Человек этот, холодный и расчетливый, весь капитал, теперь уже довольно большой, пустил в рост, беря десять процентов в месяц. Он все рассчитал на десять лет вперед, вплоть до 1880 года, когда по его планам он мог прекратить затворничество Шейлока и начать отдых, а пока, как выразился Кони в своей речи, Седков «обрезал звон потребности». Но жизнь все распланировала иначе — Седков тяжело заболел.
Семейная жизнь, начавшаяся таким варварским способом, не могла быть счастливой. «Унизительная рассчетливость ростовщичьего скопидомства» порождала ссоры, попреки в мотовстве. Седкова даже пыталась утопиться в Фонтанке, прыгнув среди бела дня в мутную воду с портомойного плота. Но так как сделано это было на виду у городового, то женщину спасли. Постепенно Седков втянул жену в свои операции, но недоверие между супругами осталось. Даже в день своей смерти бывший измайловский офицер записал в своей расходной книге рубль серебром, выданный жене на обед…
Седкова, скрыв время смерти мужа, составила завещание от его имени, в котором все состояние отказывалось ей. Люди, перечисленные Кони в начале его обвинительной речи, помогли вдове своим лжесвидетельством.
Нравственный урок преступления особенно сильно прозвучал в этой речи прокурора. Характеризуя отставного надворного советника Бороздина, Кони сказал: «Его образование и прошлая служба обязывают его искать себе занятий, более достойных порядочного человека, чем те, за которые он попал на скамью подсудимых. Россия не так богата образованными людьми, чтоб им, в случае бедствий материальных, не оставалось иного выхода, кроме преступления. Ссылка его на семью, на детей — есть косвенное указание на необходимость оправдания. Но такая ссылка законна в несчастном поденщике, в рабочем, которому и жизнь, и развитие создали самый узкий, безвыходный круг скудно оплачиваемой и необеспеченной деятельности».
Эти слова в речи прокурора Окружного суда столицы прозвучали уже совсем не косвенным указанием на положение рабочего и поденщика…
Дело Седкова крайне заинтересовало Федора Михайловича Достоевского, и «есть все основания предположить, что некоторые обстоятельства дела, характеры и судьбы главных участников этой уголовно-семейной драмы получили художественное преломление в повести Достоевского». Повесть это называется «Кроткая».
Нет никаких указаний на то, что Федор Михайлович присутствовал на суде. Скорее всего он познакомился с делом из печати и подробного рассказа Кони. В те годы Анатолий Федорович поведал писателю многие эпизоды из своей судебной практики. Достоевский очень ценил общество Кони. «Федор Михайлович истинное просвещение высоко ставил, и между умными и талантливыми профессорами и учеными он имел многолетних и искренних друзей, с которыми ему было всегда приятно и интересно встречаться и беседовать. Таковыми были например], Вл. И. Ламанский, В. В. Григорьев (востоковед), Н. П. Вагнер, А. Ф. Кони, А. М. Бутлеров», — писала А. Г. Достоевская.
О том, с каким уважением относился Достоевский к Анатолию Федоровичу, свидетельствуют следующие строки из его «Дневника писателя» за 1876 год, в которых писатель полемизирует с автором статьи в журнале «Развлечение», неким «г-ном Энне»: «Года полтора назад мне показывал один высокоталантливый и компетентный в нашем судебном ведомстве человек (выделено мною. —
Именно Кони интересовала проблема самоубийства, и он долгое время собирал и изучал письма самоубийц. Результатом этого стала его статья: «Самоубийство в законе и в жизни».
В 1875 году в министерстве внутренних дел рассматривался вопрос о снятии полицейского надзора с ряда лиц. Среди них числился и Федор Михайлович.
Ф. Ф. Трепов, петербургский градоначальник, при своей аттестации писателя, по-видимому, сослался на мнение А. Ф. Кони, как он уже делал не однажды («В отношении нравственной и политической благонадежности ручаются лица мне известные»). Надзор за Достоевским был снят.
В архиве сохранились письма Трепова к Анатолию Федоровичу, где он благодарил Кони за «советы и указания», которые «всегда ставили дело и исполнителей неюристов на тот путь, которым легче всего достигалось нередко трудное сочетание строгих требований закона с практической жизнью».
С Треповым у Кони в первое время сложились неплохие отношения. Подвижный, энергичный, пользующийся доверием Александра П, градоначальник, по мнению Анатолия Федоровича, навел порядок в столичной полиции, дошедшей «до крайних пределов распущенности и мздоимства». «Его не любили, боялись и злословили, распуская на его счет разные некрасивые легенды, в которых, несомненно, Dichtung процветала на счет Warcheit[15]».
Почему же Кони, так строго и нелицеприятно судивший о многих представителях царской администрации — своих современниках, — проявил известную снисходительность в отношении Трепова? Да прежде всего потому, что по сравнению с такими своими предшественниками, как Галахов и граф Шувалов, Трепов серьезнее подходил к обязанности градоначальника и действительно немалого добился — при нем город выкупил водопровод, была устроена вторая линия конки.
Но главное заключается, наверное, в том, что «грозный» Федор Федорович, человек, находившийся во «враждебных отношениях с орфографией», совершенно не сведущий в вопросах права, подпал под обаяние личности молодого петербургского прокурора и одно время не делал шага, не посоветовавшись с Кони. «За все время моей службы в прокуратуре, — вспоминал Кони, — Трепов относился к судебному ведомству с большим уважением и предупредительностью, настойчиво, а иногда и грозно требуя того же от своих подчиненных». По словам Анатолия Федоровича, Трепов даже к так называемому «Жихаревскому политическому делу» относился с тревогой и справедливым осуждением.
«Я имею основание быть убежденным, что если бы я занимал еще должность прокурора в июле 1877 года, Трепов без труда согласился бы отказаться от своего, чреватого последствиями, намерения, приведшего к процессу Засулич». Как тут не вспомнить слова самого Кони — «в отечестве нашем, богатом возможностями и бедном действительностью…». Если облеченному громадною властью человеку требуется подсказка, чтобы отказаться от беззаконного наказания розгами арестованного студента, находящегося в его полной власти, то можно ли всерьез говорить о его нравственности? А его «тревога» по поводу раздуваемого «Жихаревского дела» — не что иное, как тревога за свое будущее, а не за тех, кого арестовали без всяких на то оснований.
Как бы ни сетовал Кони в своих письмах на петербургскую суету, он сумел в молодые годы вполне приспособиться к ней, завел много новых друзей. Среди его знакомых знаменитый виолончелист и композитор Карл Юльевич Давыдов и его жена Александра Аркадьевна («милое, доверчивое, изящное создание с круглыми говорящими глазами»). С этой парой его познакомил Евгений У тин. Совместные посещения концертов, выставок в Академии художеств, поздние чаепития после концертов у кого-нибудь из артистов, горячие споры об искусстве увлекали Анатолия Федоровича. Не раз ему удавалось слышать в узком домашнем кругу игру братьев Николая и Антона Рубинштейнов. Кони вспоминал в своих записках («Мистическое»), как молодежь танцевала французскую кадриль, которую они играли в четыре руки.
Близко сошелся Анатолий Федорович в те годы с Александром Николаевичем Ераковым, известным инженером-путейцем, строившим шлиссельбургские шлюзы канала Петра Великого, гранитный мост через Обводный канал. Возможно, что Кони приходилось обращаться к Еракову по некоторым служебным вопросам — он был одним из первых прокуроров в России, который потребовал при производстве следствий о нарушениях Строительного устава и о «противузаконных деяниях строителей по отношению к общественной безопасности» обращаться за «разработкой и дачей окончательных мнений по серьезным и спорным вопросам строительного искусства в уголовных делах» в С.-Петербургское общество архитекторов.
Воспитанием дочерей Еракова руководила Анна Алексеевна Буткевич, сестра Некрасова. Ераков и Некрасов были близкими друзьями, и, бывая в гостеприимном и хлебосольном доме Ераковых, Кони постоянно встречался со знаменитым поэтом и даже читал почти все его произведения, появившиеся после 1871 года в рукописи — Николай Алексеевич приносил их сестре, мнением которой очень дорожил.
В доме Ераковых, на его даче в Ораниенбауме, Анатолий Федорович постоянно встречался с М. Е. Салтыковым-Щедриным, А. Н. Плещеевым, А. М. Унковским.
«Некрасов приезжал к Ераковым в карете или коляске, в дорогой шубе, и подчас широко, как бы не считая, тратил деньги, но в его глазах, на его нездорового цвета лице, во всей его повадке виднелось не временное, преходящее утомление, а застарелая жизненная усталость и, если можно так выразиться, надорванность его молодости. Недаром говорил он про себя: «Праздник жизни — молодости годы — я убил под тяжестью труда…»
Летом 1873 года Анатолий Федорович вместе с Некрасовым возвращался от Еракова из Ораниенбаума. Зашел у них разговор о поэме «Кому на Руси жить хорошо», и Кони посетовал на то, что поэма до сих пор не закончена.
— То-то и оно, что не закончена! — вздохнул Некрасов. — Мучает. Задумал я такой эпизод из крепостных времен написать, чтобы за сердце взял, да все не остановлюсь ни на чем положительно. Все мелким кажется. Думаешь, отец, легко материал собирать? У нас даже недавним прошлым никто не интересуется.
Кони вспомнил, как в студенческие годы в Пронском уезде Рязанской губернии, в усадьбе Панькино, готовя к поступлению в гимназию сына бывшего профессора, слышал от сторожа волостного управления Николая Васильевича трагическую историю сельского «Малюты Скуратова» и его кучера.
— Николай Алексеевич, а может, вас такой случай заинтересует? — И он пересказал Некрасову запавшую в душу историю…
Кучер этот был послушным исполнителем всех жестоких прихотей хозяина — человека злого и беспощадного. Па склоне лет у помещика отнялись ноги, и верный раб на руках вносил хозяина в коляску. Любимый сын кучера задумал жениться, но, как на грех, невеста приглянулась и помещику. Жениха отправили «не в зачет» в солдаты, и никакие просьбы отца не разжалобили хозяина/.
Во время одной из поездок кучер завез помещика в глухой овраг, распряг лошадей и рядом с коляской, на глазах у барина, влез на дерево и повесился на вожжах. А убивать его не стал, чтобы не брать греха на Душу…
Некрасов, выслушав рассказ, задумался и всю дорогу до Петербурга молчал. Он отвез Кони в своей карете на Фурштатскую, где тот жил, а на прощанье сказал:
— Я этим рассказом воспользуюсь…
Через год Николай Алексеевич прислал Кони корректуру главы «О Якове верном — холопе примерном», прося сообщить, «так ли?». А еще месяц спустя Анатолий Федорович уже получил отдельный оттиск той части «Кому на Руси жить хорошо», в которой изображена эта пронская история в потрясающих стихах.
Встречался Анатолий Федорович с Некрасовым и в обществе сотрудников «Отечественных записок», на обедах, которые давал редактор. Кони вспоминал в своей очень интересной, проникнутой глубоким уважением к поэту статье его яркие рассказы о литературных нравах конца сороковых и первой половины пятидесятых годов и о тех невероятных, но вместе с тем достоверных издевательствах цензуры над здравым смыслом и трудом писателя в те времена, когда «жизнь была так коротка для песен этой лиры, — от типографского станка до цензорской квартиры». И когда поэт отвечал типографскому рассыльному Минаю, приносившему корректуру, испещренную красными крестами, и говорившему: «Сой-дет-де и так» — «Это кровь […] проливается! Кровь моя, ты дурак…»
В начале марта 1874 года в одной из второстепенных петербургских газет появилось сообщение о том, что в Петербурге процветают игорные дома, а прокуратура не только бездействует, но и поощряет своим бездействием развитие и распространение «этих ядовитых грибов современной предприимчивости». Кони запросил у газеты факты, подтверждающие ее обвинение, и через несколько дней к нему пришел ответственный редактор газеты. Никаких конкретных фактов он привести не смог, зато сообщил с таинственным видом, что в доме его хороших знакомых собирается молодежь и высказывает «такие взгляды и убеждения, что они всяких социалистов и нигилистов за пояс заткнут».
— Они ведь со мной откровенны, не стесняются, — самодовольно усмехнулся он и достал из бокового кармана сюртука пакет с фотографиями. — У меня фотографические карточки почти всех есть. Некоторые даже с надписями… Извольте взглянуть…
— Милостивый государь, со своим предложением вы ошиблись адресом, — у Кони чуть не сорвалось с языка — «с доносом», но он сдержался, понимая, что видит перед собою провокатора. — Обратитесь с вашими карточками в какое-нибудь другое место, может быть, там не побрезгуют вашими услугами…
Но сообщение об игорных домах не давало Анатолию Федоровичу покоя. «Уж лучше внимательно проверить ложное известие, — думал он, — чем дать повод обвинить прокуратуру в бездействии».
На следующий день он пригласил к себе начальника сыскной полиции Ивана Дмитриевича Путилина и поручил ему провести тщательное дознание с целью выяснить — существуют все-таки игорные дома в столице или нет?
Путилин был личностью примечательной. Кони посвятил ему даже один из очерков, довольно высоко оценив профессиональные способности руководителя уголовного сыска, и назвал его «даровитою личностью».
«…В то время, о котором я говорю (1871–1875 гг.), Путилин не распускал ни себя, ни своих сотрудников и работал над своим любимым делом с несомненным желанием оказывать действенную помощь трудным задачам следственной части».
На склоне лет Кони завел большую тетрадь, в которую приклеивал вырезанные из газет сообщения о смерти людей, с которыми был хорошо знаком, и напротив каждого из некрологов писал несколько фраз, иногда очень теплых, иногда — уничтожающих, но всегда емко и точно характеризующих умершего. Рядом с некрологом С. А. Шереметева, бывшего главноначальствующего на Кавказе, он, например, написал: «Гнилушка, заразившая весь Кавказ».
Напротив некролога Путилина написано: «Большой плут… хитрый, умница».
…Через неделю Путилин доложил Кони, что в Петербурге, — в доме штаб-ротмистра Колемина идет азартная игра в рулетку на большие суммы и есть все признаки, по которым дом Колемина с полным основанием можно отнести к игорному дому: его посещают лица, не знакомые с хозяином, организован размен денег и существует специальный крупье.
— Рассчитывать на содействие общей полиции нельзя, — развел руками Путилин. — Одни из полицейских скорее всего получают взятки, другие — струсят. Побоятся ответственности за недонесение. Знали ведь, подлецы, о существовании игорного дома.
Кони решил действовать быстро и скрытно — чтобы не вспугнуть хозяина и его клиентов. Он, не без основания, полагал, что игроками могут оказаться люди из «общества». Поэтому, никому из начальства не докладывая, пригласил к себе домой к одиннадцати часам вечера товарища прокурора Маркова и местного судебного следователя, дал им план квартиры Колемина, нарисованный Путилиным, и объяснил задачу. Вместе с командированными в их распоряжение жандармскими чинами Марков и следователь внезапно нагрянули к штаб-ротмистру. Игра была в разгаре.
— Messieurs, faites votre jeu![16] — воскликнул Коле-мин, обращаясь к сидевшим за столом с рулеткой гостям, как раз в тот момент, когда товарищ прокурора, на приход которого никто из увлеченных игрой не обратил внимания, подошел к столу.
— Позвольте вас остановить, — сказал громко Марков.
Побросав лежавшие перед собою горки золота, присутствующие бросились бежать, но были перехвачены жандармами. Среди игроков находились губернский предводитель одной из губерний, несколько титулованных особ и даже один дипломат. Все они были переписаны и отправлены по домам, а роскошный ужин, которым Ко-лемин потчевал своих «гостей», на этот раз остался нетронутым.
Следователь обнаружил четыре приходно-счетные книги, куда Колемин вписывал все операции по игре, и еще восемь разной величины рулеток.
К великому сожалению Кони, не был задержан отставной поручик Тебеньков, обычно исполнявший обязанности крупье, — в этот вечер он был болен. Так как Колемин находился на действительной службе, то его можно было привлечь к ответственности лишь в том случае, если его помощником или пособником являлось лицо гражданское. Выходило, что Кони превысил свою власть, возбудив дело, Окружному суду неподсудное.
«Я решился пойти навстречу опасности и утром послал в собственные руки военного министра, Дмитрия Алексеевича Милютина, письмо с подробным изложением всех обстоятельств привлечения Колемина. Результат был совершенно неожиданный. Случилось так, что Милютин в это же утро ехал с докладом к императору Александру II. Он доложил о существе упадавшего на Колемина обвинения и о крайней неблаговидности появления на скамье подсудимых гвардейского офицера, устроившего себе такой постыдный заработок. Государь приказал считать Колемина уволенным от службы с того дня, вечером которого у него был обнаружен игорный дом».
Отставному — теперь уже — штаб-ротмистру грозил лишь штраф в размере 3 тысяч рублей, а только за несколько месяцев до обнаружения его игорного дома он выиграл 49 500 рублей. Анатолий Федорович рассудил, что при таких выигрышах Колемин может сказать словами одного из героев Островского: «При нашем капитале это всегда возможно» — и продолжать свою деятельность. Только с большею осторожностью. Поэтому Кони применил к нему статью 512 полицейского устава, по которому «вещи, приобретенные преступлением, возвращаются тем, у кого они взяты, а если хозяев не окажется, то вещи продаются и вырученная сумма поступает на улучшение мест заключения». Так как 49 500 рублей не были востребованы проигравшими, то их и обратили в пользу колонии и приюта для малолетних преступников за Охтою, у Пороховых заводов.
«Дело Колемина взбудоражило петербургское общество. Особенно игроков. Распространялись самые невероятные слухи: что прокурор собирается привлечь к суду всех, кто известен большими выигрышами, и даже членов Английского клуба, что проигравшие завалили его просьбами вернуть проигранное. Слухи оказались такими упорными, что несколько лиц, игравших у Колемина, написали заявления с просьбою вернуть им оставленные на зеленом сукне игорного дома кучки золотых монет. Кое-кто стал кричать о нарушении прокурором «священной неприкосновенности домашнего очага».
Встревоженный всеми этими слухами, посетил Анатолия Федоровича и Некрасов. Игра в карты была его страстью, и поэт нередко выигрывал большие суммы. Долго и подробно рассказывал он Кони про свой метод игры. Анатолий Федорович, хоть и не разделял азартного увлечения поэта, вполне успокоил его, заверив, что у прокуратуры нет ни намерений, ни тем более прав привлекать к суду удачливых, но честных игроков.
Суд над Колеминым состоялся 30 апреля 1874 года.
«…Рулетка есть игра азартная, рассчитанная на возбуждение в человеке далеко не лучших его страстей, на раздражение корыстных побуждений, страсти к выигрышу, — говорил Кони на процессе по делу об отставном штаб-ротмистре В. М. Колемине, — желания без труда приобрести как можно больше, одним словом — игра, построенная на таких сторонах человеческой природы, которые, во всяком случае, не составляют особого ее достоинства… Кто поручится, что к господину Колемину не являлись бы играть люди, живущие изо дня в день с очень ограниченными средствами, люди семейные, которые искали бы случая забыться пред игорным столом от забот о семействе и о мелочных хозяйственных расчетах, и что, входя в этот гостеприимный, хлебосольный дом для развлечения, они не выходили бы из него, чтобы внести в свои семьи отчаяние нищеты и разорения?»
И еще прокурор обратил внимание суда на то, что зло, существует ли оно на площади, в подвале или раззолоченной гостиной, всегда остается злом.
— Если преследовать притоны с азартными играми у людей низшего сословия, то на каком основании оставлять их процветать между людьми высшего сословия?
Почему разгонять тех, кто на последние трудовые деньги, после усталости от работы, не имея других развлечений, прибегает к азартной игре, и оставлять в покое тех, которые ради «незаконного прибытка» устраивают игорные дома и строят свое благосостояние на пользовании увлечениями своих гостей?
Окружной суд, разбиравший дело без участия присяжных заседателей, разделил мнение прокурора. Колемин был признан виновным и подвергнут «денежному взысканию в пользу государственных доходов».
Кони всегда серьезно готовился к выступлениям в суде, по никогда не писал речей. «Сознание некоторого дара слова, который мне дан судьбою, — говорил Анатолий Федорович, — заставляло меня строго относиться к себе, как к судебному оратору».
Кони — М, И. Сухомлинову:
«2 мая 1899.
Глубокоуважаемый Михаил Ивапэвичь
Только что полученное мною письмо Ваше повергает меня в некоторое недоумение. Я никогда не пишу своих речей, как по недостатку времени, так и потому, что по опыту убежден, что это до крайности стесняет свободу живого слова. Поэтому я всегда и в самых больших моих речах, даже длившихся по нескольку часов, ограничивался самым кратким конспектом или, вернее, схемою моей речи, в которую лишь изредка заглядывал».
Неуместной считал Кони и любую жестикуляцию и всегда, когда говорил в суде, опирался обеими руками на поставленную стоймя книгу Судебных уставов, купленную в 1864 году, тотчас по выходе ее в свет.
…Во второй половине прошлого века не было, пожалуй, петербуржца, не слышавшего о Степане Тарасовиче Овсянникове, купце-миллионере, которому принадлежали большие паровые мельницы на Измайловском проспекте, неподалеку от Варшавского вокзала. «Король Калашниковской биржи», «Сам Овсянников» — иначе и не называли этого хваткого поставщика муки для военного ведомства. По городу уже много лет ползли слухи о том, что Степан Тарасович «не чист на руку», но всякий pas миллионер выходил сухим из воды. В лучшем случае оставался на подозрении. Еще бы! Богатые пожертвования на церкви и казенные приюты, крупные взятки должностным лицам делали его неуязвимым, создали легенду о том, что не родился еще законник, которому под силу тягаться с «самим» Степаном Тарасовичем…
Служивший после окончания Училища правоведения в полиции следователем князь Владимир Петрович Мещерский пытался было по ничтожному поводу заставить Овсянникова явиться к нему в участок на допрос, но потерпел полное фиаско. П. А. Шувалов, любимец Александра II, бывший в те годы обер-полицмейстером, посоветовал Мещерскому самому «заглянуть между делом» к Степану Тарасовичу. Мещерский отказался — молодая кровь взыграла. А некоторое время спустя его пригласил к себе по какому-то незначительному поводу сам Шувалов. «Случайно» у него оказался и Овсянников.
— Господа! — улыбаясь, сказал граф. — У вас есть вопрос, требующий разрешения?
Дело было улажено.
Кстати, в своих воспоминаниях Мещерский привел любопытное свидетельство того, как вели себя в те годы (конец пятидесятых) чиновники: «Я знал, что следственный пристав и его письмоводитель могли брать взятки… что управа благочиния, начальство следственного пристава брала взятки…» Но тут же сделал удивительный вывод о том, что уголовное следствие тогда велось лучше, так как не было отделения власти судебной от администрации. А ведь именно средоточие всей власти — судебной и административной в одних руках порождало беззаконие. Выводы Мещерского, безусловно, продиктованы его классовыми интересами. Но к тому прибавилась еще и правовая безграмотность выпускника Училища правоведения. Он сам писал о том, что «в особенности хромали мы, если можно так выразиться, общественным образованием… Например, иностранное государственное право нам совсем было незнакомо, в истории политической мы были донельзя слабы, история цивилизации нам была совсем незнакома и т. д.».
…В 1874 году жители Петербурга были поражены грандиозным пожаром, случившимся на мельнице Овсянникова. Граф Пален, проезжая вечером по Измайловскому проспекту, стал свидетелем разбушевавшейся стихии огня. Утром следующего дня Пален поинтересовался у Кони подробностями происшествия.
…В первом коротеньком сообщении полиции говорилось, что «признаков поджога, вызвавшего пожар мельницы коммерции советника Овсянникова, не оказывается». «Что это? — подумал Кони. — Небрежно проведенный осмотр места происшествия? Некомпетентность? Или полицейские чины уже получили взятку?» Анатолий Федорович хорошо знал, что на Овсянникова уже заводили в разные годы пятнадцать уголовных дел и все они потом закрывались «за недоказательностью».
Посланный Кони на место пожара товарищ прокурора А. А. Марков поздно вечером «привез целую тетрадь осмотров и расспросов на месте, из которых было до очевидности ясно, что здесь имел место поджог. Собранные на другой день сведения о договорных отношениях, существовавших между известным В. Л. Кокоревым и С. Т. Овсянниковым по аренде мельниц, указывали на то, что именно Овсянникову мог быть выгоден пожар мельницы, и что есть основание сказать: «Js fecit cui prodest»[17].
Анатолий Федорович решил начать следствие и предложил следователю по особо важным делам Книриму немедленно произвести обыск у Овсянникова.
Привыкший к безнаказанности, миллионер никак не ожидал вторжения в свой дом чинов судебного ведомства. Он даже не потрудился уничтожить или спрятать очень важные для следствия документы и в том числе именной список некоторых чинов главного и местного интендантских управлений с показанием мзды, ежемесячно платимой им.
Кони очень живо описывает неподдельное изумление Овсянникова, узнавшего, что его собираются взять иод стражу:
«— Господин Овсянников, — сказал я, усаживаясь сбоку стола, на котором писал Книрим, — не желаете ли вы послать кого-нибудь из служителей к себе домой, чтобы прибыло лицо, пользующееся вашим доверием, для передачи ему тех… распоряжений, которые не могут быть отложены.
— Это еще зачем? — спросил сурово Овсянников, высокий старик, с густыми насупленными бровями и жестким взором серых проницательных глаз, бодрый и крепкий, несмотря на свои 74 года.
— Вы будете взяты под стражу и домой не вернетесь.
— Что? — почти закричал он. — Под стражу? Я? Овсянников? — И он вскочил с своего места. — Да вы шутить, что ли, изволите? Меня под стражу? Степана Тарасовича Овсянникова? Первостатейного именитого купца под стражу? Нет, господа, руки коротки! Овсянникова! Двенадцать миллионов капиталу! Под стражу! Нет, братцы, этого вам не видать!
— Я вам повторяю свое предложение, а затем как хотите, только вы отсюда поедете не домой, — сказал я.
— Да что же это такое! — опять воскликнул он, ударяя кулаком по столу. — Да что я, во сне это слышу? Да и какое право вы имеете? Таких прав нет! Я буду жаловаться! Вы у меня еще ответите!»
В сознании богатых купцов и входивших в силу промышленников, привыкающих считать себя «опорой и надежей» встававшей на капиталистический путь развития России, не укладывались воедино два понятия: капитал и уголовная ответственность. Им казалось — и правильно казалось, — что «миллионы все спишут». Даже за границей не хотели верить, что миллионера осудят. В немецком сатирическом журнале появилась карикатура с подписью, что если «двенадцатикратный миллионер Овсянников» и мог быть арестован, во что верится с трудом, то в ближайшее время «одиннадцатикратный миллионер Овсянников» будет выпущен на свободу.
Но на этот раз Овсянников на свободу не вышел, а отправился в Сибирь. Убедившись, что следствие располагает вескими уликами против «первостатейного» и «именитого», Кони постарался сделать все, чтобы суд состоялся, несмотря ни на откровенным нажим, ни на скепсис печати по поводу исхода судебного разбирательства.
Анатолий Федорович должен был обвинять Овсянникова на процессе и уже готовился к этому, но последовало назначение его вице-директором департамента министерства юстиции. Несомненно, это было серьезное повышение по службе, только обвинять Овсянникова пришлось другому — товарищу прокурора В. И. Жуковскому.
Кони отзывается о Владимире Ивановиче Жуковском, как о талантливом и тонком судебном ораторе, «внесшем в свою речь свойственный ему глубокий и неотразимый сарказм, так соответствовавший его наружности, в которой было что-то мефистофельское».
На процессе Овсянникова Жуковский оказался «на высоте». Гражданские истцы — Кокорев и Спасович, выступающие от лица страховых обществ, детально разобрали причины преступления Овсянникова. Было неопровержимо доказано, что непосредственно поджигали мельницу приказчик Левтеев и сторож Рудометов. На судебном заседании — редкий случай по тем временам! — демонстрировалась специально изготовленная большая модель мельницы и были показаны ее отделения, где огонь вспыхнул одновременно.
В. Д. Спасович убедительно охарактеризовал всю систему подрядного дела, конкуренцию между подрядчиками и прочно вошедший в жизнь «порядок», когда «с самого низу от последнего канцеляриста протягиваются руки, который чувствуют пустоту и который надо занять», причем «чиновники допускают товар не совсем еще негодный, а подрядчик старается, чтобы товар не был уж совсем плох».
Приговор Овсянникову стал приговором коррупции, царящей в подрядном деле.
«Король Калашниковской биржи» был сослан в Сибирь на поселение, где благодаря своим капиталам ни в чем не испытывал недостатка. Весьма влиятельные лица в Петербурге активно поддерживали его ходатайства о помиловании, и через несколько лет ему было разрешено вернуться в Европейскую Россию, правда, не в столицы, а… в Царское Село. Так что «настоящее торжество нового суда», как назвал Анатолий Федорович процесс Овсянникова, было торжеством весьма условным. Да и сама поездка в Сибирь на поселение преступников, подобных Овсянникову, совсем не походила на то, как ссылались по этапу, терпя невыносимые мучения, все остальные.
В «Дневнике писателя» Ф. М. Достоевский с возмущением писал, что когда Овсянникова везли в Сибирь, то в Казани он вышвыривал ногами «подаянные копейки, которые ему наивно кидал народ в экипаж: это уже последняя степень нравственной разорванности с народом…».
Федор Михайлович Достоевский уже давно просил Кони показать ему колонию для малолетних преступников. Летом 1874 года Анатолий Федорович познакомил его с арестантским отделением малолетних в Тюремном замке. И вот теперь они сговорились поехать на Охту, за Пороховые заводы, в колонию.
Кони — Достоевскому:
«26 декабря 1875 года. Петербург
Многоуважаемый Федор Михайлович.
Я говорил о Вашем желании посетить колонию малолетних преступников Председателю общества колонии сенатору Ковалевскому. Он приглашает Вас
Искренне преданный Вам А. Кони.