Проходят месяцы и годы. Отчаялась душа. Города в погосты превратились, кладбища перерыты, в поля превращены, леса изрублены, камни в песок перемолоты, реки поменяли свои русла, тысячи звезд с неба упали, миллионы душ ввысь унеслись. А Господь не вспомнил о скорбящей душе, и сама она ничего прекрасного не нашла.
Думает душа: «Беден мир, и все люди — нищие духом, дела их ничтожны. Где сыщешь возвышенное? Суждено мне вечно скитаться!»
Так в раздумьях блуждает душа. И вдруг красное пламя бьет ей прямо в глаза. Посреди черной, тяжелой ночи — красные языки пламени. Откуда такой огонь? Из окна…
Бандиты в масках напали на дом еврея. Один держит в руках лучину, другой — острый нож и говорит: «Стоит тебе, человек, хоть одно движение сделать, как нож пройдет сквозь твое тело». Остальные бандиты рыщут по комодам и все ценное кладут в карманы и мешки.
Еврей неподвижно стоит у ножа и безучастно смотрит, как грабят его добро. Все застыло в нем: даже волос в серебристо-белой его бороде не шевельнется. «Благословенно имя Господа, — думает еврей. — Наг я вышел из матери моей, нагим и возвращусь. Бог дал, Бог и взял»[87], — шепчут его уста.
Бандиты открывают шкаф за шкафом и забирают драгоценные наряды, каменья. Еврей молчит.
Но вот бандиты нашли мешочек…
— Не сметь трогать! — крикнул еврей.
То были его последние слова. Нож сделал свое. Кровь из сердца обагрила мешочек.
Бандиты схватили его, полагая, что в нем хранятся самые драгоценные вещи. Они ошиблись и зря пролили кровь. В нем не оказалось ни серебра, ни золота, ничего стоящего, лишь немножко земли.
Это была «святая» земля, которую набожный еврей загодя купил, так как, когда наступит его час, она понадобится для совершения похоронного обряда…[88]
Схватила душа пропитанный кровью комок земли и с ним предстала пред вратами неба…
И дар ее был принят.
3
Второй дар
— Помни, — сказал ангел душе, выпроводив ее в путь и закрыв врата неба, — еще два дара.
— Бог поможет, — ответила душа и весело понеслась вниз.
Но радость со временем исчезла. Мчится время, а душа ничего возвышенного не видит и не находит.
И вновь ее одолевают грустные мысли: «Как живой поток, — думает она, — излился мир по воле Бога. Течет и течет этот поток. Но чем дольше он течет, тем больше песка и пыли он вбирает в себя. Мир становится нечистым, почти грязным. А потому все меньше и меньше даров для неба можно найти в земной жизни. Люди измельчали, их благодеяния и прегрешения ничтожно малы, пылинки. Не узреть их глазом!»
«Повелел бы Бог, — думает душа, — взвесить все добрые и нечестивые дела вселенной, стрелка весов тоже не колебалась бы, стояла бы на одном месте… И вселенную принудили бы скитаться между светлым небом и мрачной геенной. А ангел-покровитель вечно боролся бы с ангелом-обвинителем, как вечно борется свет с тьмой, тепло с холодом, жизнь со смертью.
Вселенная колышется, но она не в состоянии ни подняться, ни спуститься. Поэтому всегда будут свадьбы и разводы, рождения и похороны, любовь и ненависть. Всегда, всегда…»
Вдруг раздался звук рогов и труб… Душа видит немецкий город (средневековый, разумеется). Покривившиеся стены сжимаются кольцом вокруг ратуши. На площади толпится народ в цветастых костюмах. Много голов смотрит из окон, многие сидят на балконах или лежат на крышах домов.
У ратуши стоит стол, покрытый зеленой скатертью с золотой бахромой. За столом — члены магистрата в бархатных костюмах с застежками, в собольих шапках с белыми перьями и бриллиантовыми запонками. В самом центре сидит сам магистр. На голове у него покачивается искусно сработанный бронзовый орел.
В стороне стоит еврейская девушка, неподалеку от нее десять ландскнехтов в натянутых поводьях держат дикого коня. Магистр поднимается со своего места, берет в руки бумагу и читает приговор: «Эта девица-еврейка совершила тяжкое преступление, которого даже милосердный Господь никогда не простит ей. Она украдкой вышла из гетто в дни святого праздника нашего и расхаживала по нашим чистым улицам. Своими бесстыжими глазами она оскверняла наше священное шествие, наши святые иконы, что мы с молитвою и под барабанный бой несли по городу. Проклятые уши ее вобрали пение наших в белое одетых детей и звук святых бубнов.
Кто знает, не дьявол ли эта девица? Чего хотел этот дьявол в образе красивой иудейки? Нельзя отказать ей в красоте. О, на это дьявол мастер! Посмотрите, — обратился магистр к народу, — на дерзкий взгляд, на невинно опущенные ресницы. Взгляните на это бледное лицо, которое стало еще бледнее за время пребывания в тюрьме. Посмотрите на ее длинные тонкие пальцы, сквозь которые просвечивает солнце. Дьявол задумал развратить святые души. Это ему удалось. Один из рыцарей не устоял и крикнул во время шествия: „Посмотрите на эту красавицу!“
Наши стражники поймали ее. Дьявол даже не сопротивлялся. Иначе и быть не могло. Стоит чистым дотронуться до нечистого, как он немедленно теряет всю дьявольскую силу свою. И вот наш приговор о дьяволе в образе иудейки: привязать ее длинные волосы к хвосту дикого коня. Пусть он несется по нашим улицам и тянет за собой девицу, посмевшую нарушить наш святой закон. Пусть кровь иудейки омоет камни, оскверненные ее ногами!»
Раздался неистовый вопль одобрения. Когда публика успокоилась, спросили девушку, какое будет ее последнее желание.
— Прошу несколько булавок, — ответила она.
— Она повредилась умом от страха, — сказал магистр.
— Нет! — спокойно ответила девушка. — Именно это мое последнее желание. Булавки!
Ее просьба была удовлетворена.
— Теперь привяжите ее, — распорядился магистр.
Стражники приволокли девушку и привязали ее черные длинные косы к хвосту дикого коня.
— Дайте дорогу! — крикнул магистр.
Поднялся страшный шум. Все ринулись к лошади: кто с кнутом, кто с нагайкой, а кто просто с платком.
Лица горели, глаза блестели. Никто в шуме не заметил, как осужденная приколола край платья к своим ногам, глубоко воткнув в них булавки. Девушка позаботилась, чтобы тело ее не заголилось, когда ее будут волочить по улицам города.
Только душа-странница это заметила.
— Дорогу лошади! — распорядился магистр.
Ландскнехты отпустили коня. Он сорвался с места. Свист нагаек, кнутов и платков напугал его. Испуганный конь обогнул рынок и понесся по улицам и переулкам…
Душа-странница успела вытащить окровавленную булавку из ноги девушки и полетела к небу.
— Еще один! — напомнил ей ангел.
4
Третий дар
Снова ближе к земле спускается душа. Только еще один дар достать бы ей.
Проносятся годы, и снова скорбит душа. Мир, кажется ей, сделался еще меньше, и люди совсем измельчали, как и их дела, добрые и злые.
Подумала душа: «Если Бог, да будет благословенно имя Его, остановил бы движение мира и судил бы его сразу целиком и полностью, что получилось бы? У весов Всевышнего появился бы ангел-заступник с белоснежным мешком в руках и ангел-обвинитель с грязным. Из них на чаши весов посыпались бы одни мелочи. Стрелка неподвижно застыла бы посредине. Ничтожно малые „дела“, одни пылинки-былинки. Какой тут вес и перевес! Как поступил бы Бог в таком случае? Какое решение Он принял бы? Вернулся бы к хаосу и к тьме над бездной[89]? Или сказал бы миру: лети, лети, впредь пребывай между геенной и раем, любовью и ненавистью, слезой умиления и дымящейся кровью, между колыбелями и гробами…»
Но душе было суждено освободиться от этих грустных раздумий. Звуки барабана отвлекли ее. Где она?
Душа-странница не узнает ни времени, ни места. Но она видит площадь у тюрьмы. Солнечные лучи цепляются за железные прутья маленьких окон. Они скользят и по ружьям, что солдаты прислонили к стенам тюрьмы. С нагайками в руках солдаты построились в две шеренги друг против друга. Будут гнать «сквозь строй».
Кого?
Какого-то человека в рваной рубахе на тощем теле и с ермолкой на полуобритой голове.
За что?
Кто знает? Давным-давно это было. Не за воровство ли, не за убийство ли? Скорее всего, навет[90]…
Солдаты смеются; зачем их так много, осужденный не выдержит, на полпути помрет.
Но вот человек пошел между шеренгами. Его бьют, а он не падает.
Солдаты злобствуют. Как, он еще жив! Он еще двигается!
Нагайки свистят, удары становятся все сильнее и сильнее. Тело человека корчится в муках и сочится кровью.
— У-га, у-га! — кричат солдаты.
Одному из них удалось сбить ермолку с головы несчастного…
Секунда колебания, и человек твердо решил поднять ермолку, чтобы прикрыть голову. Он нагнулся, надел ее и продолжал идти между шеренгами солдат. Наконец не устоял и упал… Душа-странница тут же подхватила ермолку и полетела к небу.
Третий дар ее был также принят.
Праведники постарались: врата рая раскрылись перед странствовавшей душой.
Автор книги «Урим ве-тумим» сказал:
— Дары замечательные, красивые, но бесполезные.
(1894?)
Перевел Л.Юдкевич. // И.Л.Перец. Избранное. 1941, Москва.
Давид Фришман (1859–1922)
Медный змей
Пер. П. Криксунов
На тридцать восьмом году странствий сынов Израиля по пустыне состоялось сражение при Эдреи[91]. Среди пленников-эморийцев, захваченных израильтянами в тот день, оказался юноша-иноплеменник, сын мидийки, высокого роста и прекрасноликий, по имени Дишон. Целый день просидел он на вещах в военном лагере царя Ога, а к вечеру, когда еще светили лучи закатного солнца, был взят в плен. Израильтяне сжалились над ним, над его красотой и юностью, и не убили его вместе со всеми другими жителями Башана, включая женщин и детей, еще и потому, что он был мидиец[92]. Поэтому они взяли его с собой и привели в пределы Земли Израильской, поблизости от Ией ха-Аварим, и поселили его в среде своей, в колене Гада. Тогда пришла к нему в стан мать, Кетура. Возвели они небольшой шатер и поселились в нем вдвоем.
Весь стан, от края и до края, знал юного мидийца с мечтательными глазами и неизменной печалью в нежных чертах лица, обрамленного летучими рыжими змейками кудрей. Всегда он бродил по стану, будто во сне. Наверху горело нестерпимо-жаркое солнце, способное любого свести с ума, внизу обжигал, словно раскаленная лава, отупляющий чувства песок — но юноша как будто ничего не чувствовал и ни на что не обращал внимания. Днем он спускался к ручью Арнон, поблизости от деревни Ароэр, и ловил там рыбу на удочку, которую сам сделал. Целыми днями просиживал он там, мечтая о чем-то, а к вечеру поднимался из долины Гада на вершину горы ха-Хор, где насвистывал на свирели, которую сам смастерил из камышового стебля. Он играл до самой первой стражи[93] — и внимала нежным звукам вся пустыня кругом, и замирала вся пустыня в напряженном внимании. Будто долгая трепетная тоска пролетала на крыльях ветра, такая печальная, как задохнувшийся плач, — и слушали небеса, и содрогались звезды на своих орбитах. И мужчины, и женщины выходили из своих шатров у подножья горы, стояли и слушали, потрясенные. Но бывало, что вдруг забрасывал юноша подальше и удочку, и свирель и бродил целыми днями по степям Моава, целыми ночами — по безлюдным пустошам; и когда слух его улавливал в ночном безмолвии одинокий вой голодного волка, — он вдруг оживлялся и шел навстречу опасности. Мать не запрещала ему этих прогулок, он бродил всюду, куда влекло его сердце.
Лишь однажды запретила она ему поступить согласно велению сердца. Празднество великое должно было состояться в Авель-Шиттим, где собираются девушки перед Баал-Пеором[94], танцуют и приносят ему в жертву свою девственность, и народ сходится туда из близких и дальних мест. Потому и Дишон собрался пойти в Шиттим, а мать ему запретила, говоря:
— Не ходи, сын мой! Не ходи! Если жизнь тебе дорога, сыночек, — не ходи туда. Там танцевать будут девушки, прекраснейшие из всех дочерей Евы, ступавших когда-либо по этой земле…
Юноша выслушал слова матери, но не понял их и не знал, почему она их произнесла. Но все люди вокруг поняли сразу и перешептывались между собой, покачивая головами и говоря:
— Теперь все ясно! Он происходит из доданитов…
О маленьком племени доданитов рассказывают удивительное: для его мужчин любовь смертельна. Любят они иначе, чем все другие люди: не суматошно, не шутя и играя, но всем духом своим, всеми жилами сердца, всей кожей, плотью и кровью. Любит в них каждый ноготь, каждый волос. Любовь охватывает их внезапным пламенем, и сердце пылает, как сухостой. Сжигает их любовь, истощая их плоть, пока не уподобится догорающему угольку, но не перестают они любить и угасают, и гибнут, как истаявшая свеча в светильнике. Несчастная женщина все это знала. Так умер и ее муж, полюбив ее двадцать лет назад; так умер и брат ее, совсем еще молодым. Дишону же сейчас двадцать один год, и до сих пор еще не приходилось ему видеть женского лица, не скрытого покрывалом ниже глаз.
Расхаживает юноша по стану и грезит наяву. Днями удит рыбу, а вечерами играет на свирели. Однажды, сидя на дереве высоко среди ветвей, где он заметил голубиное гнездо и намеревался, отпустив горлинку, взять ее птенцов, — юноша внезапно увидел девушку. Она стояла под деревом, и в то мгновение словно окатило его дурманящим огненным зельем, и заструилось оно по жилам его. В ту секунду сердце его замерло, но когда он спустился с дерева — девушки уже не было.
Не сказав никому ни слова, он отправился в путь. Так прямо и пошел, никого ни о чем не расспросив. Знал он только одно — что искать ее следует с той стороны гор, ибо прекрасное лицо ее ничем не было прикрыто, а без покрывала ходят лишь девушки, живущие за горами. С закрытыми глазами он мог ясно видеть ее облик, но стоило их открыть — как она исчезала. Он все шел и шел, огибая горный кряж, не останавливаясь ни на минуту. Полагаясь на свое чувство, как собака на силу своего обоняния, он ни днем, ни ночью не прерывал пути, зная наверняка, что в конце концов достигнет жилища девушки.
Дойдя до одного из шатров, он остановился, поняв внезапно и без посторонней помощи, что она где-то поблизости. Он высматривал и ждал ее и днем, и ночью, утром забирался на вершину соседней горы, а вечером сидел в кустах позади ее шатра. И наконец однажды Дишон разглядел ее, ни о чем не подозревающую, в предзакатных сумерках, когда она купалась обнаженной в ручье Зеред. Тогда лицо его сделалось бледнее, чем мел Иерихонской долины.
Когда, по прошествии сорока дней, вернулся он в свой шатер в Ией ха-Аварим, мать с трудом узнала его. Он шел неровно, словно тень, поминутно спотыкаясь от безмерной усталости. Несколько мгновений постоял он безмолвно, а потом бросился в объятия матери и громко зарыдал. После этого пролежал в шатре на земле три дня, а к ночи четвертого дня, когда на землю сошло безмолвие, он попросил свирель. Заиграл — и скрылись звезды небесные, и замерли деревья земные, и плакала мелодия, изливаясь, будто не из уст человеческих, а прямо из разбитого сердца. Кончив играть, он изломал свирель и выбросил обломки, лег ничком на постель в углу шатра и больше не вставал. Плоть его медленно таяла, словно воск, а душа мерцала, будто огонек гаснущей свечи, — и он не знал, что с ним происходит.
Но мать его знала.
В те дни, на сороковом году после исхода сынов Израиля из Египта, когда народ разместился станом на широком пространстве пустыни, раскинув редкие шатры на песках ее, — один край стана в Ией ха-Аварим, а другой его край — в Цальмоне, и в Пуноне, и в Овот, а остальные — в Дивон-Гаде и в Альмон-Дивлатайме, одно колено здесь, другое — там, когда они далеко были рассеяны по своим жилищам, шатрам и шалашам, в месяце пятом, в день третий этого месяца, в полдень, человек из Овот пришел в Ией ха-Аварим. Не снимая верхней дорожной одежды и головного убора, не омыв усталых ног, ибо очень спешил, он рассказал торопливо, с жаром и поминутно сбиваясь, обо всех тех чудесах, что случились сейчас в Овот, обо всех тех чудесах, которые он видел своими глазами только сегодня утром: медного змея водрузил Моисей на высокий шест, и виден он со всех концов пустыни, и всякий болящий и страждущий, кто придет туда и поднимет глаза свои и обратит их на змея, — немедленно излечится от своего недуга и будет здоров[95]…
Люди стояли с разинутыми ртами и слушали рассказ о чуде. Женщину, варившую манну в глиняном горшке на костре из горсточки щепок, охватила крупная дрожь, горшок опрокинулся, и драгоценное его содержимое пролилось на землю, а она так и застыла с деревянной ложкой в руке. И стотридцатилетний старик, который целыми днями сидел на камне под жгучим солнцем, тщетно пытаясь согреться и крича, что ему холодно, грузно встал на ноги и двинулся по направлению к Овот.
И юноша из Левитов, услышав о чуде, внезапно рухнул на колени и распростер руки — и весь народ, глядя на него, тоже пал на колени или ничком на землю.
И мать Дишона, Кетура, тоже слушала жаркие речи странника, слушала и жадно внимала им. Новая надежда пробудилась в ее сердце, вдохнула в него новую жизнь…