей демонстрации, и мне пришлось в это дело вмешаться. 9 февраля появилось мое воззвание к рабочим, призывавшее их не поддаваться на явную провокацию и не идти в очевидную полицейскую ловушку – шествие 14 февраля к Думе. Мое воззвание, помещенное рядом с обращением Хабалова, вызвало критику слева, но цели своей оно достигло: 14 февраля выступление рабочих не состоялось.

Проявление народного недовольства по этой, политической, хотя беспартийной, линии было несколько приостановлено. Но оно прорвалось гораздо более могучим потоком по другой, экономической линии. «Интеллигентские» круги столицы могли мечтать о дворцовом перевороте, который не наклевывался, и о направленных против высоких особ террористических актах, для которых не находилось исполнителей, – и охранное отделение могло наполнять слухами об этом доклады своих филеров по начальству. В действительности опасность лежала не здесь. Она сознавалась всеми, – и ниоткуда не было помощи.

Доклад охранного отделения от 10 января уже соединяет обе темы, политическую и экономическую: «Отсрочка Думы продолжает быть центром всех суждений»… но «рост дороговизны и повторные неудачи правительственных мероприятий в борьбе с исчезновением продуктов вызвали еще перед Рождеством резкую волну недовольства… Население открыто (на улицах, в трамваях, в театрах, в магазинах) критикует в недопустимом по резкости тоне все правительственные мероприятия».

Или – в докладе от 5 февраля: «С каждым днем продовольственный вопрос становится острее, заставляет обывателя ругать всех лиц, так или иначе имеющих касательство к продовольствию, самыми нецензурными выражениями». «Новый взрыв недовольства» новым повышением цен и исчезновением с рынка предметов первой необходимости охватил «даже консервативные слои чиновничества». «Никогда еще не было столько ругани, драм и скандалов, как в настоящее время… Если население еще не устраивает голодные бунты, то это еще не означает, что оно их не устроит в самом ближайшем будущем. Озлобление растет, и конца его росту не видать». И охранка «не сомневается» в наступлении «анархической революции»! Что же делалось, чтобы предупредить ее?

23 февраля, когда из-за недостатка хлеба забастовало до 87 000 рабочих в 50 предприятиях, Протопопов просит Хабалова объявить населению, что «хлеба хватит». «Волнения вызваны провокацией». 24 февраля бастовали уже 197 000 рабочих. Хабалов объявлял, что «недостатка хлеба в продаже не должно быть»… Очевидно, «многие покупают хлеб в запас – на сухари». Правительство решило «передать продовольственное дело городскому управлению». Военный министр распорядился не печатать речей Родичева, Чхеидзе и Керенского, а Хабалов 25 февраля, когда бастовало уже 240000 рабочих, пригрозил призвать в войска новобранцев досрочных призывов. Протопопов телеграфировал в Ставку, что хлеба не хватает, потому что «публика усиленно покупает его в запас», и что для «прекращения беспорядков принимаются меры». Городская дума обсуждала вопрос о хлебных карточках, а Государственная Дума – о расширении прав городских самоуправлений в области продовольствия. «Меры» состояли в том, что в ночь на 26 февраля были арестованы около 100 членов революционных организаций.

Было очевидно, что все это безнадежно запоздало и направлено не туда, куда нужно. Оставалось… прибегнуть к войскам, к подавлению силой. Вечером 25 февраля царь телеграфировал Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией!» Что могло быть дальше от реального понимания происходящего?..

* * *

Итак, последняя инстанция – войска. Но где войска? Какие войска? Протопопов перед чрезвычайной комиссией показывал, что он «и тут был неосведомлен». Он считал их «благонадежнее», чем они были. «Сильных революционных течений в военной среде я не ожидал и был уверен, что в случае рабочего движения правительство найдет опору в войсках», и «в верности царю общей массы войск не сомневался» и «это докладывал царю». «Царь был доволен докладом». На деле оказалось иное. Если 23 февраля с толпой еще справлялись полиция и жандармы, то уже 24 февраля пришлось пустить военные части, хотя Хабалов стрелять в толпу не хотел. 25 февраля, после царского приказа, решено стрелять, и 26 февраля войска местами уже стреляли. Но одна рота запасного батальона Павловского полка уже требовала прекращения стрельбы и сама стреляла в конную полицию. 27 февраля отдельные части побратались с рабочими. Хабалов растерялся. Город был объявлен на осадном положении. К вечеру оставшиеся «верными» воинские части составляли уже ничтожное меньшинство, и их приходилось сосредоточивать около правительственных учреждений: Адмиралтейства, Зимнего дворца, Петропавловской крепости.

А где же были в эти роковые дни – 23–27 – представители власти?

К удивлению «многих», царь накануне волнений, 22 февраля, выехал из Царского Села в Ставку, сохранив между собой и столицей только телеграфную и, как оказалось, еще менее надежную железнодорожную связь. Он удовлетворялся сравнительно успокоительными телеграммами Протопопова и не обращал внимания на тревожные телеграммы Родзянки. 27 февраля он сказал Фредериксу: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать». «Вздором» было предложение Родзянки «немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство».

Совет министров заседал каждый день, перенеся свои заседания, для безопасности, в Мариинский дворец, – но скорее для информации о происходящем, чем для принятия решительных мер. Впрочем, одну решительную меру он принял. В ночь на 26 февраля Голицын поставил вопрос о «роспуске» или «перерыве занятий» Государственной Думы. Большинство склонялось к «перерыву», но предварительно было решено, по показанию Протопопова, «попытаться склонить прогрессивный блок к примирению».

Двое министров, H. H. Покровский (министр иностранных дел после Штюрмера, с 10 ноября 1916 г.) и Риттих (министр земледелия, проводивший тогда в Думе мероприятия по продовольствию), взялись переговорить со мной, В. А. Маклаковым и Н. В. Савичем.

Я решительно не помню, чтобы со мной говорили. Но ответ получился на следующий день: «Примирение невозможно; депутаты требовали перемены правительства и назначения новых министров из лиц, пользующихся общественным доверием». Требование было признано неприемлемым, и решено опубликовать указ о «перерыве». Князю Голицыну оставалось проставить дату на одном из трех бланков, переданных в его распоряжение царем, и в тот же день вечером Родзянко нашел у себя на столе указ о перерыве с 26 февраля и о возобновлении сессии «не позднее апреля 1917 г., в зависимости от чрезвычайных обстоятельств».

Но 27 февраля сами члены Совета министров «ходили растерянные, ожидая ареста» и – в качестве «жертвы» – предложили Протопопову подать в отставку. Он согласился – и с этого момента скрывался. Тут же Совет министров ходатайствовал о назначении над «оставшимися верными войсками» военачальника с популярным именем и о составлении ответственного министерства.

Царь согласился на «военачальника» (Иванова), но признал «перемены в личном составе министерства при данных обстоятельствах недопустимыми». Отклонено было и предложение великого князя Михаила Александровича о назначении себя регентом, а князя Львова премьером. Царь передал через Алексеева, что «благодарит великого князя за внимание, выедет завтра и сам примет решение».

А на следующий день (28 февраля) уже и самый Совет министров подал в отставку и ушел в небытие. Мариинский дворец был занят «посторонними людьми», и министры принуждены скрываться. В этот момент в столице России не было ни царя, ни Думы, ни Совета министров. «Беспорядки» приняли обличье форменной «революции».

* * *

Между старой властью, ликвидировавшей саму себя, и властью, вновь созданной 2 марта 1917 г., имеется ли какое-либо юридическое преемство? Между ними прошла революция, и это обстоятельство, казалось бы, само по себе подсказывает отрицательный ответ. Тем не менее между обеими неоднократно пытались найти преемственную связь. Одни вели власть Временного правительства от распоряжения царя, назначившего перед своим отречением князя Львова премьером с правом составить самому свой кабинет. Другие искали связи в том акте, которым Николай II, отрекаясь, передал свою власть брату великому князю Михаилу Александровичу.

Те, кто считает этот акт незаконным, указывают на условный характер отречения Михаила – до решения Учредительного собрания – и на его ссылку на «полную власть» Государственной Думы. С большим, по-видимому, вероятием председатель Государственной Думы хотел установить это преемство и полемизировал пространно с кадетской партией (и ее лидером), которая этому помешала. По мере дальнейшего рассказа мы увидим, что все эти попытки не находят достаточного оправдания. Другое дело, как само Временное правительство смотрело на свою власть. Считало ли оно, что к нему перешел весь суверенитет власти, который оно должно передать Учредительному собранию, или же были элементы этого суверенитета, которыми оно не обладало?

Были решения, перед которыми оно останавливалось, считая их вмешательством в права Учредительного собрания (например, вопрос о будущей форме правления); с другой стороны, из своего состава оно выделило настоящую диктаторскую группу, которая не остановилась и перед этим решением. Все это – вопросы, которые могут занимать строгого законоведа. Для историка, а тем более для мемуариста, некоторое указание содержится в самом названии «временное» – скромное самоопределение, которое удержалось до самого конца существования этого правительства.

Я упоминаю обо всем этом вкратце теперь же, при переходе к новому историческому моменту, так как среди этих толкований, возможных и невозможных, мне пришлось вести свою собственную линию. Она оказалась удачной вплоть до создания Временного правительства, хотя это не была уже линия прогрессивного блока; остальные подчинялись создавшейся обстановке и даже пошли далее. Моей исходной точкой в это время было то положение, которое германские законоведы определяют понятием Rechtsbrach – «перерыва в праве». Но она предполагала, что перерыв этот был единовременным и окончательным (до Учредительного собрания). Обстоятельства, сложившиеся при функционировании Временного правительства, этому понятию не соответствовали. Rechtsbruch оказался явлением длительным, ибо революция продолжалась: она вступила в новую «стадию», продолжавшую новообразование права. И тут моя тактика потерпела крушение. Повторяю, что все это станет яснее по мере продолжения моего рассказа: здесь отмечены только самые главные линии.

Утром 27 февраля я проснулся от звонка швейцара, который пришел сказать, что в казарме Волынского полка происходит что-то неладное. Окно моей квартиры – на углу Бассейной улицы и Парадного переулка – выходило в короткий переулок, в конце которого помещались ворота полка. Ворота были открыты; во дворе кучки солдат что-то кричали, волновались, размахивали руками. После событий последних дней в этом не было ничего неожиданного. Но сразу почувствовалось, что события эти вступают в новую стадию.

Раздался звонок из Таврического дворца. Председатель созывал членов Думы на заседание. С вечера члены сеньорен-конвента знали, что получен указ о перерыве заседаний Государственной Думы. Ритуал заседания был тоже установлен накануне: решено было выслушать указ, никаких демонстраций не производить и немедленно закрыть заседание. Конечно, в казарме Волынского полка ни о чем этом не знали. Волнения происходили совершенно независимо от судьбы Государственной Думы.

Я пошел в Думу обычным путем, по Потемкинской улице. Жена меня провожала. Улица была пустынна, но пули одиночных выстрелов шлепались о деревья и о стены дворца. Около Думы никого еще не было; вход был свободен. Не все собиравшиеся депутаты были осведомлены о том, что предстояло. Заседание состоялось, как было намечено: указ был прочитан при полном молчании депутатов и одиночных выкриках правых.

* * *

Самоубийство Думы совершилось без протеста. Но что же дальше? Нельзя же разойтись молча – после молчаливого заседания! Члены Думы, без предварительного сговора, потянулись из залы заседания в соседний полуциркульный зал. Это не было ни собрание Думы, только что закрытой, ни заседание какой-либо из ее комиссий. Это было частное совещание членов Думы. К собравшимся стали подходить и одиночки, слонявшиеся по другим залам. Не помню, чтобы там председательствовал Родзянко; собрание было бесформенное; в центральной кучке раздались горячие речи. Были предложения вернуться и возобновить формальное заседание Думы, не признавая указа (М. А. Караулов), объявить Думу Учредительным собранием, передать власть диктатору (генералу Маниковскому), взять власть собравшимся и создать свой орган – во всяком случае, не разъезжаться из Петербурга.

Я выступил с предложением выждать, пока выяснится характер движения, а тем временем создать временный комитет членов Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Эта неуклюжая формула обладала тем преимуществом, что, удовлетворяя задаче момента, ничего не предрешала в дальнейшем. Ограничиваясь минимумом, она все же создавала орган и не подводила думцев под криминал. Раздались бурные возражения слева; но собрание в общем уже поколебалось, и после долгих споров мое компромиссное предложение было принято, и выбор «временного комитета» поручен совету старейшин. Это значило – передать его блоку. В третьем часу дня старейшины выполнили поручение, наметив в комитет представителей блоковых партий – и тем, надо прибавить, предрешив отчасти состав будущего правительства.

В состав временного комитета вошли, во-первых, члены президиума Думы (Родзянко, Дмитрюков, Ржевский) и затем представители фракций: националистов (Шульгин), центра (В. Н. Львов), октябристов (Шидловский), к.-д. (Милюков и Некрасов – товарищ председателя); присоединены, в проекте, и левые; Керенский и Чхеидзе. Проект старейшин был провентилирован по фракциям и доложен собравшимся в полуциркульном зале. К вечеру, когда выяснился состав временного комитета, выяснился и революционный характер движения, – и комитет решил сделать дальнейший шаг: взять в руки власть. Намечен был и состав правительства; но так как, по списку блока, премьером был намечен князь Львов, то формальное создание правительства отложено до его приезда, по срочной телеграмме, в Петербург. В ожидании этого момента временный комитет занялся восстановлением административного аппарата и разослал комиссаров Думы во все высшие правительственные учреждения.

Пока принимались все эти меры к созданию новой власти, физиономия Таврического дворца успела совершенно измениться. Ворота дворца были заперты, но уже с утра в помещение Думы просочились – прежде всего, «чистая публика», интеллигенты, имевшие касательство к политике. Помню мои первые впечатления. Я стоял у главного входа, и мимо меня, во главе небольшой группы, шествовал мой старый знакомец Чарнолусский. Он имел вид власть имущего, пришедшего сюда не зрителем, а участником; взгляд был напряженный и сосредоточенный, в руках он держал наперевес ружье. Меня он не заметил, хотя я был в двух шагах от него. «Вот первый конкурент на власть, вооруженный символом господства, – мелькнула у меня мысль, – это – та самая революция, о которой так много говорили и которой никто не собирался делать».

В то же время раздался выстрел, и из караульной комнаты вынесли за руки и за ноги офицера думской охраны. Он виноват был тем, что носил мундир. Незадолго перед тем начальник караула – тоже в мундире – вбежал в полуциркульный зал, моля нас о защите. Его спросили, за народ он или против народа, и он не знал, что ответить.

Немного дальше, в круглой Екатерининской зале, шла ко мне навстречу более мирная группа интеллигентов. Во главе ее – тоже старая знакомая, Татьяна Богданович, племянница Короленко и жена моего сотоварища по редактированию «Мира Божия». Взволнованным, умоляющим голосом она меня спрашивала: неужели и теперь Государственная Дума не станет во главе народного движения? Неужели она не возьмет власти? Я имел тысячу оснований объяснить ей, что Думы больше нет и что я лично не хочу, чтобы именно она взяла власть. Но разговоры о власти уже начались в полуциркульном зале, и я спешил туда, сказав ей только, что вопрос об этом поставлен и будет решен в связи с выяснением происходящего движения.

* * *

После полудня за воротами дворца скопилась уже многочисленная толпа, давившая на решетку. Тут была и «публика», и рабочие, и солдаты. Пришлось ворота открыть, и толпа хлынула во дворец. А к вечеру мы уже почувствовали, что мы не одни во дворце – и вообще больше не хозяева дворца. В другом конце дворца уже собирался этот другой претендент на власть, Совет рабочих депутатов, спешно созванный партийными организациями, которые до тех пор воздерживались от возглавления революции. Состав Совета был тогда довольно бесформенный; кроме вызванных представителей от фабрик примыкал кто хотел, а к концу дня пришлось прибавить к заголовку «Совет рабочих» также слова «и солдатских депутатов».

Солдаты явились последними, но они были настоящими хозяевами момента. Правда, они сами того не сознавали и бросились во дворец не как победители, а как люди, боявшиеся ответственности за совершенное нарушение дисциплины, за убийства командиров и офицеров. Еще меньше, чем мы, они были уверены, что революция победила. От Думы, как тот офицер караула, они ждали не признания, а защиты. И Таврический дворец к ночи превратился в укрепленный лагерь. Солдаты привезли с собой ящики пулеметных лент, ручных гранат; кажется, даже втащили и пушку. Когда где-то около дворца послышались выстрелы, часть солдат бросилась бежать, разбили окна в полуциркульном зале, стали выскакивать из окон в сад дворца. Потом, успокоившись, они расположились в помещениях дворца на ночевку.

Появились радикальные барышни и начали угощать солдат чаем и бутербродами. Весь зал заседаний, хоры и соседние залы были наполнены солдатами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад