— Надо же проучить хозяина! — с возмущением сказал Кони своему соседу-немцу во время прогулки по парку. — Написать о жестокости Мюллера в газетах.
— Дружище, — улыбнулся сосед, — ни одна газета не напечатает об этом ни строки. Коммерция! Кто будет подрывать авторитет знаменитого курорта? Он принадлежит нации…
«Скажу одно: только здесь вполне начинаешь уважать нашего русского человека, с его светлым умом, смекалкою, добродушием и сердечным отношением ко всему. Русский человек, несмотря на все свои недостатки, особенно дорог становится за границею».
В своей долгой и интересной жизни Анатолий Федорович часто ездил за границу — особенно много на лечение. Побывал в Германии и Швейцарии, на морских купаниях в Бельгии и во Франции, объехал всю Италию — подолгу жил в Сан-Ремо. Бывал в Швеции, в «городе Стекольном», как шутливо называл он Стокгольм, и во многих других странах. Но вынесенное из первой поездки чувство — «в гостях хорошо, а дома лучше» — никогда не покидало его. В его воспоминаниях и письмах можно найти слова истинного восхищения перед лучшими достижениями науки и техники за рубежом, перед вершинами многовековой национальной культуры, искусства, глубокого уважения перед народными обычаями и некоторыми общественными институтами. Кони был интернационалистом в самом истинном и глубоком понимании этого слова. Но он всегда оставался русским, любил всей душою свою родину, ее непростую, исполненную трагизма и героики историю.
«Что сказать Вам о себе, — писал Кони актрисе М. Г. Савиной в 1885 году. — После Вашего описания настоящей живой русской жизни водяная и водянистая немецкая жизнь не может показаться интересною. Да она Вам ведь и известна в общих чертах. Несколько толстых дам, лечащихся от «нечего делать», вроде московской миллионерши вдовы Ермаковой, князь А. И. Урусов, «пустой в серьезном и серьезный в пустом», два-три желчных губернатора — и Ваш покорнейший слуга «бледный и нервный», — вот и все общество русских на этих водах, под дождливым небом и среди совершенно особенной, баварской скуки… Нет, я, вероятно, в последний раз за границею! Год от году она мне становится тошней, с ее, как выражается Щедрин, — «проплеванным комфортом», Все это «чужое», не свое — больше не интересует и не привлекает, все оно изведано и чуждо, главное — чуждо. Родина имеет притягательную силу. Многое в ней плохо, неустроено, безалаберно, но за всем этим чувствуется живая струя понятной нам жизни… Меня не личные отношения тянут к Руси, не семья, не собственность, не привязанность, не служение искусству, — нет! Просто тянет страна».
После первой поездки в Европу, «от пива к пиву», здоровье молодого Кони улучшилось — горловые кровотечения стали реже, он окреп. Сказывалась перемена обстановки. Как и предсказывал его друг профессор Лямбль, Анатолий Федорович, захваченный новыми впечатлениями, стал меньше думать о своих недугах, отвлекся. Особенно помогло ему лечение в Карлсбаде.
В одном из старинных справочников по Карлсбаду написано: «С шести часов утра, у источников начинается настолько кипучая и шумная жизнь, что она прямо-таки ошеломляет непривычных посетителей. Пестрая толпа представителей разных наций и культур разрешает здесь важнейшие дипломатические задачи желудочных недоразумений». Автор справочника не совсем прав. Порой на курорте разрешались не только гастрологические проблемы. Поездка в Карлсбад, например, существенным образом отразилась на служебной карьере Кони.
Жизнь на курорте, даже таком известном и фешенебельном, довольно однообразна. Проходят первые дни, когда все внове, все интересно и человек, не особенно считаясь с предписаниями врачей, рыскает с бедеккером в руках по набережной Теплы и крутым улочкам, отыскивая то памятник Гёте, то грот графини Разумовской, то Петровскую высоту, куда, по преданию, русский император добрался верхом по непроезжим тропинкам и на неоседланной лошади. Наконец все осмотрено, запечатлено в памяти. И человек вдруг ощущает, что остается один на один с выматывающим душу однообразием курортной жизни.
В шесть утра, наполнив бокальчик у Шпруделя, больной прогуливается медленным шагом в бесконечном водовороте отдыхающих. Потом завтрак, наводящий тоску своей похожестью на все предыдущие завтраки. И близнецы-обеды. Даже здравицы, напечатанные на обороте обеденной карты, сурово утверждают — здесь ничего не меняется! Анатолий Федорович сохранил в своем архиве один из образчиков карлсбадского постоянства: Первая здравица — государю императору, вторая — Петру Великому, третья — австро-венгерскому императору, четвертая — городу Карлсбаду.
И прекрасные оркестры, играющие у Шпруделя и Мюльнбрунна, отдают дань традиции: «Увертюра из оперы «Царь и плотник», вальс «Воспоминание о Петербурге», кадриль Штрауса на русские темы и снова «Царь и плотник». Вчера, сегодня, завтра…
Скучно молодому русскому человеку, с недоумением и затаенной завистью поглядывающему на немцев и австрийцев, которые, собравшись в кружок, часами хохочут по пустякам. Скучно… если у тебя нет серьезного собеседника, с которым можно поговорить по вопросам, имеющим если уж и не всемирное значение, то, во всяком случае, волнующим каждого русского.
Таким собеседником у Анатолия Кони стал министр юстиции Константин Иванович Пален. Бывший псковский губернатор, он и сам-то два года как стал министром юстиции и занимался тем, что вводил в действие новые судебные уставы, будучи противником самой судебной реформы.
Подозрительность Палена к новому суду присяжных, имевшая, впрочем, свои приливы и отливы, жила в нем все одиннадцать лет пребывания его на посту министра. А к прокуратуре министр относился с большой внимательностью.
Скромность и воспитанность харьковского товарища прокурора, и в то же время его умение держаться независимо произвели еще во время приезда Палена в Харьков благоприятное впечатление. Константин Иванович ценил в людях эти качества. Много позже, в одной из своих характеристик министра, Кони запишет: «…благородство и независимость, выросшие на рыцарски-феодальной почве. Отсутствие прислужничества и преувеличенное сознание своей ответственности. Незнакомство с Судебными уставами».
Это незнакомство с Судебными уставами, да и вообще смутное представление о системе права, о его истории были еще одной ниточкой, которая связала министра с Кони. Пален в Харькове убедился, что молодой белобрысый, не по годам серьезный товарищ прокурора обладает глубокими систематическими знаниями, мыслит широко, по-государственному. Интуиция не подвела министра, когда он обратил внимание не неординарные способности Кони, и в порыве душевной откровенности сказал ему:
— Сидеть вам, Анатолий Федорович, в моем кресле. В кресле министра справедливости. — Он улыбнулся с видимым удовольствием и повторил: — Министра справедливости! Так звучит моя должность по-польски. Оригинально, не правда ли?
Пален не принял во внимание только одну деталь — молодой товарищ прокурора истово, неподкупно служил законам, людям, России, но как только речь заходила о том, что надо служить и «лицам», категорически отказывался это делать.
…Наполнив свои бокалы водой из источника, они теперь постоянно прогуливались вместе, обсуждая последние новости из России. Кони рассказывал министру о том, как утверждаются новые уставы в харьковской губернии, останавливая внимание на трудностях, давая меткие характеристики судебным и полицейским чинам, взаимоотношениям между ними. Палену все это было интересно. Судебная реформа проводилась в России постепенно, предстояло перестраивать судебные учреждения, вводить суд присяжных в других губерниях, и опыт харьковчан мог стать полезным. Но особенно много рассказывал Анатолий Федорович министру о «деле серий», за которым он наблюдал, как товарищ прокурора Харьковского окружного суда. Дело это все еще продолжало волновать харьковское общество.
— Ничего, пусть покрутятся! — одобрительно кивал Пален, слушая рассказ Кони. — И представить себе не мог, что в остроге можно кутить да в карты играть! Как это, вы говорите, вино им приносили?
— Конвойный наливал в кишку, обматывал вокруг себя…
— Помилуйте! — лицо министра брезгливо морщилось. — Это поразительно и мерзко. А что конвойный? Его наказали?
— Да, граф. На его место найдут другого, такого же! Когда есть деньги на подкуп, разве устоит бедняк?
— Должен устоять.
— Начинать надо с тех, кто подкупает…
— Ах, милостивый государь, вам и карты в руки! Покажите, на что способна прокуратура.
— И суд, граф.
— И суд. Вы думаете, суд присяжных справится с такой задачей?..
Кони — Морошкину:
«Бывши в Карлсбаде, я видел Палена и много толковал с ним о деле серий и о прочих материях, касающихся Харькова. Он был со мной очень любезен и откровенен (я подробно описал мои разговоры с ним Фуксу), рассказывал, что Государь требовал у него объяснений по поводу оправдания Андрусенко, и между прочим, объясняя мое долгое оставление в Харькове, сказал мне: «Укажите, кто может обвинять с успехом по делу серий из известных Вам лиц?» — и, когда я затруднился (Де Росси не может обвинять по закону, а Пассовера я боялся наградить этим делом), то Пален сказал: «Вот и объяснение, почему я держал Вас в Харькове», я убедил его в невозможности продолжать дело в Харькове с 3 товарищами], он дал слово, что будет 4-й, а меня просил явиться к нему в начале октября, чтобы потолковать о моем переводе из Харькова и о том, кого назначить обвинять по делу серий. Он настаивает на переходе в Петербург, хотя я, конечно, буду тянуть к Москве, сколько хватит сил».
В один из солнечных дней они отправились в дальнюю прогулку на Крейцберг, к высоте Оттона. У кофейни «Панорама», заплатив по двадцати крейцеров, рассматривали живописно раскинувшийся город в камеру-обскуру. Темно-зеленые волны леса терялись в легкой дымке. Справа виднелась долина Эгера и Рудные горы.
— Как всемогущий Шпрудель? — спросил Пален, когда они присели на скамейку у обрыва. — Помогает?
— Увы, граф! Я думаю, что не сделал ли ошибки, приехав сюда.
— Вздор! Вернетесь в Россию — почувствуете облегчение. Эти воды действуют медленно, но верно. Графине они очень помогают. Скажу вам по секрету — я терплю здешнюю скуку только из-за нее. Мне более по душе отдых в митавском имении. Ах, какая прелесть тамошние леса. Но вы, молодой человек, обязаны вернуться домой здоровым. — Пален посмотрел на Анатолия Федоровича со значением и повторил: — Здо-ро-вым! И не стесняйтесь отпуском. Поезжайте в Берлин…
— Я хочу побывать в Париже и в Остенде…
— Прекрасно, — сказал министр без особого энтузиазма. — Развейтесь в Париже от курортной скуки.
— В Париже я хочу ознакомиться с апелляционным государственным судом. Сравнить его с нашей уголовной палатой. То, что я читал об этом суде, никак не разъяснило мне сути…
— Э-э, молодой человек! — На лице Палена отразилась скука. — Что нам парижский суд! У нас свои обычаи. Отдыхайте. Кстати, я вас попрошу о маленьком одолжении. Вернетесь в Харьков — примите на себя обвинение этих дурней — Шидловского и Паскевича.
Кони вопросительно посмотрел на министра.
— Ах, право, ваша прокуратура переусердствовала! Ну мало ли что в жизни бывает — два, в общем-то, благородных молодых человека повздорили с частным приставом в театре! Ну и что особенного? Зачем драматизировать? Они его побили, он их побил — кто теперь разберется?
— Граф! Есть свидетели. Эти баричи были изрядно подшофе, оскорбили и действием и словом пристава… В обществе опять пойдут разговоры, как и про дело серий, — богатым все сходит с рук…
— Ах, помилуйте! В обществе все вздохнут с облегчением. — Пален дотронулся рукой до колена Анатолия Федоровича. — Примите обвинение на себя, а на суде от него откажитесь. Никакой суд их не осудит.
Кони развел руками. От волнения он даже не мог сразу найти нужные слова. Министр, так понравившийся ему простотой обращения, своим оригинальным, даже независимым взглядом на происходящее в России, только вчера поощрявший его примерно наказать преступников-дворян, руководивших делом с подделкой серий, теперь хотел отвести справедливое возмездие от других баловней высшего общества.
— Но ваше сиятельство… такое действие противно моим убеждениям. Я не могу пойти на это.
— Ну вот видите, — сердито сказал Пален, — такой пустяк, а вы упорствуете. Я заметил, что все статисты склонны к догматизму.
Кони уже знал, что «статистами» граф называет юристов, которые слишком часто ссылаются на статьи нового судебного уложения…
Константин Иванович встал, рассеянно огляделся.
— Графиня, наверное, заждалась меня. Честь имею, Анатолий Федорович. — Он откланялся и зашагал по горной тропинке с гордо поднятой головой. Кони растерянно глядел ему вслед.
Но размолвка продолжалась всего несколько часов. Погода стояла прекрасная, знаменитый Шпрудель действовал на организм графа превосходно, горные рощи манили прохладой. Достойного собеседника среди других отдыхающих Пален не видел и на вечернем променаде приветствовал Кони как ни в чем не бывало. Совместные прогулки возобновились, и граф больше не напоминал о своей просьбе — он всецело подпал под обаяние ярких рассказов Анатолия Федоровича, его метких наблюдений за жизнью провинциального суда, точных суждений о новых книгах, на чтение которых у Константина Ивановича никогда не хватало времени.
Если бы граф не был наделен такой чисто остзейской самонадеянностью, он во время долгих прогулок с Кони по Карлсбаду и окрестностям понял, что перед ним человек, хотя и молодой, но уже вполне сформировавшийся, со своими пусть немного восторженно-наивными, но четкими взглядами на задачи правосудия и на проблемы нравственности. И что от этих своих взглядов он не собирается отрекаться.
И знай Пален, что несговорчивость товарища прокурора Харьковской палаты принесет ему самому в будущем царскую немилость, он пил бы воду в Карлсбаде совсем из других источников, чем Кони.
Но пообещав Анатолию Федоровичу перевод в столицу, Константин Иванович слово свое сдержал.
Кони, несмотря на свои последующие «контры» с графом, отличал его от всех остальных, называя «самым честным между этими министрами». Но «эти»-то были вне конкуренции — «бездушный царедворец» А. Е. Тимашев, «злой гений русской молодежи» Д. А. Толстой, «подлец Муравьев», «злостный и стоящий на рубеже старческого слабоумия» А. Л. Потапов…
15 марта следующего, семидесятого, года Кони уже с гордостью писал из Петербурга Морошкину о том, что назначен товарищем прокурора Санкт-Петербургского окружного суда: «Пален принял меня очень любезно… Тизенгаузен просто удивил своей предупредительностью и заботами о здоровье и т. д. (А между тем, недовольный моим назначением помимо него, назначил меня было, еще до моего приезда, в Царское Село и Лугу, пока не получил от Пал[ена], узнавшего об этом, предписание оставить меня в городе.) С прокурором мы в совершенно официальных отношениях. Завтра я впервые обвиняю (против Арсеньева и Герарда) по делу о покуш[ении] на убийство… Работы у меня очень много, с квартирой не устроился до сих пор, все занято и неприступно дорого по случаю весенней выставки. Сюда приехала моя старуха, и я снова нахожусь в расстраивающей нервы семейной обстановке…» «У меня в заведовании Литейная часть и речная полиция, обвинять буду лишь по важным делам».
В том же, 1870 году ему пришлось еще побывать в Самаре и Казани: в июне его назначают Самарским губернским прокурором, а спустя двадцать дней — Казанским. Но эти назначения были временные. В Казани Кони наблюдал
В начале июня министр приехал в Казань с ревизией. Он даже присутствовал на суде, где Анатолий Федорович успешно обвинял убийцу Нечаева. Присяжные не дали Нечаеву снисхождения, он был осужден на десять лет каторги.
Граф остался доволен службой Кони, и в мае 1871 года Анатолий Федорович вернулся в Петербург. Теперь уже в качестве прокурора Петербургского окружного суда.
Так состоялось его «водворение» в родной город, водворение теперь уже навсегда.
СТОЛИЧНЫЙ ПРОКУРОР
Отношения Кони с Петербургом и петербуржцами были сложные, претерпели немало метаморфоз.
«Ты себе представить не можешь, как опротивел мне Петербург, какую непрерывную цепь страданий я в нем пережил лично за себя и за близких людей и за дорогое дело, — писал Кони в июле 1883 года Морошкину. — Вот уже несколько лет, как после летнего отдыха я возвращаюсь в него с сжатым сердцем и мрачными предчувствиями, спрашивая себя тревожно: «Какие еще несчастья готовит мне судьба в этом Молохе, пожравшем и мои лучшие силы и мои лучшие чувства…Этот город до того пропитан ложью, страхом, бездушием и рабством самого презренного свойства под покровом либеральной болтовни, что иногда просто становится тошно. Человек средних, умеренных убеждений, одинаково негодующий на насилие, откуда бы оно ни шло, сверху или снизу… и пред которым
«Надрывающая душу петербургская суета…» — жалуется он в другом письме.
Конечно же, главные огорчения приносила душная атмосфера чинопочитания, рабского выслуживания, в короткие сроки разлагавшая людей, не обладающих той удивительной моральной стойкостью, которая была присуща Кони. «В последние годы судьба отняла у меня многих искренних и близких — одних закинула далеко, других сбила с пути, с третьих сорвала личину и показала их в истинном свете подлости и предательства».
Он называет Петербург городом, где общество без истории, но с историями, без традиций. «Я так не люблю Петербург, — писал он, — что когда мечтаю об отставке (Я часто мечтаю о ней: устал и душевно и телесно!) то… связываю эти мечты с желанием покинуть город, «где улицы всегда мокры, а сердца всегда сухи». Сердце России, милая Москва, где прошла пора моего студенчества, зовет и манит меня…» И тут же, словно спохватываясь и стыдясь своей слабости, он вспоминает о долге гражданина, родившегося и выросшего в Петербурге, и приводит изречение, красовавшееся в средневековом Риме: «Таким я сделался тебя ради, — а ты — что сделал ты меня ради?»
Но вот мы читаем его очерк «Петербург. Воспоминания старожила» и вместе с автором начинаем странствования по городу, недаром названному «Северной Пальмирой». И чувствуем, какими любящими глазами смотрит он на город своего детства.
В воспоминаниях Кони о Петербурге мы напрасно станем искать слова восхищения, превосходные степени — их нет. Но, перевернув последнюю страницу очерка, читатель еще долго будет видеть себя идущим рука об руку с автором по петербургским улицам. И сердце старожила, уехавшего из города, наполнится ностальгическою тоской, а тот, кто еще ни разу не побывал на невских берегах, испытывает немой укор совести.
В год рождения Кони Аполлон Григорьев писал в журнале «Репертуар и Пантеон», который редактировал отец Кони, Федор Алексеевич: «Чтобы узнать хорошо Петербург, надобно посвятить ему всю жизнь свою, предаться душой и телом».
Можно сказать, что Кони прожил в Петербурге всю свою жизнь. В его отношении к городу есть что-то общее с тем, как относился к столице Федор Михайлович Достоевский: «…Несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе…» — писал он в «Записках из подполья», а на Раскольникова от великолепной панорамы города «необъяснимым холодом веяло… духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина». Но тем не менее после чтения Достоевского остается ощущение хоть и «умышленного», но фантастического города, в природе которого «есть что-то неизъяснимо трогательное…».
Когда Анатолий Федорович был с ревизией в Новгороде, то писал своему другу Морошкину:
«Я окунулся в более здоровую русскую жизнь, я увидел старую Русь и встретил в глухих уездных городах людей с чистой душой и бескорыстной любовью к делу. А главное — я на целый месяц избавился от чада и гама нелепой, искусственной петербургской жизни. Стремление к провинции растет во мне все сильнее — ив переходе туда, к живому делу я вижу панацею против многих моих душевных недугов… И так vive la provincial»[12]
Но мечты остаются мечтами. И в том, что Кони не похоронил себя в провинции, которая лишь при коротких наездах могла показаться ему такой привлекательной, а остался в Петербурге, были свои резоны. Всей душой ненавидя чиновничество, чиновник Кони искал себе друзей в среде художественной интеллигенции — среди писателей, журналистов, актеров. И нашел. Многие дружеские связи тянулись еще из поры детства и юношества. Друзья его отца остались его друзьями. Так как же он мог бросить их? Не бывать по понедельникам, а с девяностых годов по субботам на обедах «Вестника Европы» у М. М. Стасюлевича? Не встречаться по пятницам в ресторане французского отеля с нежно любящим его Гончаровым? Лишить себя, хоть и редких, встреч с Марией Гавриловной Савиной, присутствия на премьерах в Александринке, где когда-то играла мать, где до сих пор с успехом ставились пьесы отца?
«Эгоизм петербургских умственных и материальных удобств вопиет во мне против здешней глуши и сна», — пишет Анатолий Федорович тому же Морошкину из Смоленска, где проводил ревизию, уже в марте 1883 года. Голубой мечте о спокойной работе среди «людей с чистой душой» не суждено было никогда осуществиться. Кони предпочел жить в Петербурге среди «…разных проскочивших в министры хамов, которые плотною стеною окружают упрямого и ограниченного монарха».
«Да и куда ехать? — писал он позднее. — Везде одна и та же скорбь земли русской. А скорбь эта велика…»
Новая служба целиком захватила Анатолия Федоровича. Обязанности прокурора Окружного суда были весьма широки и разнообразны. Главная из них — выступления в суде обвинителем. Прошло немного времени, и публика стала приходить в суд «послушать Кони».
Одним из первых дел, на котором Кони выступал с обвинительной речью в Петербургском окружном суде, было дело об утоплении крестьянки Емельяновой ее мужем. Казалось бы, история вполне бытовая. Но суду предшествовало одно обстоятельство, характеризующее нравы и обычаи петербургской полиции — помощник пристава, которого Анатолий Федорович в своей речи с горькой иронией назвал «проницательным», усмотрел в смерти молодой женщины самоубийство «с горя по муже», посаженном на семь дней за драку. Покойницу похоронили, и дело скорее всего предали бы забвению, если бы не вмешательство прокуратуры.
Защищал Емельянова в Окружном суде известный петербургский адвокат — присяжный поверенный Владимир Данилович Спасович. Судьба часто заставляла Кони и Спасовича «скрещивать шпаги» в суде, и, как правило, Анатолий Федорович выходил победителем. И в настоящем деле присяжные заседатели прислушались к слову прокурора — подсудимый был признан виновным в убийстве жены с заранее обдуманным намерением. Это не помешало Кони и Спасовичу сблизиться и поддерживать долгие годы дружеские отношения, сотрудничать в редакции одного журнала. Правда, дружба их постоянно подвергалась испытаниям из-за некоторых выступлений Спасовича в печати, но об этом позже.
Отчет о судебном заседании, речи защитника и прокурора появились в прессе. С введением новых судебных уставов суды оказались под пристальным вниманием печати — не было ни одного мало-мальски серьезного дела, особенно рассматриваемого с участием присяжных заседателей, о котором не писали бы газеты и журналы. Речами обвинителей и адвокатов публика зачитывалась, как романами. А когда приговор суда вызывал неудовольствие, его участники получали в изобилии ругательные письма. В 1872 году не избежал этой участи и Кони. После очень длинного, запутанного и утомительного дела по обвинению братьев Мясниковых в подделке в свою пользу завещания первостатейного фридрихсгамского[13] купца Козьмы Беляева, умершего в 1858 году, он получил горы осуждающих писем — присяжные вынесли оправдательный вердикт, невзирая на то, что экспертиза признала подпись под завещанием подделанной.
Суворин в «С.-Петербургских ведомостях» назвал речь Кони блестящей:
«Я слышал его обвинительную речь, и никогда, ни после одной речи, не выходил я из заседания суда с таким удовлетворенным чувством, с таким уважением к представителю судебной власти, как после речи Кони. Я считаю ее образцовою и по форме и по содержанию… Превосходный критический разбор преступления, темного, запутанного, все итоги которого порваны временем».
Ругательные письма, однако, Анатолий Федорович получил с опозданием на год и все разом. Его верный и добрый слуга, бывший моряк Ворфоломей Тадеуш Гелгут, увидев, что его хозяин расстроен, просто-напросто припрятал их, а в своем дневнике записал: «…Конек мой что-то грустен».
Новый суд вызвал интерес и у писателей. Достоевский не только размышлял о некоторых судебных процессах в «Дневнике писателя», но и воспользовался рядом уголовных «сюжетов», художественно воплотив их в своих произведениях. Именно здесь пересеклись пути великого писателя и ставшего к середине семидесятых годов уже широко известным петербургского прокурора Кони.
Их первое знакомство состоялось в 1873 году. Достоевский тогда начал редактировать журнал «Гражданин». «На первых порах своей деятельности, — писала в воспоминаниях жена писателя А. Г. Достоевская, — Федор Михайлович сделал промах, — именно он поместил в «Гражданине» (в статье князя Мещерского «Киргизские депутаты в С.-Петербурге») слова государя императора, обращенные к депутатам.
По условиям тогдашней цензуры, речи членов императорского дома, а тем более слова государя могли быть напечатаны лишь с разрешения министра императорского двора. Муж не знал этого пункта закона. Его привлекли к суду без участия присяжных. Суд состоялся 11 июня 1873 года в С.-Петербургском суде. Федор Михайлович явился лично на судоговорение, конечно, признал свою виновность и был приговорен к двадцати пяти рублям штрафа и к двум суткам ареста на гауптвахте. Неизвестность, когда придется ему отсиживать назначенное ему наказание, очень беспокоила мужа, главным образом потому, что мешала ему ездить к нам в Руссу. По поводу своего ареста Федору Михайловичу пришлось познакомиться с тогдашним председателем С.-Петербургского суда Анатолием Федоровичем Кони, который сделал все возможное, чтобы арест мужа произошел в наиболее удобное для него время. С этой поры между А. Ф. Кони и моим мужем начались самые дружеские отношения, продолжавшиеся до кончины»[14].
Анатолий Федорович рассказывал, что непосредственным поводом для знакомства явилось письмо к нему от сестры его давнего приятеля Николая Куликова — Варвары Николаевны, которая и рассказала о затруднениях писателя. Достоевский поблагодарил Кони в письме, а затем и посетил. Отвечая на посещение, Анатолий Федорович «убедился воочию, в какой скромной и даже бедной обстановке жил, мыслил и творил один из величайших русских писателей. При этом нашем свидании он вел довольно долгую беседу, очень интересуясь судом присяжных и разницею в оценке преступления со стороны городских и уездных присяжных».
В середине семидесятых годов по просьбе Достоевского Кони познакомил его с петербургскими местами заключения. Как прокурор, Анатолий Федорович состоял директором Общества попечительства о тюрьмах, и в его прямые обязанности входил надзор за содержанием арестантов. Об этой поездке по тюрьмам ни у Кони, ни у Достоевского нет подробных воспоминаний, по в рассказе Анатолия Федоровича о том, как по поручению министра юстиции Палена он знакомил с местами заключения великого князя Сергея Александровича, есть следующее упоминание: «Оставив экипаж где-нибудь за ближайшим углом, мы шли пешком, и Великий князь являлся в эти помещения, как частный человек. Как нарочно, я посетил многия петербургские тюрьмы незадолго перед этим с Достоевским (выделено мною.
Что увидел Федор Михайлович в петербургских тюрьмах, можно представить по воспоминаниям Кони о том, как он знакомил с ними великого князя. В Коломенской части, в отвратительной и вонючей камере для вытрезвления они наблюдали картину, как городовой неистово тер и дергал уши бесчувственному пьяному, считая, что это «испытанное средство» от опьянения. Копи с Сергеем Александровичем побывали в Доме предварительного заключения на Захарьевской (ныне улица Каляева). В старом прогнившем доме в Демидовом переулке, в пересыльной тюрьме, присутствовали при отправлении этапной партии «по Владимирке». «В одной и той же партии были убийцы, разбойники и фальшивые монетчики, а также высылаемые на родину за бесписьменность. По расспросу некоторых из них оказалось, что причиной невысылки паспорта двум или трем, бывшим в Петербурге при честном заработке, было отсутствие взятки… волостному писарю».
— Вот посмотрите, — сказал Кони великому князю, — что такое наша паспортная система! Честные люди из-за невольного ее нарушения придут домой разоренные, оторванные от труда, в компании настоящих злодеев. А ведь еще несколько лет назад под председательством государственного секретаря Вольского заседала комиссия, выслушавшая заявления ответственных лиц о ненужности ни с какой точки зрения паспортов, об их вредной стеснительности и дурном влиянии на развитие экономической жизни.
Великий князь не нашелся, что ответить. Ему в то время было восемнадцать лет.
Через несколько дней Пален с пристрастием расспрашивал Кони о том, что именно показал он великому князю. В Зимнем дворце высказали неудовольствие тем, что прокурор «не пощадил нервы» Сергея Александровича и подверг испытанию его «молодую восприимчивость» — знакомство с бытом заключенных произвело на великого князя тяжелое впечатление.
Много лет спустя, в 1898 году, Кони пришел на прием к великому князю, сделавшемуся московским генерал-губернатором, просить содействия в постановке памятника доктору Гаазу. Сергей Александрович вспомнил их хождение по тюрьмам:
— Я много видел тяжелых картин на своем веку, но ничто не произвело на меня такого подавляющего действия, как то, что вы мне показали тогда…
— Я рад это слышать, — ответил Анатолий Федорович, — значит, моя цель представить действительность была достигнута.
— О да! — усмехнулся князь. — И еще как!
Увы, урок, преподанный Кони, не сделал великого князя мягким и человеколюбивым — повседневная действительность, среди которой он жил, взяла свое. Анатолий Федорович впоследствии называл его не иначе, как «бездушным ханжою». В 1905 году он был убит членом боевой организации эсеров И. П. Каляевым.
27 и 28 марта 1875 года в Окружном суде с участием присяжных заседателей под председательством товарища председателя Н. Б. Якоби слушалось дело о подлоге завещания гвардии капитана Седкова.
«Господа судьи и господа присяжные заседатели! — сказал в своей речи прокурор Кони. — Дело, по которому вам предстоит произнести приговор, отличается некоторыми характеристическими особенностями. Оно — плод жизни большого города с громадным и разнообразным населением, оно — создание Петербурга, где выработался известный разряд людей, которые, отличаясь приличными манерами и внешнею порядочностью, всегда заключают в своей среде господ, постоянно готовых даже на неблаговидную, но легкую и неутомительную наживу. К этому слою принадлежат не только подсудимые, но принадлежал и покойный Седков — этот опытный и заслуженный ростовщик, которого мы отчасти можем воскресить перед собою по оставшимся о нем воспоминаниям, и даже некоторые свидетели. Все они не голодные и холодные, в обыденном смысле слова, люди, все они не лишены средств и способов честным трудом защищаться от скамьи подсудимых. Один из них — известный петербургский нотариус, с конторою на одном из самых бойких, в отношении сделок, мест города, кончивший курс в Военно-юридической академии. Другой — юрист по образованию и по деятельности, ибо служил по судебному ведомству. Третий — молодой петербургский чиновник. Четвертый — офицер, принадлежавший к почтенному и достаточному семейству. И всех их свела на скамье подсудимых корысть к чужим, незаработанным деньгам. Некоторые вам, конечно, памятные свидетели тоже явились отголосками той среды, где люди промышляют капиталом, который великодушно распределяется по карманам нуждающихся и возвращается в родные руки, возрастая в краткий срок вдвое и втрое…»
А суть дела заключалась в следующем: «Скромненький» офицер Измайловского полка пускал свой небольшой капитал — всего четыреста рублей — в рост. В залог брал мундиры и эполеты, обручальные кольца. Когда он пытался «охватить» своими операциями соседний, Константиновский корпус, ему пригрозили неприятностями, Седков решил жениться, чтобы приобрести капитал побольше. Ему предложили невесту с подмоченной репутацией, но с десятитысячным приданым. Из полка Седкова уволили.