Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Плещеев - Николай Григорьевич Кузин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Читая майковскую рецензию, Алексей испытывал не просто чувство благодарности к другу и единомышленнику, он понимал, что Валериан, давая столь высокую оценку стихам, тоже переполнен желанием «выломать железные решетки, отворить двери и окна…»

Вспомнилось, как тот же Майков посоветовал Алексею открыть сборник стихотворением «Сон», что очень обрадовало Плещеева, ибо он и сам считал его программным для себя. В сущности, это было не стихотворение, а отрывок из задуманной поэмы, которая так и не была закончена. Отрывок Алексей несколько раз читал у Майковых и Бекетовых, его хвалили; мысль о поэтическом пророчестве, о гражданском долге поэта обвинять «рабов греха, рабов постыдной суеты», возвещать «мщенья грозный час тому, кто в тине зла и праздности погряз», была близка друзьям поэта, как близки им были и развиваемые в стихотворении идеи революционного преобразования мира, идеи социалистов-утопистов. Аллегорию (явление богини поэту во сне) все прекрасно понимали, а эпиграф из памфлета «Слова верующего» Ф. Ламенне прямо говорил: «Земля печальна и иссушена зноем; но она зазеленеет вновь. Дыханье зла не вечно будет веять над нею палящим дуновеньем».

Отзыв Валериана о сборнике — это ведь еще и страстное пожелание и дальше идти по избранной дороге:

«…Голос его не слабеет, изнемогая в борьбе, но, далекий от того, чтобы уступить, бесславно бежать с поля битвы, он восклицает к своим друзьям:

Вперед! без страха и сомненья На подвиг доблестный, друзья!..

…Вот что восклицает г. Плещеев к друзьям своим. Самая история личных страданий поэта (а судьба щедро наделила г. Плещеева страданиями) тесно связана с его произведениями. Он любил — и любовь не принесла ему тех радостей, которые таятся в душевном сближении с любимым существом сокровеннейших и заветнейших тайн сердца. Увы! On обогнал в развитии своем ту, которая владела его сердцем, и, как другой не менее замечательный поэт, постигнутый тою же участью и оплакавший эту мрачную катастрофу в жизни своей этими многознаменательными стихами:

Мне стыдно женщину любить И не назвать ее сестрой, —

г. Плещеев восклицает:

Мы близки друг другу… я знаю, Но чужды по духу…» —

эти слова из майковской рецензии были особенно дороги Алексею. Отрадно, что Валериан обратил внимание на стихотворение «Вперед…», которое так нравится Федору Достоевскому, — Алексей и теперь с волнением вспомнил ту долгую прогулку с Федором по Питеру, когда впервые прочитал ему свои призывные строки. Отрадно, что в майковской рецензии стихи Плещеева о любви сравниваются со стихами «не менее замечательного поэта», как выразился Валериан, Аполлона Григорьева…

Но помнил Алексей и то, что Достоевскому почему-то совсем не понравилось стихотворение «Страдал он в жизни много, много…», вернее, те самые строчки в нем, где прославлялась идея считать «мир… своей отчизной, и человечество семьей» — Федор называл эти строчки безнравственными, говорил, что человек, утрачивающий корневую связь с Отечеством, народом своим, скорее заслуживает порицания, в лучшем случае сожаления, но никак не похвалы — Плещеев еще не знал, что Достоевский, посещая кружок Белинского, горячо разделял убеждения критика о высоком предназначении России и, несмотря на «западничество», был решительным противником космополитического гуманизма В. Майкова, хотя очень ценил и уважал Валериана как умного и даровитейшего критика.

Ну, с Достоевским-то, когда он вернется из Ревеля от брата, Алексей сможет объясниться до конца, тем более что и сам стал сомневаться в бесспорности теоретических воззрений Валериана, а вот с Аполлоном Григорьевым, высказавшим в «Московском городском листке» неудовлетворенность плещеевским сборником, объясниться не придется — Григорьев переселился в Москву и сделался, сказывают, чуть ли не славянофилом[21]. И какие обидные слова сказал этот человек, с которым Алексей, кажется, совсем еще недавно «побратался» у Петрашевского и которого искренне полюбил: «Недостаточно нескольких громких фраз о любви, нескольких удачных стихов… да начитанности Барбье и Гервега» для… служения человечеству.

Человечность, человечество… Плещеев боготворил эти слова — он и эпиграфом к своей книге поставил латинское изречение из комедии древнеримского писателя Теренция: «Я человек, ничто человеческое мне не чуждо», но ему будто не верят, вернее, не хотят признать за ним права говорить о всечеловечности. Ведь это, пожалуй, и его, Плещеева, имел в виду Белинский, иронически отозвавшись о «маленьких талантах», ставящих к книгам «латинские эпиграфы» и считающих, что их поэзия отличается современным направлением… Да, сам Белинский — один из любимейших учителей — тоже упрекнул за апеллирование к абстракции человечности и не захотел, видимо, заметить того главного в стихах, что выделил Майков: огромного желания «пропустить в жилище мрака и зловония живительный луч солнца, благоуханную струю свежего воздуха», звонкого призыва «на подвиг доблестный» — это сильно огорчало…

А еще, предполагал Алексей. Белинский мог осерчать на его стихи и за их романтическую окраску, отвлеченность — ведь он бранил за это. помнится, и Жуковского, и других поэтов-романтиков. «Маленький талант»… Что ж, Белинский, возможно, прав в определении степени дарования — Алексей и сам ничуть не считал свои способности выдающимися, сознавал их скромные возможности. Тем приятнее было ему прочитать в том же «Современнике», где теперь сотрудничал Белинский, весьма благосклонный отзыв о сборнике — Плещеева выделил и среди прочих стихотворцев, найдя в его стихах много искренности чувства, мягкости, естественности образов, безыскусственности и точности выражений. Как бесспорное достоинство книги Алексея оценил рецензент и включенные в нее переводы и в первую очередь немецкого поэта Гейне, которые совсем не понравились Валериану Майкову, отмечавшему, что «претензия на глубокость мысли и чувства в легкой и часто шутливой форме — вот определение этого рода стихотворений Гейне», отобранных Плещеевым в сборник. С такой характеристикой стихов Гейне Алексей не был согласен, и вот рецензент «Современника» поддержал его, заметив, что в плещеевском предисловии к переводам (Алексей сопроводил свои переводы небольшим предисловием, в котором дал свою оценку стихам немецкого поэта) «больше такта, ума и вкуса, нежели в иной длинной критике». Не без полемического запала написал рецензент «Современника» и такие слова: «г. Плещеев понял свое назначение, как поэт, лучше многих его собратьев по ремеслу, пользующихся даже некоторой знаменитостью…», но здесь он уже как бы солидаризировался с В. Майковым.

По правде говоря, Алексей и не ожидал, что его сборник привлечет такое солидное внимание. И надо теперь как-то оправдывать «титул» первого поэта, которым его удостоил категоричный, дружески щедрый Валериан…

Осенью 1846 года на одной из «пятниц» у Петрашевского возник жаркий спор о значении литературы в общественной жизни страны и о том, какой из родов словесности играет большую роль — поэзия или проза. А. П. Баласогло, как всегда, темпераментно высказывался в пользу поэзии, ссылаясь опять же на имена Державина, Пушкина, Лермонтова в России, Барбье, Беранже, Гюго — во Франции, Шекспира и Байрона — в Англин.

Александр Ханыков возражал Александру Пантелеймоновичу и делал упор на современность, утверждая, что в нынешней поэзии нет равных по таланту не только Гоголю, но даже молодому Достоевскому, что поэзия нынче захирела, стала уделом прихотливых и беспринципных бар. Ханыкова пытался урезонить сам Петрашевский и прежде всего, пожалуй, потому, что в комнате присутствовал Плещеев — автор недавно вышедшего поэтического сборника, с горячим одобрением встреченного всеми, кто приходил по «пятницам» в дом на Покровской площади.

И тут, к удивлению всех, Плещеев произнес целую речь в защиту прозы, почти во всем поддержал Ханыкова.

— Поверьте, друзья, я ничуть не намерен принижать работу наших поэтов, напротив, высоко ставлю стихи современников: и Майкова, и Полонского, и Григорьева; превосходны недавно опубликованные пьески Некрасова «Огородник», «В дороге», умны и благородны стихотворения Фета и Тургенева, но все это не то, что ждет от нас, стихотворцев, образованная публика, — решительно заявил Алексей и взволнованно заговорил о том, какое великое дело выпало на долю теперешней прозы, ибо только ей, по его мнению, под силу изобразить действительный мир во всей правдивости, показать все язвы и пороки общества, указать пути к избавлению от этих пороков. Он восторженно говорил о Гоголе и Достоевском, сказал, что знает необыкновенно даровитых людей, которые в скором времени подарят России замечательные картины нынешних нравов — от Майковых Плещеев знал, что близкий друг их дома, а ныне чиновник министерства финансов Иван Гончаров написал замечательный, по словам Валериана, роман; известно ему было, что его знакомые по майковскому и бекетовскому домам Дмитрий Григорович и Михаил Салтыков тоже написали интересные произведения.

Плещеев и сам решил теперь уже всерьез испробовать свои силы в прозе (вчерне были написаны первые беллетристические сочинения — рассказы «Енотовая шуба» и «Папироска»), но об этом знали только самые близкие друзья, вот почему его похвальное слово прозе показалось несколько странным многим присутствующим у Петрашевского.

— Алексей Николаевич, я, признаться, весьма удивлен, слушая вас, — Александр Пантелеймонович Баласогло никак не ожидал такой «измены» поэзии со стороны Плещеева. — В вашем сборнике есть прекрасный перевод из Гейне… Как там у вас сказано… нет, не в сборнике, а в той строфе, которую, вы говорили, не пропустила цензура: «…Сильнее стучи и тревогой ты спящих от сна пробуди. Вот смысл глубочайший искусства, а сам маршируй впереди…» А разве прозаик может маршировать впереди? Нет, он всегда предпочитает находиться в арьергарде.

— Помилуй, Александр Пантелеймонович, ты наговариваешь на наших беллетристов. Что же, по-твоему, и Гоголь идет в арьергарде? — Это теперь вмешался Петрашевский, который еще несколько минут назад защищал поэзию от «нападок» Ханыкова. — Я полагаю, что восхваление прозы в ущерб поэзии и наоборот есть непростительное заблуждение наше, потому как та и другая — родные сестры, и задача у них одинаковая: будить от сна спящих, сеять благородные мысли о равенстве и братстве людей, о счастливом будущем человечества, способствовать усовершенствованию общества…

Разговор незаметно стал снова входить в русло социально-экономических доктрин, в которых хозяин дома чувствовал себя как рыба в воде. Познания Петрашевского в экономических и политических вопросах были немалые. хотя и несколько эклектичные. Обстоятельно изучив работы Сен-Симона, Фурье, Ламенне, Оуэна, Прудона, Фейербаха. Штирнера и других западноевропейских философов, Михаил Васильевич отдавал явное предпочтение учению французского утопического социалиста Шарля Фурье. В духе идей Фурье Петрашевский даже в собственном имении под Петербургом намеревался устроить нечто вроде фаланги-фаланстера.

Другие же посетители «пятниц» далеко не во всем и не всегда разделяли фанатическую преданность Петрашевского фурьеризму и, знакомясь с учениями других социалистов-утопистов (сочинения которых брали в основном тоже у Михаила Васильевича), часто вступали с хозяином дома на Покровской в серьезные споры.

Вот и сегодня, когда Петрашевский вновь заговорил о необходимости решительного освобождения крестьян и объединения их в фаланстеры, ему стал возражать Владимир Милютин.

Милютин, начав вместе с Плещеевым регулярно посещать дом Петрашевского, продолжал учебу в университете, готовился нешуточно посвятить себя специальному изучению политической экономии. В эти дни он увлеченно писал работу «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции», и в споре с Петрашевским ему представилась возможность проверить убедительность своих тезисов о сближении экономических учений с социализмом. В частности, Милютин в отличие от Петрашевского совсем не обожествлял Фурье, считал учение французского утописта недостаточно «научным». У Милютина был свой «бог» — французский философ-позитивист Огюст Копт, социологическая концепция которого представлялась молодому русскому ученому высшим достижением экономической мысли.

Именно идеи Конта позволяют открыть новые законы развития человека и общества, утверждал Милютин, бросая явный вызов Петрашевскому, который называл Копта примиренцем по отношению к существующим порядкам, отступником от идей своего учителя Сен-Симона (Конт приходил к выводам о бесполезности революционного изменения буржуазного общества).

Спор разгорался, ни один из спорящих не хотел уступить, да и другие участники встречи незаметно втягивались в полемику, попеременно защищая то Петрашевского, то Милютина — в зависимости от того, чьи доводы казались убедительными. Даже Плещеев принял на этот раз живейшее участие в обсуждении политических вопросов, которые прежде казались ему чересчур скучными и утомительными.

Алексей, правда, не считал себя достаточно подготовленным для таких серьезных споров, хотя со многими произведениями из библиотеки Петрашевского был хорошо знаком. Его тоже привлекали идеи Фурье, Конта он тоже пробовал читать, но без интереса. Однако сегодня, зараженный возбужденной задиристостью своего друга, он готов был признать немалую правоту в суждениях Милютина — ведь Владимир, несмотря на преклонение перед Контом, ратовал за необходимость общественных преобразований на тех же социалистических началах, которые пропагандировали и Сен-Симон, и Фурье, и Кабе — так, по крайней мере, казалось в этот вечер Плещееву…

А когда стали расходиться от Петрашевского, Алексей пригласил Владимира Милютина в свою квартиру. Владимир охотно согласился, заметив, что ему нынче и совсем не хочется быть дома, встречаться с «вельможными» родственниками (он происходил из богатой, близко стоящей к правительственным кругам семьи). В тот же вечер Плещеев и подарил Милютину сборник «Стихотворения А. Плещеева». Этот экземпляр сборника не был похож на все остальные. В присутствии Владимира Алексей вложил в книгу лист бумаги, на котором убористым почерком в правом углу стояла надпись «Посвящается Владимиру Милютину», а ниже — стихотворные строфы:

По чувствам братья мы с тобой, Мы в искупленье верим оба, И будем мы питать до гроба Вражду к бичам страны родной. Когда ж пробьет желанный час И встанут спящие народы — Святое воинство свободы В своих рядах увидит нас. Любовью к истине святой В тебе, я знаю, сердце бьется, И, верно[22], отзыв в нем найдется На неподкупный голос мой.

Алексей сказал, что стихотворение это было предназначено для сборника, но оказалось «за бортом» его. Владимир, еще не совсем остывший после спора у Петрашевского, растроганно обнял Алексея и со словами: «И будем мы питать до гроба вражду к бичам страны родной» — закружил друга по кабинету; друзья засиделись до утра, несмотря на увещевания заглянувшей в комнату матери Алексея Елены Александровны. Но какой может быть сон, когда тебе всего двадцать один год и у тебя в гостях дорогой тебе «брат по чувству»?

А братский круг все расширяется и расширяется. Крепнет дружба с Федором Достоевским, возвратившимся из Ревеля. Федор Михайлович, взявшийся с весны 1847 года вести воскресный фельетон в газете «С.-Петербургские ведомости», привлек к сотрудничеству в газете и Плещеева. Здесь вслед за первым фельетоном Достоевского «Петербургская летопись» (27 апреля) была опубликована 30 апреля статья Плещеева о книге «Очерки Рима» Аполлона Майкова, старшего брата Валериана. Достоевский, правда, пока не очень жаловал собрания у Петрашевского, приходил на «пятницы» редко — разговоры, которые велись в доме на Покровской, казались Федору Михайловичу малоинтересными в сравнении с теми, какие ему доводилось слышать в кружке Белинского.

Зато другой из новых друзей Плещеева, поэт Сергей Дуров, как и Алексей, старается при каждой возможности заглядывать на Покровскую, принимает живейшее участие в обсуждении и литературных, и политических вопросов. Теплые отношения поддерживает Плещеев и еще с одним активным посетителем дома Петрашевского — поэтом и прозаиком Александром Пальмом, хотя друзьями они так и не стали: по-прежнему Алексей дружит с Николаем Мордвиновым, Владимиром Милютиным, Дмитрием Ахшарумовым, тоже писавшим стихи; в 1847 году станет заходить к Петрашевскому один из первых политических наставников Плещеева П. В. Веревкин, который, правда, вскоре уедет на лечение за границу. Знакомится и довольно близко сходится Плещеев с некоторыми из молодых людей, начавших с недавнего времени посещать «пятницы» на Покровской: студентом Павлом Филипповым, человеком решительным, жаждущим практического дела в борьбе с «бичами страны родной», молодым правоведом Василием Головинским…

А с начала 1847 года дом в Коломне на Покровской площади посещает еще более решительный сторонник активных методов борьбы с правительством — лицейский приятель Петрашевского Николай Александрович Спешнев, с появлением которого деятельность кружка резко оживилась.

Н. А. Спешнев вернулся недавно из-за границы, где прожил без малого четыре года. В Европе он изучал немецкую классическую философию, социалистические и коммунистические доктрины, исследовал работу тайных обществ, а в Швейцарии ему пришлось даже повоевать на стороне кантонов против Зондербунда[23]. Умный, волевой, целеустремленный Спешнев отстаивал самые радикальные методы пропаганды социалистических идей вплоть до вооруженного восстания, конечной целью которого должно стать уничтожение крепостного права и установление демократической республики, но подготовку к вооруженному перевороту предлагал начать с действий террористических групп («пятерок»), которые, по его мнению, будут способствовать зарождению у народа мыслей о необходимости насильственного взлома существующего строя.

«Я, нижеподписавшийся… поступаю в русское общество и беру на себя следующие обязанности: когда распорядительный комитет общества… решит, что настало время бунта, то я обязуюсь, не щадя себя, принять полное открытое участие в восстании и драке… вооружившись огнестрельным или холодным оружием… бору на себя обязанность увеличивать силы общества приобретением обществу новых членов…» — вот на какой обязательной подписке для членов тайного общества настаивал Николай Спешнев.

Личная обаятельность Спешнева, его убежденная уверенность в отстаивании принципов, полулегендарные слухи о его бурных приключениях в Европе — участие в военных операциях, знакомства с революционными деятелями Запада, любовные романтические истории — способствовали тому, что в скором времени Николай Александрович станет центральной фигурой в кружке Петрашевского. Даже Достоевский после знакомства со Спешневым почувствует в «барине», как он окрестит Николая Александровича, личность незаурядную, действительно способную на серьезное практическое дело, и станет с этого времени регулярно посещать «пятницы», с любопытством приглядываясь к лицейскому другу Петрашевского.

Плещеев, который тоже был «полонен» Спешневым, становится последователем воззрений последнего на современное общество, хотя практическую программу, предлагаемую Николаем Александровичем, не разделял, а создание террористических «пятерок» отвергал вовсе. Однако влияние Спешнева на Плещеева и других членов кружка Петрашевского было велико, и не случайно уже через много лот Алексей Николаевич в письме Добролюбову от 12 февраля 1860 года так охарактеризует личность Николая Александровича: «Рекомендую вам этого человека, который, кроме большого ума, обладает еще качеством — к несчастью, слишком редким у нас: у него всегда слово шло об руку с делом. Убеждения свои он постоянно вносил в жизнь. Это в высшей степени честный характер и сильная воля. Можно сказать положительно, что из всех наших — это самая замечательная личность».

И все же молодые люди, посещавшие «пятницы», мечтавшие о практическом деле и видевшие в Спешневе несомненного лидера на этом практическом пути, оставались во многом еще мечтателями-романтиками, склонными больше к отвлеченному теоретизированию, нежели к революционной практике. Кроме того, многие из них всерьез увлекались литературным творчеством, любили музыку, искусство, поэтому бурные споры на политические темы, усилившиеся с приходом Спсшнева, не всех удовлетворяли, некоторые стали приходить на «пятницы» реже, а другие и совсем перестали появляться в домо на Покровской. Но кружок не распадался, пополнялся новыми посетителями.

Плещеев продолжал приходить на «пятницы» часто — там была возможность общения с людьми, к которым он искренне привязался и которых полюбил, — Федором Достоевским, Сергеем Дуровым, людьми, которые, как и он, страстно мечтали видеть свой народ вольным, радостным, хотели творить для этого народа…

Установились у Плещеева более тесные отношения и с другими участниками «пятниц», некоторые из них, в том числе и сам Петрашевский, бывали на квартире поэта. И все же Плещеев, как и Достоевский, Дуров, Ахшарумов, Пальм и некоторые другие, держался в кружке несколько особняком — их сближали прежде всего литературные интересы, а к общественно-политическим вопросам они были меньше пристрастны, чем, скажем, Петрашевский, Спешнев, братья Дебу, Ханыков, поручик Момболли или давнишний приятель Плещеева по детским годам, ныне поручик лейб-гвардии конно-гренадерского полка Николай Григорьев, ставший приходить в дом Петрашевского с начала 1848 года, для которых на первом плане стояли философия, социология, конкретные социально-экономические преобразования России.

Но литераторы (впоследствии они образуют «дуровский» кружок и будут собираться на квартире Сергея Дурова на Гороховой, недалеко от Семеновского моста, где проживала неразлучная троица Дуров — Пальм — Щелков) отнюдь не были безучастными к проблемам, касающимся непосредственной российской действительности. Более того, именно от литераторов можно было услышать речи, обличительный пафос которых против существующего строя в России отличался смелостью и конкретностью, включая требования об освобождении крестьян от крепостной зависимости, замены деспотического монархического правления республиканским или хотя бы ограничение его конституцией, которая дала бы «свободу книгопечатания, открытое судопроизводство, устроило бы особое министерство для рассмотрения новых проектов и улучшенной общественной жизни и чтобы не было никаких стеснений, никаких вмешательств в дела частных людей, в каком бы числе они ни сходились вместе», — как считал Д. Д. Ахшарумов.

Разногласия на «пятницах» случались больше по кардинальному вопросу действительности — освобождению крестьян. Николай Спешнев настойчиво проводил идею неизбежности восстания. Его поддерживали офицеры Николай Григорьев и Николай Момбелли, Федор Достоевский же, вступая в политические споры, со свойственной ему страстностью, с вдохновенной убежденностью отстаивал свои принципы, свою позицию и, в частности, по крестьянскому вопросу неотступно придерживался мнения, что освобождение крестьян в России возможно только легальным путем — здесь для Достоевского высшим авторитетом был боготворимый им великий русский поэт с его призывом-мечтой:

Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный И рабство, падшее по манию царя, И над отечеством свободы просвещенной Взойдет ли наконец прекрасная заря?..

Но из литературной группы тоже нередко раздавались голоса с решительным требованием «начать мести лестницу сверху» и, как призывал А. П. Баласогло, «представлять в разоблаченном виде все несправедливости законов». Алексей во многом разделял идеи близких друзей Достоевского и Дурова, но иногда на вечерах у Петрашевского с юношеским максимализмом поддерживал и наиболее радикальные меры, предлагаемые чаще Спешневым, Момбелли, Баласогло.

Споры шли жаркие, но до острых размолвок дело пока не доходило…

Круг друзей расширялся, спорилась литературная работа, но были и потери и самая тяжелая среди них — трагическая гибель Валериана Майкова, утонувшего 15 июля 1847 года во время купания в Петергофе.

Гибель двадцатичетырехлетнего В. Майкова воспринималась как тяжелая утрата и всей русской литературой, а Плещееву эта утрата казалась невосполнимой — ведь Валериан был первым его критиком, первым другом и советчиком, единомышленником, наконец, тоже «братом по чувствам». В последнее время Плещеев и Майков виделись не очень часто: Валериан вместе с Владимиром Милютиным стали все реже и реже ходить к Петрашевскому, а потом и вовсе перестали посещать «пятницы», но отношения их оставались неизменно дружескими. Плещеев с радостью следил за развитием критического дарования друга, с упоением читал его блестящие статьи в «Отечественных записках» и в «Современнике». Особенно сильное впечатление произвели на Плещеева две майковские статьи, увидевшие свет в журнале Краевского: «Стихотворения Кольцова» и «Нечто о русской литературе в 1846 году». В первой из них Валериан с логической безупречностью развивал свои мысли о критике, вступив в полемику с… Белинским. Спор, который Майков затеял с Белинским, сначала озадачил Плещеева, несмотря на то, что ему было известно давнишнее намерение Валериана высказаться по адресу «бездоказательной» критики Белинского. Не разделяя в целом космополитическую теорию Майкова, изложенную в статье о Кольцове, Плещеев полностью принял весьма аргументированные в майковских статьях положения о научной критике, о чем и высказался в некрологе, посвященном памяти друга и опубликованном в «Русском инвалиде» 15 августа 1847 года:

«Майков… обещал именно такого критика, какого ждет теперь наше общество и в котором бы соединялись основательность, эрудиция и художественный такт… Разборы стихотворений Кольцова, «История литературы Аскоченского и романов Вальтера Скотта»[24] отличаются необыкновенною доказательностью, логичностью выводов, отсутствием парадоксов и значительною эрудицией — качествами, которыми не могла до него похвалиться критика».

Нелепейшая смерть своего второго «крестного» (первым он считал П. А. Плетнева) сильно потрясла Плещеева. А ведь он собирался показать Валериану новые прозаические опыты свои, памятуя одобрительное мнение покойного о черновом варианте рассказа «Енотовая шуба»… С кем теперь поделиться замыслами, на чей суд представить начинающему прозаику свои пробы?

Встретил недавно на Невском Ивана Александровича Гончарова — тот прямо-таки подавлен смертью Валериана, которого любил как сына. Разговор получился печальным.

А рассказ «Енотовая шуба» обещают напечатать в «Отечественных записках», но Краевский стал за последнее время очень раздражительным и капризным, перессорился со многими молодыми литераторами — вот и покойный Валериан, сменивший в «Отечественных записках» ушедшего в «Современник» Белинского, тоже говорил о натянутых отношениях с издателем, а Достоевский так прямо называл Краевского «литературным Чичиковым», ростовщиком. Алексей и сам, посещавший в студенческую пору званые вечера у Краевского, знал, что любезность, обаятельность Андрея Александровича всегда сразу сменялась презрительной холодностью, когда какой-нибудь из «облагодетельствованных» им сотрудников имел смелость высказать о «благодетеле» нелицеприятную правду, то есть назвать его литературным дельцом, коммерсантом. В глава Краевскому, разумеется, никто не осмеливался говорить такую резкость, но у Андрея Александровича в разных местах были осведомляющие его «уши», и он прекрасно знал, что многие обласканные им литераторы не любили и даже… презирали его…

Нет, с Краевским, пожалуй, теперь, после смерти Валериана, не договориться о публикации новых прозаических вещей, хотя Андрей Александрович как будто по-прежнему расположен к Плещееву, ценит фельетоны и обзоры, которые Алексой продолжает писать для «Русского инвалида». Но газетная работа Плещеева Краевскому очень нужна, а печатание на страницах «Отечественных записок» прозаических опытов молодого поэта вряд ли повысит престижность журнала — только так может считать любезный Андрей Александрович.

Так куда же предложить рассказы?.. Федор Достоевский, которому Алексей читал новый рассказ «Папироска», высказал свое одобрение, отметив простоту вымысла и хороший язык рассказа, и посоветовал отдать его в «Современник», издание которого с начала 1847 года перешло от П. А. Плетнева к И. А. Некрасову и И. И. Папаеву, а номинальным редактором журнала стал профессор университета А. В. Никитенко. С Некрасовым Плещеев знаком, но… ведь в «Современнике», по сути, властвует теперь Белинский, не принявший всерьез стихотворный сборник Плещеева. Как-то он высмеет теперь беллетристические опыты его?!

Все-таки Алексей отнес «Папироску» в «Современник», а вскоре имел беседу и с Белинским, который, к его удивлению, был настроен весьма добродушно, поощрительно отозвался о рассказе и посоветовал Плещееву продолжать писать прозу. Поддержка маститого критика окрылила, и Плещеев с энтузиазмом отдается беллетристике. К тому же пробиваться через цензурные заслоны со стихами стало все труднее: не смог Алексей опубликовать свой «Новый год» — стихотворный отклик на французские революционные события 1848 года, не опубликовал и некоторые другие стихи. Проза же, как ни странно, по-видимому, подвергалась меньшему цензурному гнету.

И вообще вторая половина 40-х годов оказалась необыкновенно «урожайной» для русской прозы: чуть ли не друг за другом выходят «Бедные люди», «Двойник», «Хозяйка» Достоевского, «Обыкновенная история» Гончарова, «Антон Горемыка» Григоровича, Записки охотника» Тургенева, «Кто виноват?» Герцена, «Запутанное дело» и «Противоречия» Салтыкова; в Москве, на литературных вечерах, читает свою пьесу «Банкрот» А. Н. Островский — будущий «отец русской драмы», как назовет его Л. Н. Толстой.

Это был поистине взлет и неоспоримое торжество «натуральной школы» (как впервые охарактеризовал редактор газеты «Северная пчела» Фаддей Булгарин гоголевское направление в русской литературе). Белинский уже в обзоре «Взгляд на русскую литературу 1847 года» со всею категоричностью утверждал, что «натуральная школа стоит теперь на первом плане русской литературы», объясняя причину успеха произведений этого направления «воспроизведением действительности во всей ее истине», с убежденностью заявляя: «В лице писателей натуральной школы русская литература пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов и через это сделалась и современною и русскою» — и предсказывал, что «с этого пути она, кажется, уже не сойдет», хотя и осталась временно без главы (критик имел в виду Гоголя, который после выхода первого тома «Мертвых душ» долго ничего не публиковал).

Из нового созвездия молодых талантов, заявивших о себе в 40-е годы, наибольшее внимание привлекал Достоевский, работавший к тому же необыкновенно много, чуть ли не на износ, на что и сам сетовал в одно, м из писем к брату в апреле 1847 года:

«Вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную (Белинский и его кружок. — Н. К.), и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад. Тут бедность, срочная работа, — кабы покой!!»

В эти годы Достоевский публикует произведения («Хозяйка», «Двойник», «Господин Прохарчин»), вокруг которых кипят страсти, разгораются литературные споры.

Алексей Плещеев радуется успехам друга и сам работает увлеченно и интенсивно, пишет рассказы, повести, публикует на страницах петербургских газет критические статьи, рецензии…

Духовная и идейная связь Плещеева и Достоевского крепнет еще больше. Молодые люди встречаются теперь чуть ли не каждый день: на «пятницах» у Петрашевского, на вечерах у Дурова, в газете «С.-Петербургские ведомости», заглядывают друг к другу в гости, часто вместе гуляют по Петербургу, делясь замыслами, мечтая о счастливой поре человечества, в которую оба свято верили. И не случайно свой первый рассказ «Енотовая шуба», отданный еще с благословения Валериана Майкова в «Отечественные записки» Краевского, Плещеев посвящает Федору Михайловичу Достоевскому. Рассказ этот увидел свет в октябрьской книжке журнала в 1847 году, когда Майкова уже не было в живых. Достоевский, тоже горячо любивший Валериана и знавший, какую заинтересованность проявлял Майков к прозаическим опытам Плещеева, был чрезвычайно растроган посвящением.

Вспоминая Майкова, друзья все еще никак не могли освободиться от чувства невосполнимой утраты. Достоевский сетовал, что Белинский стал относиться к нему холодно, ругая в статьях за увлечение фантастическим, за абстрактный гуманизм, нанося чувствительные щелчки по честолюбию его. Однако Федор Михайлович никак не мог согласиться с утверждениями Белинского, что в серьезной литературе не должно быть места фантастическому, и Плещеев был солидарен с другом: разве, например, мечта не имеет права быть воплощенной в литературе?

А мечта всегда фантастична, и передавать ее прихотливое течение способен только художник-психолог, говорил своему другу Плещеев, хорошо помня майковскую характеристику таланта Достоевского в статье «Нечто о русской литературе в 1846 году»: «Гоголь — поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский — по преимуществу психологический»… Федор Михайлович не только соглашался с такими рассуждениями Плещеева, он испытывал громадную радость, что рядом есть родная душа, столь сходно воспринимающая мир, — ведь как раз в эти дни совместных прогулок по Петербургу, в эту неповторимую пору белых ночей у него родился замысел новой повести, которую так и задумал назвать — «Белые ночи»…

Повесть «Белые ночи» Достоевский и посвятит своему другу-мечтателю Алексею Плещееву в знак благодарности и в память о незабываемой поре, освещенной возвышенными и чистыми помыслами. К тому же Федор Михайлович находил много родственного в характерах своего молодого друга и героя повести.

К этому времени и Плещеев опубликует свои новые прозаические произведения — рассказы «Папироска» в журнале «Современник», «Протекция» — в «С.-Петербургских ведомостях» и повесть «Шалость» — в «Отечественных записках». Молодой беллетрист понимает, что на фоне ярких и сильных произведений Достоевского, Тургенева, Гончарова, Григоровича его вещи выглядели более чем скромно. Вот и брат Федора Достоевского Михаил Михайлович, посвятив рецензию Плещееву-прозаику в пятой книжке «Пантеона…» за 1848 год, тоже сдержанно оценил его первые беллетристические пробы.

«Прежде всего нам нравятся в этих рассказах легкость и непринужденность рассказа, простота вымысла и несколько насмешливый, вскользь брошенный, но не злобивый взгляд на солидную жизнь, которую видим мы с вами, почтенный читатель», — писал М. М. Достоевский. И тут же резюмировал: «Правда, его взгляд не проникает в самую глубь этой жизни в разрозненных ее явлениях, не стремится отыскать одной полной, потрясающей своим пафосом картины, но тем легче для нас с вамп, читатель. Потому-то. может быть, нам так и правится этот насмешливый взгляд на нашу солидность и паши слабости… Мы рады появлению в нашей литературе такого легкого дарования, до того рады, что нам было бы жаль, если бы автор, изменив своему невзыскательному роду, захотел попробовать свои силы в более серьезном роде. После такого прекрасного начала и солидные и несолидные читатели вправе ожидать от г. Плещеева труда более обширного, но в такой же легкой и занимательной форме».

Алексей соглашался с оценкой М. Достоевского, но его несколько смутила ироническая рекомендация рецензента не пробовать силы «в серьезном жанре». Неужели его участь — изображать занимательные истории и только? Однако в той же «Шалости» читатель найдет, пожалуй, и нечто серьезное — ив судьбе героини повести, и в судьбе ее брата — мечтателя Ивельева. Или вся серьезность поглощена занимательностью, и читатель не улавливает той неподдельной любви к простому человеку, которую автор стремился показать?..

«Нет, Михаил Михайлович, я все-таки постараюсь в новом «обширном труде» попробовать свои силы и в «серьезном роде», — мысленно возражал Плещеев своему доброжелательному критику.

Он и действительно в скором времени напишет новую новость «Дружеские советы», в которой при всей занимательности сюжета поставит весьма тревожные социальные проблемы. Повесть эта явилась в какой-то мере ответом Плещеева на посвящение ему Ф. М. Достоевским «Белых ночей», ответом с определенным намеком.

Когда Плещеев писал свою повесть, в мире произошло очень важное событие, заставившее несколько под другим углом взглянуть на утопические идеалы, романтические иллюзии даже самых неисправимых мечтателей — то была французская революция 1848 года. Революция эта, взбудоражившая пол-Европы (следом за ней происходят революции в Германии, Австрии, Венгрии, Италии), поставила и перед русскими мечтателями и поборниками свободы, равенства и братства вопрос о решительной необходимости перемены в российской действительности, о практическом решении социально-экономических и политических проблем.

Может быть, под впечатлением возбужденных споров, что происходили на квартире у Петрашевского, Плещеев и взглянул на главного героя своей повести молодого романтика Ломтева более критически.

Да, Ломтев, безусловно, натура благородная, честная, бескорыстная. И страстная. Но куда расходуются эти прекрасные задатки?.. В практической деятельности Ломтев оказывается абсолютно беспомощным, и все его благородные порывы не идут дальше мечтаний, вызывая у автора не только сочувствие, но и определенную иронию…

Но как же все-таки перейти от мечтаний к делу? Вот Алексей Плещеев вместе с Николаем Мордвиновым взялись наконец за перевод «Слова верующего» Ф. Ламенне — это дело? Пожалуй, по все же не основное в столь важное время. Завести типографский станок, чтобы печатать на нем запрещенные сочинения? Это, конечно, очень важно…

И вместе с тем Алексея не покидают, увы, совсем несерьезные мечты и планы: на одной из «пятниц» у Петрашевского он высказывает идею о создании книги типа антологии анекдотов об ученых мира сего (сам он, еще на вечерах у Бекетовых и Майковых, любил рассказывать занимательные сюжеты о петербургских профессорах, и рассказы его всегда пользовались успехом), чем вызвал явное неудовольствие хозяина дома.

Впрочем, к Петрашевскому он стал приходить в последнее время реже. И не только он один. Споры на «пятницах» у Михаила Васильевича обрели нервный характер после февральских событий 1848 года во Франции.

Разнеслись слухи, что одно очень высокое (если не самое высокое) лицо, узнав о революции в Париже, объявило на офицерском балу о возможном приказе для господ офицеров седлать лошадей… А в середине марта государь император в своем манифесте строго заявил: «Мы готовы встретить врагов наших, где бы, они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со святою нашею Русью, защищать честь имени русского и неприкосновенность предков наших». Эго было предупреждение, за которым незамедлительно приступили к действиям те, кому особенно претила «лжеименная мудрость иноземная», как говорилось в манифесте.

Правда, первыми жертвами ретивых слуг монарха должны стать не непосредственные «пропагаторы» иноземных учений (того же фурьеризма), а свои «доморощенные» социалисты во главе с Белинским, которому еще задолго до революционного взрыва 1848 года комендант Петропавловской крепости вежливо намекал о приготовленном «тепленьком казематике».

Но «русский Робеспьер» тяжело заболел и уехал в заграничное путешествие. Из Европы Белинский вернулся, увы, ничуть не окрепшим, и жизнь его неумолимо шла к закату, хотя сильный и страстный голос его, раздававшийся со страниц «Современника», по-прежнему волновал умы и сердца думающих русских людей, и казалось, что голос этот будет еще долго пробуждать дремлющих, звать «на подвиг доблестный» разбуженных… А случилось непоправимое: 24 мая 1848 года Белинский скончался…

Громадность утраты, особенно для молодого поколения русской интеллигенции, была невосполнимой: все ясно сознавали, что из жизни ушел не только один из вождей литературы, первый ее критик, но и беспощадный боец за великие идеалы равенства, братства и свободы, учитель, проповедник, горячий патриот, неутомимый искатель истины, великий гражданин.

«Свобода творчества легко согласуется с служением современности, для этого не нужно принуждать себя писать на темы, насиловать фантазию; для этого нужно только быть гражданином, сыном своего общества и своей эпохи, усвоить себе его интересы, слить свои стремления с его стремлением; для этого нужна симпатия, любовь, здоровое практическое чувство истины, которое не отделяет убеждения от дела, сочинения от жизни», — провозглашал Виссарион Григорьевич, и многие из деятелей русской культуры не просто прислушивались к этому призыву, но и следовали ему в практической деятельности. «Мы все — молодежь сороковых годов — были под влиянием его статей, зачитывались ими, пропитывались их идеями, и уже за эти статьи горячо любили его», — вспомнит позднее Плещеев в беседе с Д. П. Сильчевским, известным библиофилом и журналистом, о роли Белинского в 40-е годы.

Смерть Белинского, по сути, «спасла» его от тюрьмы, а другие из окружения критика либо к тому времени идейно разошлись с ним (как Достоевский), либо не давали прямого повода для обвинения в крамоле, ибо Белинский, предупрежденный III Отделением, не только сам уничтожил, по словам одного из ближайших его друзей — Н. Некрасова, «перед смертью своею все, что казалось ему делом молодости», но и настоятельно, видимо, посоветовал проделать то же самое друзьям…

Одной из первых жертв реакции на французский «гром» 1848 года стал молодой, мало кому известный литератор Салтыков, опубликовавший в мартовской книжке «Отечественных записок» повесть «Запутанное дело» за подписью М. С. Идею повести сочли неблагожелательной, и автора выслали из Петербурга в Вятку.

Салтыкова изредка встречали в доме Петрашевского, известие о его участи встревожило посетителей «пятниц», но не настолько, чтобы можно было сделать какие-то предостерегающие выводы. Салтыков особо близко ни с кем не сходился, держался особняком, на собраниях больше молчал.

Но Плещеева всегда привлекали острый ум, независимость суждений мрачноватого Салтыкова, и Алексей неоднократно пытался установить с ним дружеские отношения[25].

Собирались в доме на Покровской площади, как и прежде, довольно регулярно, но что-то в поведении посетителей изменилось. Возникли не то отчужденность, не то даже недоверие друг к другу, что особенно проявилось после одного яростного спора хозяина дома с Федором Достоевским об И. А. Крылове. Достоевский темпераментно говорил о баснописце как о великом художнике, подлинно народном поэте, Петрашевский же пытался принизить значение Крылова, что вызвало резкий протест и со стороны других литераторов, присутствующих при этом споре, — Дурова, Пальма и некоторых других. Произошло негласное размежевание — одни: Львов, Момбелли, Николай Григорьев, Спешнев, Петрашевский — хотели уделять внимание исключительно политическим вопросам, а другие: Достоевский, Дуров, Пальм, Плещеев — склонялись к расширению тематического круга за счет культурных, литературных дискуссий.

Но и обсуждению политических вопросов собиравшиеся у Дурова, а иногда и у Плещеева «эстетики», как их однажды назвал Спешнев, уделяли много времени, хотя далеко не все из них отчетливо представляли практическою возможность осуществления своих политических программ[26].

Сам Петрашевский ратовал за легальные формы преобразования общественного строя, что вызывало решительное несогласие Спешнева, который в связи с революции иными событиями на Западе еще более укрепился в мысли о необходимости вооруженного восстания. Спешнева поддерживали Филиппов, Николай Григорьев, написавший «Солдатскую беседу», в которой призывал к обязательной борьбе крестьян за волю, и отчасти Достоевский, который постепенно отходил от иллюзии, что освобождение крестьян может произойти только «по манию царя»; а с Достоевским во многом, если не сказать почти во всем, солидаризировались Дуров и Плещеев.

Плещеев и Достоевский предлагают Спешневу создать новый кружок и отмежеваться от Петрашевского, мотивируя тем, что в доме на Покровской часто собираются почти незнакомые люди и «ни о чем не говорят, как о предметах ученых». Спешнев соглашается, и несколько предварительных собраний члены будущего кружка проводят на квартире Плещеева. Эго были люди, довольно хорошо знавшие друг друга: Дуров, Пальм, Плещеев, братья Михаил и Федор Достоевские, Филиппов, Николай Григорьев, Спешнев. Заходил один раз и Петрашевский.

Однако и здесь полного единодушия, видимо, все-таки не было, что и дало повод Спешневу назвать многих членов нового кружка «робкими людьми»…

Регулярно собираться договорились у Дурова и Пальма, где, как говорил Достоевский, «было всего удобнее». Это был, по сути, литературный кружок, так как подавляющее большинство его членов занималось профессиональной литературной деятельностью. Сюда нередко заглядывали люди, имеющие самое отдаленное отношение к идеям «старых» петрашевцев, например, весной 1849 года дом на Гороховой посетил композитор Михаил Иванович Глинка, вернувшийся из-за границы, и сыграл молодым людям некоторые свои сочинения.

Литературные проблемы обсуждались на вечерах у Дурова куда более оживленно, чем у Петрашевского, это, конечно, удовлетворяло многих посетителей, но несколько угнетал сам факт «раскола» центрального кружка — от него вслед за первой группой, что собиралась на квартире Дурова и Пальма, отделилась еще одна, проводившая свои заседания на квартире у Н. С. Кашкина, служащего министерства иностранных дел. Здесь наиболее видную роль играли старые приятели Плещеева по университету Александр Ханыков и Дмитрий Ахшарумов.

Первые четыре вечера у Дурова и Пальма были в основном посвящены проблемам искусства, литературы, по затем Николай Филиппов предложил заняться, помимо литературных тем, «общими силами изучением современного состояния России в юридическом и административном отношении» с распределением между членами кружка определенных функций. В частности, Дуров взял на себя часть законодательную, Достоевский — изучение социализма. Плещеев, по всей вероятности, никаких конкретных поручений в плане предложений Филиппова не получил, так как собирался выехать в Москву по домашним делам. Однако не исключена возможность, что члены кружка дали ему на время поездки определенные задания — ведь именно из Москвы Плещеев прислал на имя Достоевского «Переписку Белинского с Гоголем», обещал он также прислать петербургским друзьям и комедию Тургенева «Нахлебник», но явилось ли это исполнением задания или принадлежало собственной инициативе — судить трудно.

Н. А. Спешнев настойчиво добивался создания подпольной типографии, чтобы издавать запрещенные книги. Тут его поддерживали все, литераторы-кружковцы намеревались даже выпускать литературный сборник, в который можно было бы включать и собственные сочинения, и сочинения, запрещенные цензурой.

К созданию сборника Достоевский стремился привлечь даже Аполлона Майкова, поэта, автора известной книги «Очерки Рима», о которой Алексей Плещеев писал в «С.-Петербургских ведомостях». Аполлон Майков, одно время тоже посещавший дом Петрашевского, на этот раз категорически отказался сотрудничать с литературными фурьеристами. «А решили они завести тайную типографию и печатать и т. д. Я доказывал легкомыслие, беспокойность такого дела, и что они идут на явную гибель… И помню я, Достоевский, сидя, как умирающий Сократ перед друзьями, в ночной рубашке с незастегнутым воротом, напрягал все свое красноречие о святости этого дела, о нашем долге спасти Отечество, и пр…», — вспоминал впоследствии Ап. Майков в письме П. А. Висковатову…

В начале марта 1849 года Плещеев выезжает в Москву, которую не видел много лет — с тех самых пор, когда вместе с матерью останавливались у тетки по дороге из Нижнего в Питер. Тогда он, совсем еще мальчик, все дни, проведенные в Москве, не переставал дивиться необычной красоте московских улиц и площадей, ее калейдоскопической соборности… Как-то покажется ему древняя столица нынче? Но еще до приезда в Москву молодой поэт целиком поглощен дорожными впечатлениями, которыми делится с Ф. М. Достоевским в письме:

«Любезный мой Федор Михайлович!.. Я уже давно никуда не ездил из Петербурга, и поэтому дорога показалась мне менее скучной, чем я ожидал. Дни все стояли хорошие, и мне даже было весело смотреть на снежные пустыни, говоря пиитическим слогом, на деревушки и уездные городки. Впечатления были все для меня новы. Только однажды почувствовал я несказанную тоску, проезжая через Валдай. Утро было серое, пасмурное, холодное, метель страшная… На беду еще карета завязла в ухабе, и я несколько минут созерцал в мутное стекло при свисте и завывании ветра этот отвратительный, пустынный, грязный городишко. Ни одного здания нет, которое бы не покривилось, не занесено было бы снегом до половины. Невольную грусть наводит этот вид разрушения, особливо как подумаешь, что за люди живут тут…



Поделиться книгой:

На главную
Назад