1999
Иосиф Клаузнер (1874-1958)
Древнееврейская литература новейших времен
(1785–1915)
(Отрывки)
«
Но и библейский язык остался жив до известной степени. От времени до времени появлялись подражатели языку Исайи и Иова, особенно среди поэтов, которые вообще не чуждаются архаизмов. И древнееврейский язык Библии, наряду с новоеврейским Мишны, несколько раз переживал периоды Ренессанса. Так, например, библейский язык достиг небывалого расцвета в арабской Испании и в Италии времен Ренессанса (от X до XIV вв.). Знаменитое «созвездие», воспетое Генрихом Гейне в его «Romanzero», — Иегуда Галеви, Соломон ибн Габироль и Моисей ибн Эзра, а также друг Данте — Иммануил Римский (1270–1330) — подняли еврейскую поэзию на древнееврейском языке на недосягаемую высоту. Бурная жизнь благодатных южных стран клокочет и пенится в их полнокровных, красочных и страстных лирических и дескриптивных стихотворениях, в которых национально еврейские мотивы чередуются с чисто человеческими, причем пышная южная природа и чарующая красота восточной женщины занимают тут не последнее место. И не только поэзия процветает на еврейском языке в средние века. Философия, естествознание, математика, астрономия — все это находит свое выражение на значительно видоизмененном и обогащенном целой новой терминологией языке Библии и Мишны.
Лишь начиная с XVI века, после изгнания евреев из Испании (1492), когда во всей Европе (за исключением Турции и Польши) положение евреев становится страшнее и беспросветнее даже, чем в средние века, древнееврейская литература перестает быть светской и становится почти исключительно богословской. Древнееврейский язык искажается до неузнаваемости и испещряется множеством арамеизмов (слов и выражений, заимствованных у арамейско-сирийского наречия); пишутся на нем лишь книги по религиозно-обрядовым вопросам или по еврейской религиозной мистике («Каббала»). Ни светской науке, ни поэзии с общечеловеческим содержанием нет места среди евреев. Как будто толстая стена гетто, которой христиане отделили себя от евреев, отрезала еврейский народ от всего общечеловеческого. Более того: даже книги древнееврейских пророков евреи стали изучать все реже и реже. Слишком далеки были эти пламенные борцы за свободу, правду и справедливость от их втоптанного в грязь, лишенного всех прав, гонимого и угнетаемого народа…
Но стоило XVIII веку прокламировать «права человека» и зажечь яркий светоч «просвещения», как евреи тотчас же потянулись за новым светом, и на древнееврейском языке зародилась новая светская литература.
Новейшая литература на древнееврейском языке датируется 1785 г., когда зародилось первое еврейское периодическое издание под именем «Ha-meassef» («Сборник»), целью которого было как распространение просвещения среди евреев, так и возрождение древнееврейского языка и улучшение литературного вкуса. 130 лет, протекших со дня основания «Сборника» (1785–1917), можно разделить на 2 или на 4 периода, смотря по тому, имеем ли мы в виду страны, в которых новоеврейская литература нашла свое развитие, или же — главные течения этой литературы.
По странам развития первый период (1785–1850) можно считать
А по литературным течениям — первый период (1785–1860) можно назвать
Само собой разумеется, что есть писатели, опередившие свое время, и есть писатели запоздалые, как есть принадлежащие к двум периодам одновременно, и есть такие, которые не укладываются ни в какие рамки.
Романтический период ознаменовался в европейских литературах, между прочим, и глубокой тоской по идеализированному и опоэтизированному средневековью. Романтики-гебраисты звали назад не к средним векам, которые, за исключением арабско-испанского периода, были мрачной тюрьмой для еврейства, а к древнейшей эпохе еврейской истории — к светозарным временам пророков и царей. Этот золотой век еврейского народа ведь был золотым веком и еврейского языка, и еврейской поэзии, и еврейской мысли. Вот почему Еврейский Ренессанс конца 18 века естественно отвращает свои взоры от неприглядного настоящего и обращает их к этому отдаленнейшему, но светлейшему прошлому. Виднейший представитель этого Ренессанса в Германии,
Первые толчки к просвещению и к возрождению древнееврейского языка и литературы русское еврейство получило от евреев Германии и Австрии. Новое движение «маскилизма» (maskil — просвещенный, интеллигент) народилось в Волыни, поблизости с Галицией, и на Литве, поблизости с Германией. На Волыни первые лучи «Гаскалы» (просвещения) распространял
Поэтом в современном смысле слова был сын А. Д. Лебенсона,
Новым узором на древней канве является также его поэма «Иаиль и Сисара». Полководец Сисара потерпел поражение на войне с Израилем, предводительствуемым пророчицей Деборой[6]. Он бежит с поля битвы и ищет убежища в палатке Иаили. Долг гостеприимства трижды свят у восточных кочевников. И Иаиль приютила Сисару, накормила и напоила его; он, в порыве благодарности, называет ее «ангелом-спасителем». Но у Иаили есть еще один долг — долг гражданки, дочери народа своего. Она обязана избавить дружественный ее племени народ израильский от опаснейшего врага. И поэт мастерски изобразил внутреннюю мучительную борьбу между доброй и гостеприимной женщиной и верной и глубокой патриоткой. Мягкая женщина взывает к «Духу Смерти»: «Приди из глубины ада и наполни сердце мое змеиным жалом! Одень меня в кровавый плащ и вместо человеческого сердца дай мне сердце каменное!» И когда любовь к народу одержала верх, и Сисара убит, а ликующий народ во главе с пророчицей Деборой приветствует ее геройский подвиг, чувство радости чуждо ей. «Увы, — восклицает Иаиль, — это ликование не мое: не врага убила я, а гостя, искавшего у меня убежища». Порыв героизма прошел, и Иаиль снова — кроткая молодая женщина, ужасающаяся убийства. И лишь «глас народа», ее прославляющего, несколько успокаивает ее: ведь он — «глас Божий», и в нем оправдание и очищение.
В «Арфе Сиона» собраны мелкие стихотворения Лебенсона-сына, оригинальные и переводные. Есть в ней переводы из Горация, Вергилия, Шиллера, Гете, Мицкевича, Альфиери и др. Оригинальные стихотворения ее — перлы древнееврейской лирики. Любовные стихотворения Лебенсона чаруют юной красотой и дышат непосредственностью и искренностью. Они то игривы и полны прелестного юношеского задора, то глубоко скорбны и преисполнены страданий от неразделенной любви и неутолимой страсти. А слог их столь ярок и красочен, что трудно поверить, что они написаны на неразговорном языке. Почти все остальные лирические стихотворения Лебенсона-сына оплакивают его быстротечную и безрадостную молодость. Поэт любит жизнь, хочет жить, но он знает, что он обречен: губительная болезнь медленно и верно приближает его к могиле. И в отчаянии он восклицает:
Товарищ Михаила Лебенсона,
Вместе с исторической поэмой появился на древнееврейском языке и
После Крымской кампании[8], с воцарением Александра II (1855), наступила эпоха крупных реформ. И вместе с общим положением улучшилось и положение евреев. Это не было полным раскрепощением еврейского народа, но наступило несомненное облегчение его положения в сравнении с николаевской эпохой. Евреи поощрялись в их стремлении к просвещению. Были даны разные льготы преимущественно евреям с высшим образованием[9]. И в русской литературе повеяло чем-то новым и в отношении к евреям. В прогрессивной печати стали раздаваться голоса в защиту евреев. Естественно, что передовая часть еврейства потянулась к просвещению — единственному средству к приобретению человеческих прав и человеческого достоинства. И тогда древнееврейская литература сбрасывает с себя романтические покровы и снисходит к проблемам действительности и запросам реальной жизни. Нарождается еврейская периодическая печать: в 1857 г. появляется первая древнееврейская
В этот период еврейской литературы (1860–1880) особенно сильно сказывается на ней влияние русской литературы. Более либеральные веяния сблизили еврейскую интеллигенцию с русской, и русский реализм, даже в его крайних проявлениях, сильно чувствуется во всей еврейской письменности этого периода. Влияние Писарева, Добролюбова, Чернышевского, Некрасова и др. весьма заметно в произведениях лучших представителей просветительно-обличительного течения еврейской литературы. Нарождается
И древнееврейская беллетристика изменилась тогда коренным образом. Тот же Мапу, который в вышеупомянутых двух романах своих[10] как будто совершенно слился с прошлым, печатает, начиная с 1857 г., новый роман «Ханжа»[11] из современной жизни. В этом романе он рисует быт русско-литовского еврейства с небывалым до той поры реализмом, бичует еврейских святош и мракобесов, еврейских кулаков-воротил и типичных еврейских талмудоведов-тунеядцев («батланим»), которые тяжким бременем ложатся на бедный злосчастный еврейский народ. А С. М. Абрамович, ставший впоследствии столь известным под именем «Менделе Мойхер-Сфорим», изображает в своем романе «Отцы и дети» быт волынских и подольских хасидов и показывает всю бессмысленность религиозных суеверий и весь вред социальных предрассудков этой тогда особенно отсталой части еврейства. И Абрамович зло высмеивает также гебраиста-романтика, для которого библейская фраза («мелица») стала фетишем и который запросов новой жизни знать не хочет.
И подобно романисту Мапу, меняется и поэт Гордон. Он, который в 50-х и в начале 60-х годов занимался, главным образом, историческими сюжетами, теперь становится грозным обличителем всего традиционного еврейства. Еще в введении к вышеизложенной поэме «В пасти льва» он обрушивается на «таннаитов» (творцов Мишны) конца эпохи Второго Храма за их крайнюю приверженность к религии, приверженность, которая, по мнению поэта, убила еврейскую государственность:
Но самое интересное явление этого периода, это, быть может, то, что влияние русской литературы на древнееврейскую сказалось и в нарождении
Таким образом, древнееврейская литература представляла в 60-х и 70-х гг. почти все течения европейской мысли. Но особенный отклик нашла в ней пробудившаяся тогда, благодаря объединению Италии и волнениям на Балканах,
Смоленскин — центральная фигура в новейшей литературе на древнееврейском языке. Он одинаково крупен и как беллетрист, и как публицист. И в то время, как Смоленскин-беллетрист почти всецело примыкает к реалистическому направлению, он, как публицист, поднимающийся до историко-философской выси, уже принадлежит к следующему периоду — к периоду неоромантическому.
Шесть крупных романов написал он, кроме целого ряда мелких рассказов. И почти во всех них он — истый бытописатель-реалист, который изображает неприглядные стороны еврейского быта и дает мрачные картины нравов русско-еврейского гетто. <…>
Реалистический период древнееврейской литературы породил то просветительно-обличительное литературное течение, которое проповедовало евреям приспособление к общеевропейской и даже к чисто русской культуре. Положительной стороной этого течения было значительное ослабление силы религиозных суеверий и национальных предрассудков. Но оно имело и отрицательную сторону: в погоне за общечеловеческой культурой оно проглядело все то, что было общечеловеческого в специфически-еврейском. Выходило, что все чужое хорошо, а все свое должно быть предано забвению. Народу, ведущему политически самостоятельную жизнь на собственной территории, это, быть может, не страшно: все равно все общечеловеческое окрашивается у него, даже помимо воли каждого из членов его, в национальную окраску. Но у народа, живущего меньшинством среди чужих, лишенного территории и разговорного языка и не имеющего своей собственной экономической структуры, общечеловеческое волей-неволей окрашивается в национальную окраску коренного народа, среди которого народ-меньшинство живет, даже если коренной народ этого не требует. И, таким образом, еврейский народ со вступлением его в сонм европейских наций стал обезличиваться. Стало заметно такое явление: резко национальными чертами отличался лишь еврей гетто, суеверный и фанатичный, а еврей интеллигентный всеми силами старался быть не похожим на еврея. И если это ему не всегда удавалось, он зато достигал другого: он поляком, французом, немцем не становился, но сознательным евреем переставал быть — он оставался им лишь по инерции. И мало-помалу распространилась теория, что еврейской нации нет, а есть лишь «поляки, французы, немцы Моисеева закона»: точно так же, как есть немцы-католики и немцы-лютеране, есть и «немцы-израэлиты». Все дело в вере, а не в национальности.
Против этого взгляда восстал со свойственной ему горячностью П. М. Смоленскин. В появившейся в 1872 г. в его журнале «Га-шахар» книге его «Am Olam» («Вечный народ») он создает впервые доктрину
Две причины вызвали к жизни еврейский неоромантизм, одна положительная, а другая отрицательная. Положительной была борьба за освобождение балканских народностей[12], а отрицательной — погромы 1881 г.[13] и последовавшая за ними реакция. Освобождение славян усилило, как в свое время объединение Италии[14], идею политического национализма, основанного на национальной свободе, а погромы и реакция, естественно, звали к обособленности и идеализации прошлого. И эти два момента — прогрессивный и реакционный — идут рука об руку в древнееврейской литературе 80-х и 90-х годов. <…>
Усилившийся интерес к Палестине не мог не повлечь за собой нарождения целой литературы, воспевающей «обетованную землю», и не мог не будить любви к старине вообще. Поэты
Совершенно особняком стоит
Просвещение, несмотря на ограничения времен Александра III,[17] проникло во все поры еврейства — и началось повальное бегство из гетто. С тем большим рвением еврейская ортодоксия, поддержанная реакцией с ее ограничительными законами, ухватилась за все старое и отжившее. И получилось такое положение: с одной стороны стояла ортодоксия, чуждая жизнь, окаменевшая и застывшая на обрядности, а с другой — интеллигенция, которая вместе с оставлением религии отвернулась и от родных масс и их национального достояния. Еврейству грозил полный развал.
И в это самое время является «Ахад-Гаам». Вся его долголетняя литературная и общественная работа — это искание синтеза между старым и новым еврейством. Он видит все «еврейское зло» в том, что, если выразиться несколько утрированно, «еврей — не человек, а человек — не еврей», т. е. ортодоксальный еврей, свято хранящий все национально-религиозные ценности народа, в обособленности своей отворачивается от всего общечеловеческого, а еврей-общечеловек чуждается всего национально-еврейского. Это — специальная язва народа без территории, без национальной политики и без разговорного общенационально-исторического языка. У всех других народов человек помимо его воли окрашивает все свои дела и думы в национальную окраску и, так сказать, самим своим существованием способствует бытию и развитию своей нации. Еврей-интеллигент говорит на чужом языке, находится под влиянием чужой культуры и — насколько ему это дозволено — участвует непосредственно в чужом государственном строительстве. Его же собственная нация чахнет от недостатка национально настроенных интеллигентных сил.
Что можно предпринять против этого? Проповедовать обособленность и шовинизм? Но помимо того, что это не в духе еврея и не в духе времени, мы уже видели, что это приводит лишь к мракобесию и окаменелости самого иудаизма: традиционный еврей — «только еврей», а не «еврей-человек». И вот Ахад-Гаам не находит иного средства не только для спасения еврейства как национальности, но и для установления синтеза между еврейским и общечеловеческим, кроме
Таков, «духовный сионизм» Ахад-Гаама, который, в отличие от «политического- сионизма» Герцля, стремится к тому, чтобы, по собственному выражению Ахад-Гаама, «центром всего стадо живое стремление сердца к объединению и возрождению нации и к свободному ее развитию,
Эта весьма интересная доктрина поставила проблему старого и нового еврейства и тесно связанную с ней проблему еврейского и общечеловеческого во всю ширь. И этим она, послужила толчком к новым идеям и стремлениям, которые тесно сплетаются с новейшим течением еврейской литературы — с
Первым еврейским модернистом был недавно скончавшийся
Совершенно иного взгляда на разрешение проблем, поставленных Ахад-Гаамом и отображенных в произведениях Фейерберга, придерживается публицист-художник
Бялик — единственный пока еврейский поэт, который стяжал себе мировую известность: сборники переводов его стихотворений появились на русском, итальянском и немецком языках, а отдельные его стихотворения имеются и во французском, английском, польском и венгерском переводах. <…>
Истинным певцом света, красоты и любви является
Черниховский — один из немногих мировых поэтов, которые не приемлют разрыва, произошедшего благодаря культуре и условностям, между природой и человеком. Человек и природа сливаются в его творчестве воедино. Он часто называет земные стихии «братьями», от которых в незапамятные времена отделился человек, но с которыми у него остался общий корень жизни («Сиах кедумим», т. е. «Древний лепет»). А в одном из сильнейших его стихотворений («Nocturno», т. е. «Ночь») он обращается к этим стихиям и просит их, чтобы они наделили его частью их собственного могущества: чтоб и он мог подобно им «утолить жажду бытия», «кружиться в вихре пылающей страсти, испытать опьянение мощью и дурман ее», а «когда буря жизни стихнет», чтоб он имел «силу всецело и бесстрашно предаться небытию и стать, при вечном круговращении форм и времен, одной петлицей в сети всех вечных мировых сил, прядущих втайне и ткущих въявь вовеки неразгаданную загадку жизни…»
Особенно ярко проявляется это пантеистическое слияние человека со всем бытием в его стихотворении «Кисмей яар» («Лесные чары»[18]). Заросшие мхом камни и пробивающийся из-под земли ручеек, логовище зайца и нора крота, муравейник и «семьи» грибов — все это ему одинаково дорого, всех их он приветствует словами: «Живите и здравствуйте! Благословенны незначительнейшие среди вас; как и важнейшие!» Ибо разве природа знает более важное и менее важное? Разве не жаль виноградной ягодки, кожица которой поздно порозовела, или ящерицы, которую «враг» подстерегает в траве, или переломленной бурей сосны, или того дуба, который пал под ударами топора жертвой промышленности? И разве можно не радоваться счастью матери птенчиков в гнездышке черного дрозда и не улыбаться водяному пауку, плавающему в луже после летнего дождика? Земные стихии, лес, поле, ручеек, ящерица, водяной паук, гриб — все это родные братья поэта. Он радуется их радостями и печалится их печалью. Ибо все это имеет один корень, одну основу — великое «Одно и Все»[19] древних греческих мудрецов. И откуда только взялась эта сокровенная мудрость вечно юной Эллады у сына древней Иудеи, для Единого Бога которой природа — лишь «глина в руках горшечника»[20]?
Черниховский обожает Элладу. Никто не говорил о стране Гомера и Анакреона в таких восторженных выражениях, в каких описывает ее древненовоеврейский поэт в своей несравненной поэме «Деянира». И никто, как он, не стоял коленопреклоненный «перед статуей Аполлона» и не звал громко и повелительно к богу Красоты больной народ свой («Ле-нохах песель Аполло»). Так обращается иудей-поэт к светозарному богу эллинов:
«Я пришел к тебе — узнал ли ты меня? Я — иудей; вечная вражда между нами. Воды океана, протекающие между твердью земной, не могут заполнить обилием своим зияющую между нами бездонную пропасть. Необъятность небес и ширь степей не в состоянии заполнить бездну, отделяющую вероучение моих предков от религии поклоняющихся тебе». <…>
Если в Бялике есть много от Шиллера, то в Черниховском можно найти нечто от Гете. Великая вера в жизнь не покидает его ни на минуту. Особенно она проявляется в его «Идиллиях» — величайших эпических творениях современной еврейской поэзии. На фоне мягкой Украины и солнечного Крыма Черниховский набрасывает широкие картины еврейского народного быта, в которых отражается светлая сторона иудаизма не как учения, а как modus vivendi[21] еврейских масс. Что-то гомеровское разлито по всем этим величавым описаниям, где сливаются природа и люди, быт и мать-земля, евреи и христианские соседи их. Мирное сожительство еврейской массы с русским простонародьем нигде не нашло более красивого освещения, притом — лишенного малейшей тенденциозности. В этих «Идиллиях» раскрыта — быть может, помимо воли поэта — тайна бессмертия иудаизма как такового: он сумел одухотворить все земное и сделать земным — благодаря красиво обставленной обрядности — все небесное… <…>
…Что эта литература связана с политической жизнью Европы и с течениями европейской литературы — очевидно. Тяжелый дореформенный режим, равно как и реформы Александра II и последовавшая за ними реакция 80-х и 90-х годов, наложили свой отпечаток и на древнееврейскую литературу. Такие крупные таланты, как Гордон и Лилиенблюм, Бершадский и Бреннер, находились под влиянием русской литературы. А Бердичевский и Черниховский обнаруживают западноевропейские влияния. Но, несмотря на все это, древнееврейская литература сохранила свою самобытность. Она не только отразила все переживания еврейского народа за последние 130 лет, но и разрабатывала все специфически-еврейские проблемы, вызываемые исключительным положением рассеянного и гонимого народа. И в центре этих проблем стояло соотношение между специфически-еврейским и между общечеловеческим. Еврейская литература вот уже целые десятилетия как ищет синтеза между эллинским и иудейским, между арийским и семитическим. А этого синтеза ведь, в сущности, доискивается все мыслящее человечество. Отсюда — не говоря уже о самодовлеющей ценности новейшей литературы на древнейшем и вечно обновляющемся языке культурнейшего народа — и огромный интерес, который еврейская литература представляет для всякого, и нееврейского, читателя. А для еврейского читателя она представляет интерес сугубый: ведь, главным образом, для него эта литература росла, развивалась, ставила проблемы и разрешала их в национальном духе и на началах общечеловеческих.
(Сентябрь 1917, Одесса.)
(Написано по-русски.)
И. Л. Клаузнер. «Древнееврейская литература новейших времен». 1917, Одесса.
Авраам Яков Паперна (1840-1919)
О романе «Любовь в Сионе»
Трудно изобразить, какое впечатление произвел на нас первый еврейский роман, теперь почти забытый, — «Ахават Цион» («Любовь в Сионе») А. Мапу. Из однообразно-серой, копеечно-меркантильной, мучительно гнетущей и шульхон-арухски[22] щепетильной копыльской[23] атмосферы мы чародейскою рукою вдруг перенесены были в невиданно чудную землю — в Палестину времени пышного расцвета ее культуры и поэзии, в золотой век царя Иезекии и пророка Исайи. Перед глазами нашими раскрывались восхитительные картины. Поля с высокими и густыми колосьями пшеницы и ячменя чередуются с горами, покрытыми виноградными лозами, гранатовыми и фиговыми деревьями и оливковыми рощами; тут зеленые луга бассанские, на которых пасутся стада тучных овец и коров, ведомые беспечными пастухами и пастушками, а там долины: Саронская с алыми розами и белыми лилиями и Иерихонская со своими бальзамовыми плантациями. А на этих горах и холмах, долинах и лугах под палящими лучами палестинского солнца, жгущими кровь и румянящими ланиты юношей и лепестки роз, работает красивый, бодрый, жизнерадостный и свободный народ под недремлющим оком мировых великанов — кедров ливанских, вековых стражей этой чудной земли и немых свидетелей рождения, роста и развития ее смелого и трудолюбивого населения, орошавшего каждый клочок ее своим потом и защищавшего каждую ее пядь своей кровью.
А в Иерусалиме, в этой «владетельнице племени и начальствующей над областями» резиденции царской, с ее золоченым Храмом на горе Мориа и крепостью на Сионе, с ее высокими стенами и башнями, царскими дворцами и княжескими палатами, жизнь тоже кипит, бьет ключом, хотя она более утонченная. Иерусалимская знать любит роскошь, особенно женская ее половина, одевающаяся в тонкие дамасские ткани, любит по праздникам слушать в Храме хоровую музыку, мелодии певцов-левитов и речи вдохновенных пророков. В семейных и товарищеских кругах за бокалами вина из собственных садов толкуют о видах на урожай хлебов и древесных плодов, оживленно беседуют о политике. Разбираются речи Исайи, то произносящего с высоты Храмовой горы громовые филиппики против царского временщика Савны, направляющего молодого царя на ложный и опасный путь, то порицающего или одобряющего союз с тем или другим соседним народом. Вот грозный Санхериб[24] со своими несметными полчищами направляется на Иудею, грозит местью за отказ в подчинении, за тайный ее союз с Египтом, но старейшины иерусалимские, в согласии с только что произнесенной речью пророка Исайи, и слышать не хотят о повиновении чужой грубой силе; они готовы мечом и копьем отстоять независимость своей родной земли; не впервые им сражаться за отечество. Еще более уверена в себе молодежь. Посмотрите на Амнона, прекрасного, мужественного и благородного юношу, героя нашего романа! Как красиво и уверенно сидит он на своем буйном вороном коне и как грациозно гарцует он на нем к восхищению своей возлюбленной, черноокой Тамары. Ах, эти милые, дорогие, но несчастные существа! Они с раннего детства любят друг друга, любят любовью пламенной, возвышенной, той любовью, о которой другая палестинская красавица, Суламифь, говорила:
Злой рок, как это часто бывает, кует оковы этим благородным, чистым душам, коварные люди чинят им препятствия на пути к соединению, но, как говорила та же Суламифь:
Все испытания, все страдания Амнона и Тамары еще более усиливают, еще более возвышают их любовь. И мы, читатели, переживаем с ними их страдания, горюем их горестью, плачем их слезами. Но Бог милостив, «у Него ведь нет неправды»[26], и в конце концов наши «милые и сладкие» возлюбленные, к радости нашей, соединяются для вечного блаженства.
Что это: сонный бред, легенда, плод досужей фантазии? Откуда взялись эти чудные картины, эти могучие телом и душою люди — любящие жизнь и черпающие из нее полными горстями? Но нет же! Это не фантазия, не бред — это все реальные образы, знакомые пейзажи и родные люди, взятые целиком и живьем из Библии! — Это подлинные евреи!
Но если они евреи, то кто мы такие?..
И этот вопрос внушает нам тяжёлые, грустные и возмущающие мысли.
«Пережитое», 1911, № 3, С.-Петербург.
Авраам Мапу (1808-1867)
Любовь в Сионе
(Отрывки из романа)
Пер. А. Ивантер
В царствование Ахаза, царя иудейского (742–727 гг. до н. э.), жил в Иерусалиме тысяченачальник Йорам Бен-Авиазар, молодой человек знатного происхождения и очень богатый. Кроме роскошного дворца в Иерусалиме, у него были обширные поместья со множеством стад мелкого и крупного скота в окрестностях Бейт-Лехема и богатые виноградные сады на горе Кармель. Немало было также у него рабов и рабынь, и один из них, Ахан, пользовался доверием своего господина и управлял его городским домом.
Этот богатый и знатный вельможа был бы вполне счастлив, если бы не соперничество двух его жен, Хаггит и Нооми. Йорам выказывал Нооми больше любви, как за ее очаровательную красу, так и за ее добрый и кроткий нрав, чем возбудил зависть, а впоследствии и ненависть в сердце хотя и красивой, но грубой и злой Хаггит. Последняя пользовалась перед счастливой, но еще бездетной соперницей тем преимуществом, что уже подарила мужа двумя сыновьями и не пропускала случая досаждать Нооми разными придирками и насмешками. Желая избавить себя от семейных дрязг, а свою любимицу — от преследований недоброй соперницы, Йорам отвел Нооми в доме отдельный флигель и обставил его с всевозможным удобством и изысканной роскошью.
Из множества друзей Йорама особым его доверием и задушевной привязанностью пользовался царский казначей, Йедидия Ганадив, чрезвычайно богатый и знатный молодой человек, отпрыск иудейских царей. Он занимал высокое положение в государстве и отличался отменным благочестием, а также покровительствовал пророкам и считался одним из самых ревностных последователей их учения. Прозвание Ганадив, т. е. щедрый, он получил благодаря щедрости, с которой всегда поддерживал ревнителей истинного Бога и наделял бедных и неимущих.
Йорам и Йедидия, оба равно благороднейшие и благочестивейшие вельможи своего времени, блистали в иудейском государстве, как драгоценные перлы в царском венце, и выделялись, как пышные благоуханные цветы среди терний и бурьяна, между развратными богоотступными иудеями, каковых было множество в правление Ахаза.
Нет света без тени, нет и человека, не имеющего врагов. Откуда, кажется, быть врагам у Йорама, у этого добрейшего и благороднейшего из людей? Но и он, сам того не подозревая, имел заклятого драга в лице одного из иудейских судей, Матана Бен-Йозавада, врага тем более опасного, что он скрывал свою ненависть под личиной самой нежной и преданной дружбы. Причиной этой затаенной вражды был брак Йорама с Хаггит, которую Матан некогда страстно любил, и вот как это случилось.
Отец Матана, судья Йозавад, был в Иудее человеком могущественным, жестоким и корыстолюбивым. Богатеть было целью его жизни, и, не стесняясь средствами для достижения этой цели, он беспощадно грабил, когда и кого только мог. Таким путем он нажил огромное состояние, но нажил и много проклинавших его врагов. Долго из-за какого-то участка земли тягался Иозавад с отцом Хаггит Йеромом. Как бывало в большинстве подобных случаев, победителем из этой тяжбы вышел Йозавад, и к нему отошло одно из лучших полей Йерома. Вражда между отцами не мешала, однако, Матану страстно любить дочь Йерома, Хаггит, и, стараясь расположить девушку к себе, он обещал возвратить ее родителю отнятый у него участок земли, как только умрет престарелый судья, его отец.
Хаггит, по внушению отца своего Йерома, старалась поддерживать в Матане надежду; на самом же деле она тайно была помолвлена с Йорамом, которого давно любила.
Для Матана, сжигаемого пламенем страсти к Хаггит и убежденного в невозможности скорой женитьбой потушить это пламя, смерть отца казалась единственным проблеском надежды среди мрака отчаяния. Он с нетерпением ожидал этой смерти, и та не замедлила явиться.
Похоронив отца, Матан с замиранием сердца явился к Йерому и выразил готовность не только возвратить ему участок, но и подарить соседние с этим участком поля, если только он выдаст за него Хаггит.
Йером изъявил согласие отдать за него дочь, но с непременным условием, чтобы Матан раньше возместил ущерб всем тем, кого отец его имел жестокость разорить. Матану, не уступавшему в корыстолюбии покойному родителю, подобное условие пришлось весьма не по душе, но страсть к Хаггит взяла верх над алчностью, и он, приняв равнодушный вид, сказал:
— Ты многого от меня требуешь; но я люблю твою дочь и готов принести на алтарь любви и эту громадную для меня жертву.
— Хорошо, — отвечал Йером, — в таком случае можешь рассчитывать на руку Хаггит. Минет для тебя время траура по отцу, и сыграем свадьбу.
Не долго откладывая, Матан приступил к устранению последней преграды на пути к своей возлюбленной и в точности исполнил поставленное ему условие, что стоило ему порядочной части отцовского наследства.
Громадная эта жертва, хоть и доставила ему громкую славу в народе и место городского судьи, но к желанному результату не привела: Хаггит вышла замуж не за него, а за Йорама.
— Извини, друг мой, — сказал Йером пришедшему в назначенный срок Матану, — но я, право, тут ни при чем: Хаггит давно и без моего ведома отдала свое сердце Йораму, и я не мог противиться их браку.
Матан, видя, что отец и дочь оставили его в дураках, затаил в сердце злобу, но с притворным спокойствием сказал: