Кружки с их литературными спорами, страстное увлечение театром — это в свободное от занятий время. В первые же месяцы студенчества Алексей старается усердно посещать лекции, с головой окунается в университетскую жизнь — ведь тамошняя атмосфера по сравнению с той, что царила в школе подпрапорщиков, намного отрадней, хотя по новому уставу, принятому в 1835 году, автономия университета была фактически тоже уничтожена — ликвидирована выборность ректора и деканов, запрещены публичные лекции профессоров.
К моменту поступления Алексея Плещеева в Санкт-Петербургский университет тот существовал всего 24 года и по сравнению с Московским был еще совсем юн. Среди первых его профессоров были А. И. Галич и А. П. Куницын (автор «Общественного права») — любимые преподаватели Пушкина, Кюхельбекера, Пущина и их товарищей по Царскосельскому лицею. Но в 1821 году Куницын, Галич и некоторые другие профессора были уволены за пропаганду идей, «находящихся в противоречии с христианством». Демократическая структура (выборность ректора) в университете временно сохранилась, но увольнение ведущих профессоров имело серьезные последствия: в 20-е годы студенты группами покидали университет.
Истинное оформление официального лица Петербургского университета власти связывали с началом 30-х годов, когда один из попечителей и основателей его граф Уваров занял пост министра просвещения страны. В 30-е годы значительно укрепился преподавательский состав университета, хотя, конечно, в его рядах не было столь блистательных фигур, как Н. Т. Грановский, читавший лекции по истории и философии, или С. П. Шевырев, ведущий курс русской словесности в Московском университете.
Плещеев слушал лекции по русской словесности П. А. Плетнева — ректора университета с 1840 года, — человека весьма образованного, проницательного, популярного в литературных кругах, но этот «мирный эстетик» одобрял далеко не всякую самобытность суждений своих питомцев.
Впрочем, к Плетневу студенты и особенно студенты-филологи относились с большим уважением, хорошо зная, что он был на «ты» и дружен с самим Пушкиным, что его даровитое критическое перо сыграло значительную роль в литературе 30-х годов, а редактируемый им ныне пушкинский «Современник» является одним из авторитетных литературных журналов[9].
Курс всеобщей истории вел И. П. Шульгин, политической экономии — В. С. Порошин — восторженный поклонник Фурье, философии — А. Е. Фишер; Н. Г. Устрялов читал лекции по русской истории. Это были люди, добросовестные в профессиональном отношении к делу, но, за исключением Порошина, все предпочитали держаться официальной программы. И первоначальное благоговейное отношение Плещеева к университету резко пошло на убыль — настолько ординарными, бесцветными были многие лекции, которые доводилось ему слушать.
Аналогичную метаморфозу «восторг — разочарование» испытали и другие студенты университета, с которыми сошелся Алексей Плещеев в первый год своего студенчества: Андрей и Николай Бекетовы, Владимир Милютин, Дмитрий Ахшарумов, Николай Мордвинов. Но, в отличие от Плещеева, они не воспринимали это так болезненно, ибо раньше мечтателя Плещеева уяснили себе причину университетской казенщины. Алексей же сначала тяжело переживал неудовлетворенность от посещения лекций, так как жадно стремился наверстать упущенное за время юнкерской муштры. Кроме того, он склонен был считать, что «под знаменем науки» возможен союз единомышленников особого рода — союз бескорыстных подвижников, который он надеялся найти в университетских стенах. Его мечтательная поэтическая натура жаждала увидеть в этих стенах подлинное братство единомышленников, и в отсутствии такого крепкого единения он был склонен винить (и не без основания) прежде всего тех же профессоров-догматиков, профессоров-схоластов, убивающих своими скучными лекциями живую душу любой науки.
Алексей начинает заметно охладевать к обязательному курсу наук, изучаемых в университете, явно замечая, что он, в сущности, перерос тот уровень овладения знаниями, что получают в университетских аудиториях. Постоянное же посещение литературных кружков, участие в вечерах Краевского и все более растущее желание поделиться своими мыслями, раздумьями о жизни посредством своего слова способствуют появлению его первых, исподволь зревших стихотворных опытов, ибо прежде всего с поэтическим словом связывал он свою способность донести до людей неповторимость видения мира, свое понимание правды жизни. Ощущал он теперь и готовность произнести такое слово во всеуслышание.
И вот первые серьезные попытки поэтического выражения чувств и идей, но Алексей еще никому их пока не показывает, опасаясь иронических насмешек товарищей, и до поры до времени «оберегает» свое юношеское честолюбие даже от самых близких друзей.
Пробует Алексей, как и в давнишнюю пору княгининского уединения, переводить Гёте, Гейне, немецких романтиков, находя в их стихах мотивы, созвучные своему душевному состоянию, но больше все-таки отдается сочинению оригинальных стихов. Они, правда, получались отвлеченно-романтическими, очень похожими на те, что в изобилии появлялись на страницах журналов. Это и тешило, с одной стороны, и в то же время очень тревожило, когда «тайно» сравнивал свои робкие опыты со стихами истинных, признанных поэтов — сравнение такое хотя и опечаливало зачастую, но звало к поискам. Не случайно, читая статью Белинского «Русская литература в 1843 году», Плещеев с особой пристрастностью отнесся к словам критика: «После Пушкина и Лермонтова трудно быть не только замечательным, но и каким-нибудь поэтом!»
Да, трудно сказать сильное, самобытное слово после Пушкина и Лермонтова, но все же, наверное, можно. И не перевелись еще на Руси яркие поэтические таланты. Вот Николай Языков! Стихи этого поэта давно полюбились Алексею, он восхищался «Пловцом», часто его перечитывая:
О, как хотелось и Алексею сказать такие же сильные слова, сказать именно стихами! Но пока из-под пера выходили вялые строчки, фиксирующие неопределенно-маетное состояние души («Грустно мне! Тоска на сердце безотчетная лежит! Вот луну сокрыли тучи — огоньков уж не видать… Стихли песни… Скоро ль, сердце, перестанешь ты страдать!»). Впрочем, было у Алексея ранее написанное стихотворение, которое он назвал «Дездемоне» и дорожил им — кажется, в нем ему все-таки удалось искренне передать неподдельность переживаний.
Стихотворение это Плещеев посвятил знаменитой французской певице Полине Виардо-Гарсии, исполнявшей во время гастролей в Петербурге осенью 1843 года партию Дездемоны в опере Россини «Отелло». Плещеев несколько раз слушал эту оперу, а также и «Севильского цирюльника» с участием Полины Виардо и был покорен необыкновенным голосом актрисы, но особенно — ее верным постижением характера героини в «Отелло» («Шекспира светлое созданье ты так глубоко поняла»). Однако Алексей хорошо сознавал, что и этот возникший в его душе в порыве неподдельного восторга гимн совершенству таланта певицы все-таки сам еще от совершенства далек.
К творчеству многих молодых поэтов-современников Плещеев относился пока тоже скептически. Ему был знаком сборник «Лирический пантеон», подписанный инициалами А. Ф. (автором сборника был тогда еще почти никому не известный Афанасий Фет), прочитал он и «Гаммы» только начинающего свой творческий путь Якова Полонского, в журналах встречал интересные стихи А. Григорьева, Ап. Майкова… Но Алексей не находил в опытах нового поэтического поколения ни страстных порывов Языкова, ни напряженной глубины мысли Баратынского, ни яростной устремленности броситься в пучину борьбы Полежаева, не говоря уже о мудрой гармоничности и неподражаемой красоте солнечной музы Пушкина или пророческих откровениях Лермонтова. Не находил Плещеев в лирике своих современников и органической откровенности воронежского прасола Кольцова…[10]
Видимо, явная неудовлетворенность современными ему стихотворными публикациями в немалой степени способствовала тому, что Плещеев все-таки решился вынести собственные сочинения на суд читателей. Нет, он не рассчитывал на безусловную публикацию своих стихов, но. вероятно, и не исключал такую возможность — недаром первым читателем он избрал своего ректора — литературного критика Петра Александровича Плетнева — редактора «Современника». Товарищам Алексей решил пока ничего не сообщать о своем намерении, ибо не был уверен в благоприятном исходе его.
Даже близкому тогдашнему другу — Петру Веревкину, которому посвятил стихотворение «Челнок», Алексей ничего не говорил о своих стихотворных пробах, хотя как раз именно с ним, Петром Владимировичем Веревкиным, прекрасным знатоком отечественной литературы и одним из первых наставников Алексея по части политического просвещения в духе социалистических учений утопистов, велись, пожалуй, самые заветные разговоры о поэзии, о музыке…
И вот в начале 1844 года Алексей Плещеев посылает П. А. Плетневу несколько своих стихотворений.
Плетневу плещеевские стихи пришлись по душе: он почитал себя «покровителем трудящейся молодежи», поэтому и тут не преминул взять на себя все заботы по воспитанию молодого, обещающего, как ему показалось, дарования. Конечно, Плетнев понимал, сколь далеки еще от совершенства присланные ему стихи, но на фоне публиковавшихся в те же годы они свидетельствовали о несомненном вкусе, искренности чувств их автора, и опытный журналист-редактор решает вынести их на суд читающей публики. Так, в февральском номере «Современника» за 1844 год в тридцать третьем по счету томе издания за подписью А. П.-въ были помещены три стихотворения («Дездемоне», «Безотчетная грусть» и «Дачи») под общим заголовком «Ночные думы» и маленькое переводное стихотворение немецкого поэта Фридриха Рюккерта «Тени гор высоких…», пли «Песня странника».
Появление стихов в «Современнике» не явилось для Плещеева неожиданностью, так как Плетнев еще раньше пригласил Алексея к себе, тепло побеседовал с ним. Плещеев был тогда приятно удивлен, что почтенный академик, которого они, студенты, недолюбливали за некоторый педантизм и суховатость (хотя и уважали его обширные познания), вел с ним разговор как с равным, и это особенно располагало к откровенности.
Беседовали в кабинете ректорской квартиры. Рассматривая плетневскую библиотеку, Алексей, естественно, предположил, что в ней должны быть и книги, подаренные хозяину и самим Пушкиным — недаром великий поэт посвятил Петру Александровичу своего «Онегина» — это же знак очень близкой дружбы.
Подробно расспросив Алексея о его увлечениях, о прошлой жизни, о семье, Плетнев непринужденно коснулся и самого важного для Плещеева — достоинств и недочетов его первых стихотворных опытов: похвалил за искренность поэтического мирочувствоваяяя, за хороших учителей в поэзии, проницательно уловив в плещеевских стихах благотворное влияние Жуковского и Батюшкова, но покритиковал за неясность, расплывчатость отдельных образов, некоторую подражательность.
Слушая Плетнева, Алексей никак не мог избавиться от горделивого чувства: ведь он находятся в комнате, где бывали почти все знаменитые русские писатели: Жуковский, Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Гоголь… Алексей даже представил себе на миг, что он видит их всех и беседует с ними, но голос хозяина квартиры вернул юношу в мир реальности.
— Милостивый государь, Алексей Николаевич, когда в «Дездемоне» вы заявляете: «Я в ого чудное мгновенье людей и мир — все позабыл…», то мне, мой друг, вспоминается «чудное мгновенье», воспетое другим пиитом, — Плетнев переложил на столе несколько книг и взял в руки небольшой томик. «Пушкин! — тотчас же промелькнуло в голове Алексея. — И, возможно, с дарственной надписью».
— Эту книгу Александр Сергеевич Пушкин подарил мне в 1832 году, — как бы подтверждая догадку Алексея, тихо произнес Петр Александрович, передавая томик Плещееву. То был альманах «Северные цветы на 1832 года, на титульном листе которого Алексей прочитал: «Плетневу от Пушкина. В память Дельвига. 1932 15 февр. С.П.Б.».
— Так вот, милостивый государь, теперь вы, надо полагать, окончательно догадались, чье «чудное мгновенье» вспомнил я, читая вашу «Дездемону»? — Плетнев, доброжелательно улыбаясь, взглянул на Плещеева, с благоговением державшего в руках сборник с пушкинским автографом, и добавил мягко: — Должен сказать, что у вас есть свои краски в передаче неподдельности чувства — в «Дездемоне» они проявились лучше всего. И потому от душа хочу поздравить вас с добрым началом на поэтическом поприще…
Позднее, после появления плещеевских стихов в журнале, Плетнев в письме от 16 марта 1844 года сообщал Я. К. Гроту, филологу, историку литературы, впоследствии академику: «Видел ли ты в «Современнике» стихи за подписью А. П-въ? Я узнал, что это наш студент еще 1-го курса Плещеев. У него виден талант. Я его призвал к себе и обласкал его. Он идет по восточному отделению, живет с матерью, у которой он единственный сын, а в университет пришел из школы гвардейских подпрапорщиков, не чувствуя расположения к ратной жизни».
Но если первая публикация стихов в «Современнике» была для самого Плещеева свершением ожидаемого, то друзья и товарищи его немало удивились, узнав, что А. П-въ и мечтательный Алеша Плещеев — одно и то же лицо, искренне порадовались его литературному дебюту.
Успех всегда окрыляет, а первый успех — в особенности. Алексей, пережив радостный миг, все же не очень обольщался, понимая и свои пока что скромные возможности, и определенную снисходительность в тех поощрительных отзывах, которые ему приходилось выслушивать, поэтому поставил себе задачу завоевать признание основательное, надежное.
Он был молод, горяч, честолюбивые мечты его не чурались и некоторых моментов излишней самоуверенности. По крайней мере уж где-то к концу 1844 года Плещеев, испытывая разочарование от лекционных курсов, начинает подумывать об уходе из университета, не исключая возможности целиком отдаться творческой деятельности и в первую очередь литературной, а за университетский курс сдать экстерном. Мать, конечно, не совсем одобряла намерения сына, но сознавалась себе, что и воспротивиться этим намерениям у нее не хватит решимости — видела Елена Александровна, как сильно возмужал Алексей за последнее время, как окреп духом, как далеко ушел в своем умственном развитии, видела, радовалась, немного тревожилась за столь раннюю самостоятельность сына, но в то же время понимала неотвратимость происходящих перемен в образе жизни Алексея.
Но пока начинающий поэт продолжает оставаться студентом-словесником, ощущая явное покровительство со стороны Плетнева, который вводит Алексея в круг своих знакомых: узнав о материальных затруднениях Плещеева, не имевшего возможности вовремя внести плату за обучение, Плетнев и тут оказывает юноше поддержку, приказав казначею покрыть долг из его, плетневских, денег. Испытывая чувство благодарности к своему покровителю, Алексей все же не очень уютно чувствовал себя в профессорском доме, куда теперь довольно часто был приглашаем, — не было там той непринужденности, которая царила, например, в кружке братьев Бекетовых[11], где все ощущали себя равными, независимыми и единомышленниками.
А совсем недавно Плещеев был введен еще в один замечательный дом: через Николая Бекетова познакомился с Валерианом Майковым, а затем и со всем семейством Майковых.
Приехавшие на постоянное жительство из Москвы в Петербург Майковы успели уже основательно обжиться в северной столице, завели в своем доме на Садовой художественный салон, выпускали в некотором роде уникальный «толстый» литературный журнал «Подснежник» — уникальный в том смысле, что это было рукописное семейное издание, но со всеми атрибутами настоящего полновесного журнала, с беллетристическим, поэтическим, философским, критическим и другими разделами, авторами которых состояли все члены необыкновенно даровитого семейства: глава семьи академик живописи Николай Аполлонович, его супруга Евгения Петровна, их сыновья Аполлон, Валериан, Владимир и Леонид. Принимал участие в журнале и домашний педагог Майковых Иван Александрович Гончаров, будущий знаменитый романист.
К моменту знакомства Плещеева с семейством Майковых старшие дети Николая Аполлоновича и Евгении Петровны уже зарекомендовали себя на литературном поприще: Аполлон снискал известность как автор интересных антологических стихов, Валериан опубликовал обратившие на себя читательское внимание социально-экономические и литературно-критические статьи[12]. К этому времени салон Майковых становится одним из наиболее популярных в Петербурге, достойным продолжателем и одновременно «конкурентом» лучших литературных кружков, развивавших «семейно-династические» традиции в отечественной словесности (Елагиных-Киреевских, Аксаковых…).
Алексей Плещеев входит в круг людей, многие из которых станут со временем гордостью русской литературы. Он много рассказывает о своих знакомых матери, и та одобряет новые привязанности сына. Но материнское сердце — всегда в непрестанной тревоге, хотя Елена Александровна абсолютно уверена, что сын ее выходит на хорошую дорогу, что его чуткость, нежность и любовь к ней — отнюдь не пристойно-необходимые, а по-настоящему неподдельные, сердечные. И все-таки что-то не совсем спокойно на душе. Она не может найти объяснений неожиданному заявлению сына о намерении оставить занятия в университете. Впервые он заявил об этом еще в прошлом году, когда произошла неприятная история с неуплатой в срок за полугодие… Вроде бы после все утряслось, долг Плетневу, внесшему плату за Алексея, возвращен, но сын опять заговорил о нежелании оставаться в университете. Почему? Какие тому причины? Алексей часто толкует о скучных лекциях, о болезни глаз. С глазами у него действительно что-то неладно, давно жалуется, но Елена Александровна догадывалась, что сын задумал уйти из университета не из-за болезни и не из-за возрастающей платы за обучение, чувствовала, что дело тут в чем-то серьезном, жизненно важном для него. В чем же? Обстоятельного ответа сын не дает, но Елена Александровна знает, что он не отступит от задуманного…
Плещеев по-прежнему регулярно посещает вечера у Краевского, Плетнева, но все чаще теперь бывает у Бекетовых и в доме Николая Аполлоновича Майкова, дружески сходится с его сыновьями, особенно с Валерианом, который, хотя и всего на два года старше Алексея, но уже закончил юридический факультет университета, редактирует журнал «Финский вестник», где публикует интересные статьи социально-экономического характера, успешно выступает и в качестве литературного критика, обнаруживая выдающийся ум и безупречный эстетический вкус.
Алексей много пишет, переводит. Стихи его после первой публикации появляются в других номерах «Современника» за 1844 год (№ 4–7, 9), а в следующем году — на страницах «Иллюстрации», «Репертуара и Пантеона». Большинство из них, пожалуй, мало чем отличались от тех, которые впервые благословил П. А. Плетнев: абстрактные романтические грезы еще дают о себе знать, вяловатость чувств, мотивы «разочарования», неопределенные томления — все эти атрибуты тогдашней лирической поэзии преодолевались молодым поэтом еще с трудом. Но он уже отчетливо сознавал иное предназначение поэта, его пророческую миссию и пытался сказать об этом, как, например, в стихотворении «Дума» («Как дети иль рабы, преданию послушны…»), опубликованном в пятой книжке «Современника» за 1844 год. Это стихотворение редактор журнала поместил не без внутреннего сопротивления, заподозрив у молодого автора увлеченность идеями, чуждыми его, плетневскому, образу мыслей, что особенно явствовало из двух эпиграфов, которые Плещеев предпослал «Думе». Один из эпиграфов»: «Да помилуйте: наши предки так делали, а разве они были глупее нас?» — поэт сопроводил пояснением: подслушанная фраза. Второй эпиграф — из популярного стихотворения Беранже «Безумцы»: «Мы, старые оловянные солдатики, всех выстраиваем в ряды по шнурку. Если кто-нибудь выходит из рядов, мы кричим: «Долой безумцев!» Смысл эпиграфов раскрывается в плещеевском стихотворении крещендо: молодой поэт с горечью признает снижение интереса в обществе к передовым идеям эпохи («Как часто в жизни мы бываем равнодушны к тому, что сердце нам должно бы разрывать»), сетует на необыкновенно тяжелую судьбу провозвестника истины.
Стихотворение явно перекликалось с лермонтовскими «Думой» и особенно «Пророком», которое и было впервые опубликовано в том же 1844 году, с той лишь разницей, что в отличие от Лермонтова Плещеев занимает скорее позицию наблюдателя, а не глацтатая. Но и наблюдения (весьма точные и конкретные) юного поэта свидетельствуют о его шаге из мира грез в мир действительной жизни. А обращение к стихотворению Беранже, в котором французский поэт прославляет великих «безумцев» — идеологов утопического социализма Фурье, Сен-Симона, говорит о социальной чуткости начинающего литератора, небезразличного и к политическим проблемам времени.
Интерес молодого поэта к социалистическим учениям и прежде всего к учениям социалистических утопистов Западной Европы шел в русле общих интересов передовой русской молодежи середины 40-х годов, когда лучшие представители общества начали энергично и горячо знакомиться и пропагандировать эти учения. Правда, еще в 30-е годы в московском кружке Герцена и его друзей основательно изучались труды великого французского социалиста-утописта Сен-Симона и его последователей, но очаг распространения социалистических идей в ту пору был скромен. В 40-е же годы эти идеи охватывают разные слои населения, включая студенческую молодежь, молодых государственных служащих, проникают в среду армейских офицеров.
В Петербурге возникают кружки, в которых не просто знакомятся с отдельными положениями воззрений тех или иных социалистов-утопистов, но пытаются изучать их учения как систему, дающую обоснование практическому переустройству общественных отношений, ибо окружающая российская действительность, пропитанная деспотизмом и крепостничеством, взывала к необходимости коренных перемен.
Особенно популярными в среде петербургской молодежи 40-х годов становятся идеи французского утопического социалиста Шарля Фурье, по которому основной ячейкой гармонического общества должна стать фаланга — трудовая община, созданная на принципах равноправия всех членов ее, общественной собственности и свободного труда, который должен стать потребностью, предметом наслаждения каждого члена общины.
Да и учения других утопистов (Кабо, Луи Блана), доказывающих право каждого члена общества участвовать в управлении этим обществом, резко критикующих политическую власть богатых над бедными, призывающих лишь к такому нормальному состоянию, когда «всякий из членов общества будет получать от него средства для удовлетворения нужд пропорционально потребностям», а «все люди в совокупности явятся полными властелинами живых и действующих сил земли»[13], не могли не будоражить воображение молодого поэта, видящего у себя на родине произвол и угнетение человека человеком в закостенелой форме узаконенного полурабства — крепостного права.
Потому-то реально-тревожные проблемы, волновавшие русское общество, становятся постепенно главным источником духовных исканий Алексея Плещеева, в стихах которого, несмотря на отдельные романтические «придыхания» («утомлена бесплодною борьбою уже душа моя»), начинает звучать голос чуткого к окружающей действительности поэта, — тут главной опорой были для него прежде всего Пушкин и Лермонтов. Привлекали гражданственность запрещенных стихов Рылеева — под непосредственным влиянием их Плещеев пишет элегию «Странник», послание «На зов друзей», в которых социальный и политический пафос избавлен от ложно-романтической невнятицы… И была еще товарищеская поддержка единомышленников.
Единомышленники и товарищи… Их становится все больше и больше. Правда, это пока еще не тот круг людей, связанных общностью идейно-политических взглядов, что будут вскоре регулярно встречаться на квартире одного из посетителей бекетовских вечеров Буташевича-Петрашевского, хотя некоторые из теперешних приятелей Плещеева и станут деятельными членами кружка (Александр Ханыков, Владимир Милютин). С большинством же знакомых Алексей сближается по преимуществу на основе общности литературных, эстетических взглядов — в доме Майковых как раз и собирались беззаветно влюбленные в литературу и искусство люди, и общение с ними доставляло начинающему поэту истинное наслаждение. А если еще учесть, что «теплое участие и одобрение» (так скажет через много лет Плещеев в письме к А. Н. Майкову), которое молодой литератор встретил в этом доме, совпадало с периодом, когда Алексей окончательно решает оставить университет, становится литератором-профессионалом, что именно здесь судьба сведет Плещеева с Гончаровым, Салтыковым, Григоровичем, Стасовым, то можно представить, сколь желанны были для него посещения гостеприимного майковского дома…
Но надо наконец окончательно решать университетские дела. На имя своего покровителя П. А. Плетнева (который, правда, после появления плещеевских стихов в «Репертуаре и Пантеоне» и других изданиях несколько охладел к своему «крестнику», видя в новых стихах молодого поэта «зараженность» идеями Белинского, а последнего Петр Александрович более чем недолюбливал) пишет Алексей Плещеев заявление с настоятельной просьбой отчислить его из университета, мотивируя свою просьбу материальными затруднениями, но прежде всего стремлением совместить учебу с живой действительностью. «Я бы поскорее желал разделаться с университетским курсом, во-первых, — для того, чтобы на свободе заняться науками, которым я решил посвятить себя, науками живыми и требующими умственной деятельности, а не механической, науками, близкими к жизни и к интересам нашего времени. История и политическая экономия — вот предметы, которыми я исключительно решился заниматься» — так пояснил Плещеев причину своего намерения оставить университет в письме от 8 июня 1845 года к Плетневу.
То есть первоначальные намерения преследовали цель получить освобождение от обязательного посещения скучных, неинтересных лекций, а о переходе на профессиональную литературную работу, которая скоро станет единственным родом его деятельности, Плещеев, если судить по его письму Плетневу, вроде бы еще не помышлял, хотя отдавался литературным занятиям с возрастающим воодушевлением, самозабвенно сочиняя стихи, увлеченно переводя произведения европейских поэтов.
В сущности, он уже вставал на профессиональную дорогу литератора, пробуя свои силы в разных жанрах, и не совсем безуспешно: прочитал как-то на одном из вечеров у Бекетовых (случилось это тем же летом 45-го) небольшую прозаическую пьеску, из которой он хотел сделать нечто вроде небольшой повести или рассказа, и слушатели отметили ее непринужденный юмор, живость характеров, чистоту языка, она послужила впоследствии основой рассказа «Енотовая шуба». Похвалил эти прозаические наброски и Валериан Майков…
Ну а Плетневу, от которого Плещеев все больше отдалялся, вовсе не хотелось сообщать о намерении всецело посвятить себя литературной работе. «Вряд ли почтенный Петр Александрович одобрит такой шаг, скорее только поиронизирует над своим «крестником», да обяжет продолжать учебу на стационаре». Алексей полагал, что Плетнев, неодобрительно относящийся к «недоучившимся» литераторам (тут сказывалась опять же неприязнь к Белинскому), может и не дать положительного решения на заявление об уходе из университета, когда узнает о намерении Плещеева стать профессиональным литературным тружеником…
«ПО ЧУВСТВАМ БРАТЬЯ МЫ С ТОБОЙ…»
Да, много было горестных утрат и досадных разочарований.
К Валериану Майкову Плещеев относился не просто дружески, он с молодым пылом полюбил этого человека за светлый ум, общительность, глубокие знания с первого знакомства на одном из весенних молодежных вечеров на квартире Бекетовых, в 1845 году. И Валериан, со своей стороны, выказывал очень дружеские и теплые чувства к Алексею, поэтому молодые люди довольно быстро и близко сошлись, стали встречаться и у Бекетовых, и в доме Майковых. Пожалуй, только младший из Бекетовых, Николай, с которым Алексей крепко подружился еще в первую пору студенчества, располагал Плещеева к таким же откровенно-исповедальным разговорам, какие теперь зачастую велись между ним и Валерианом Майковым…
Человек выдающихся способностей, вступивший на поприще общественной деятельности очень рано («в то время, когда другие еще сидят на школьной скамье», как заметил И. А. Гончаров), Валериан Майков был образованнейшим человеком; отличное владение французским, немецким и английским языками давало ему возможность знакомиться со всеми лучшими произведениями мировой литературы; с не меньшей степенью он интересовался естественными науками, сложнейшими философскими и политическими вопросами, прекрасно зная важнейшие сочинения социалистов, политэкономов, философов и в первую очередь работы Гегеля и О. Конта. Майков побывал за границей, слушал лекции в Сорбонне. Словом, это был человек, у которого всегда можно и полезно поучиться.
Валериан был к тому же исключительно чутким слушателем, никогда не демонстрирующим своего превосходства над собеседником, что особенно пленяло Алексея, хотя, как он знал, многие из его знакомых, ощущая громадную интеллектуальную силу Майкова, часто не решались вступать в открытый спор-дуэль, предпочитая, так сказать, коллективную полемику с молодым редактором «Финского вестника».
Но в один из вечеров у Бекетовых Плещеева заинтересовал бородатый человек, который, казалось, напротив, все время стремится вызвать Майкова на поединок, а Валериан почему-то не принимал вызова. Этот громкоголосый и чернобородый спорщик назвался Михаилом Васильевичем Буташевичем-Петрашевским.
Вскоре Алексей узнает, что Петрашевский и Майков почти одновременно учились на юридическом факультете, там, видимо, хорошо изучили характеры друг друга, выяснили симпатии и антипатии. Там же, вероятно, Петрашевский и в силу своего возрастного старшинства (он на два года был старше Майкова), но более всего из-за «врожденной» склонности повелевать, настойчиво навязывать свои убеждения другим, не считаясь с самолюбием собеседника, вызвал некоторое чувство отчуждения у Валериана, не терпевшего не только «диктаторства», но и малейшего покровительства. Впрочем, это не помешало двум сильным натурам объединиться ради общего дела: оба к моменту знакомства с ними Плещеева увлеченно занимались подготовкой «Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка». В нем весьма своеобразно истолковывались важнейшие социально-философские учения — идеи западноевропейского утопического социализма, борьбы с тиранством, с деспотизмом; в словаре были литературно-критические, философские материалы, и не случайно на обложке его первого выпуска указывалось, что он «из простого словотолкователя превратился в краткую энциклопедию искусств и наук…»[14].
В тот вечер Петрашевский, оставив всякую надежду вызвать Майкова на единоборство, решил, видимо, «отыграться» на своем новом знакомом: с первой же минуты он засыпал Алексея вопросами о его теперешних занятиях, увлечениях, благосклонно отозвался о стихотворении «Дума» с эпиграфом из Беранже, заметив при этом, что он, Петрашевский, вообще-то скептически относится к нынешней поэзии. Плещеев с юношеским задором не замедлил вступить в спор, пытаясь доказать собеседнику, что хотя после Лермонтова сильных талантов появилось не так уж много, но они все-таки есть.
— Да кто ж конкретно? — задумчиво спросил Михаил Васильевич.
Плещеев все с тою же запальчивостью стал называть имена, вероятно, малознакомые собеседнику, потому как на лице Михаила Васильевича отразилось некоторое недоумение. Но когда Алексей упомянул книгу Я. Полонского «Гаммы», стихи Аполлона Майкова, Петрашевский, нахмурившись, сказал:
— Я недавно имел возможность прочитать обоих этих пиитов и скажу вам, что это лишь второй род поэзии.
— Вы хотели сказать, Михаил Васильевич, второй сорт?
— Нет, я не оговорился, именно второй род. Впдите ли, Алексей Николаевич, я считаю, что существует три рода поэзии: поэзия мысли, чувства и слова. Часто встречал последнюю, реже вторую в соединении с последней и весьма редко первую с двумя последними в стройном гармоническом сочетании. Вот стихи Беранже, по-моему, самый впечатляющий пример такого сочетания.
Алексей почувствовал в словах Петрашевского о Беранже как бы похвалу и в свой адрес (ведь эпиграфом к «Думе» он как раз и поставил строки из стихов знаменитого француза), хотя и понимал прекрасно: прочитай Михаил Васильевич все написанные им, Плещеевым, стихи, — вряд ли он поставит их выше второго рода, да и дотянут ли они до второго? Не являются ли его стихи всего лишь «поэзией слов»? Соблазн почитать стихи Петрашевскому и прямо спросить его мнение был велик, но какая-то внутренняя пружина сдерживала неуместные при первом знакомстве исповедальные желания.
Петрашевский спросил между прочим, как находит Плещеев лекции нынешних профессоров университета, например, лекции В. С. Порошина, заметив, что этот человек раскрыл ему глаза на великого Фурье. И сразу же устроил Алексею нечто вроде экзамена по фурьеризму. Плещеев читал и Фурье, и Кабе, и Луи Блана, потому с пафосом начал развивать свои представления о социализме, но Петрашевский чуть грубовато прервал пылкого юношу, заявив, что тот толкует идеи Фурье как Барбье, а это несколько разные мыслители[15].
Алексея задела столь высокомерная реплика Петрашевского, он уже было собрался ответить дерзостью, но в это время его подхватил под руку Николай Бекетов и со словами: «Не лучше ль слепо им во всем повиноваться» — повел в другую комнату, шутливо пригрозив Петрашевскому кулаком.
— Мой поэт, вы слишком возбуждены, и я боюсь, как бы ваша словесная дуэль с Михаилом Васильевичем не закончилась дуэлью всамделишной.
— Но, Николя, он все время стремился дать мне понять, что я просто невежественный мальчишка.
— Нет, Алексей, это тебе показалось. Михаил Васильевич очень расположен к тебе, но его неприятная манера поучать всегда воспринимается первоначально в штыки. А потом к ней привыкаешь. Сколько я знаю, пожалуй, все, за исключением Валериана Майкова, привыкли. Но у Валериана какие-то особые счеты с Петрашевским, тянущиеся еще с университетских лет.
— Может быть, ты и прав, Николя, но, честное слово, мне бы не хотелось выслушивать сентенции… Кстати, об университете. Я ведь уже говорил тебе, что подал на имя Плетнева прошение об отчислении?
— А может быть, все-таки не стоит спешить, Алексей, не окажется ли твой шаг чересчур опрометчивым?
— Нет, Николя, я все крепко обдумал и раскаиваться не буду. Потом, ведь я все равно сдам за университетский курс. Позанимаюсь дома и сдам экстерном. Слава богу, нам — гуманитарам, все-таки не надо биться над разными органическими и неорганическими соединениями, возиться с разными колбочками, пробирками, спиртовками.
— Ну что ж, Алексей, коль твердо решил, то не буду тебя раздражать назойливыми отговорами. А что — служить пойдешь куда или…?
— Еще не решил, но первое время думаю целиком заняться самообразованием, чтобы не давать повод тому же Михаилу Васильевичу подтрунивать над моими познаниями в философии… Да и на литературную фортуну надеюсь: хочу собрать свои стихи и переводы в отдельную книжечку; как ты считаешь, Николя, не будет это выглядеть самонадеянностью?
— Отчего же самонадеянностью, Алексей. Мы все, твои друзья, верим в твой поэтический талант.
— Спасибо, Николя, спасибо, друг. — Плещеев братски обнял Бекетова.
В это время в их комнату вошла группа возбужденных юношей, среди которых были и Петрашевский с Майковым.
— Да они, кажется, объясняются в любви! — воскликнул Майков.
Валериан познакомился с братьями Бекетовыми раньше Плещеева и в общении с Андреем и Николаем по праву старшего взял на себя несколько покровительственную роль, не допуская, конечно же, ничего подобного в отношениях со старшим из Бекетовых — Алексеем. С Плещеевым Майков старался тоже поддерживать равноправные отношения, почувствовав, что начинающий поэт ранимо воспринимает всякое покровительство.
— Алексей Николаевич, молю бога, чтобы Николя не задохнулся в ваших объятиях — ведь тогда некому будет читать наставления, а лишь самому выслушивать их от Михаила Васильевича. — Майков говорил громко, хитровато поглядывая то на Петрашевского, то на Плещеева.
— Довольно, Валериан, иронизировать, а то я, право, обижусь. — Петрашевский произнес это с какой-то горьковатой усталостью, как показалось Алексею, и это почему-то сразу же притупило чувство обиды, которое еще недавно бурлило в душе. «А ведь Михаилу Васильевичу тут, пожалуй, не совсем хорошо. Он, кажется, чувствует себя неуютно». Мечтатель и романтик Плещеев всякую неординарную личность считал обязательно чуть несчастной. А Николай Бекетов еще в преддверии знакомства Плещеева с Петрашевским рассказывал Алексею о действительно не очень удачливой жизни Михаила Васильевича. Оказывается, и лицей тот закончил по самому последнему разряду (снизили балл за «вольнодумство»), и в университет поступил только вольным слушателем, хотя, правда, закончил университетский курс блестяще; и в личной жизни что-то не сложилось, и по службе не все благополучно: совсем недавно пытался занять место преподавателя юридических наук в Александровском лицее, но неудачно и вынужден тянуть лямку в департаменте министерства иностранных дел… Чувство недавней неприязни сменилось любопытством и сочувствием: Алексей даже ощутил в душе неожиданный прилив нежности к этому мрачноватому и резкому человеку.
А Петрашевский между тем стал прощаться со всеми, несмотря на то, что остальные гости Бекетовых вроде бы еще не собирались расходиться. Подойдя к Плещееву, Михаил Васильевич широко улыбнулся, и в его больших карих глазах опять сверкнул огонек иронии.
— Алексей Нпколаевпч, рад был познакомиться с вами, простите меня, если мое замечание относительно ваших суждений о Фурье могло показаться вам обидным, но я был бы рад продолжить с вами разговор о великом Франсуа… скажем, в моем доме в одну из пятниц. Между прочим, там вы можете встретить некоторых из своих университетских приятелей, которые у Бекетовы, не бывают, а также и из числа присутствующих здесь.
Алексей искренне обрадовался такому приглашению, однако заговорил торопливо о занятости, и своем намерении оставить университет и о связанных с этим хлопотах, но тут его прервал подошедший к ним Валериан Майков:
— Михаил, ты опять вразумляешь Алексея, что будущее России — в фалангах и фаланстерах?
— Нет, Валериан, я приглашаю Алексея Николаевича навестить как-нибудь старого холостяка Петрашевского, если, конечно, он не посчитает для себя зазорным мое общество. — Петрашевский произнес эти слова глухо, и Алексею почудилась в голосе Михаила Васильевича скрытая горечь.
— Только не пугай, пожалуйста, Михаил, нашего поэта холостяцким затворничеством своим, не то он может подумать, что у тебя собираются одни только помешанные на Фурье аскеты, для которых самые красивые женщины — это фаланги. — Майков с иронической усмешкой отошел от Плещеева и Петрашевского.
«Однако Валериан и Михаил Васильевич не столь, видимо, дружны, как рассказывал Бекетов», — подумал Алексей.
Петрашевский стал прощаться с Плещеевым, еще раз напомнив, что он будет рад видеть Алексея Николаевича в своем доме, в Коломне, что у собора Покрова. При этом Алексею показалось, что Петрашевский что-то недоговаривает.
«Да ведь он знает, что я проживаю недалеко от него, наверное, Николя или Валериан сказали ему». Догадка эта сразу подсказала Алексею незамедлительный ответ:
— Если я буду возвращаться из университета дорогой, проходящей мимо вашего дома, то непременно воспользуюсь вашим приглашением.
Домой Алексей добирался долго (Бекетовы жили на Васильевском острове), кружным путем: от моста через Неву на Невский проспект, потом вдоль Екатерининского канала — и по многочисленным переулкам. Ехал и думал о новом своем знакомом, с которым непременно захотел свести Владимира Милютина с юридического факультета — с ним Плещеев в последнее время подружился, восторгаясь аналитическим умом Владимпра, его большой начитанностью, особенно по части политической экономии. И вообще Владимир, хотя и был на несколько месяцев моложе Алексея, производил впечатление старшего, если товарищи появлялись вместе.
«Петрашевский и Майков кончили университетский курс по юридическому отделению, у них с Владимиром найдется много общих тем для разговора». Плещеев уже твердо решил, что если и пойдет к Петрашевскому, то только с Милютиным.
Владимир Милютин принял предложение Плещеева весьма охотно, однако засомневался: удобно ли явиться незваным гостем к совершенно незнакомому человеку, на что Алексей стал горячо возражать, убеждая приятеля, что для себя он, Плещеев, ничего предосудительного не видит, если заявится в гости не один, а с падежным другом, и вряд ли Петрашевский сочтет такой поступок бестактным.
— Хорошо, я согласен с твоими доводами, Алексей, однако, когда будешь меня знакомить с Петрашевским, отрекомендуешь меня надежным своим другом или?.. — Милютин, увидев в глазах Плещеева недоумение, добавил: — Аполлон Григорьев называет меня неустойчивым юношей.
— Ты знаком с Григорьевым? — Алексей всегда с большим интересом читал в «Репертуаре и Пантеоне» острые театральные заметки, рассказы Григорьева, его стихи, знал, что Григорьев в настоящее время живет в Петербурге, бывает у Бекетовых, но Плещееву все еще не довелось встретиться с Аполлоном лично, хотя он не раз просил Николая Бекетова познакомить их при первой возможности. — Когда ты с ним сошелся?
— Совсем недавно. Меня познакомил с ним Н., он служил вместе с Григорьевым в какой-то управе благочиния…
К Петрашевскому Плещеев и Милютин пошли-таки вместе, и хозяин дома, к удивлению и радости Алексея, отнесся вполне благосклонно, увидев, что Плещеев пришел не одни, а с товарищем. Получилось так, что доводы Алексея реально подтвердились, — с первой минуты встречи (Петрашевский на звонок вышел к гостям сам) Михаил Васильевич дал понять, что появление Плещеева с приятелем вполне, так сказать, нормальное. А когда Алексей, представляя Владимира хозяину дома, заметил, что знакомящиеся по всем статьям должны быть сподвижниками (оба юристы и пристрастны к политической экономии), то Петрашевский удовлетворенно хмыкнул, а потом сказал, что и Алексей Николаевич не будет нынче скучать, и повел приятелей по лестнице вверх, в просторную комнату, где за большим столом, уставленным вином и закусками, сидело человек восемь незнакомых Алексею молодых мужчин, оживленно спорящих. Когда Плещеев и Мплютин, перешагнув порог комнаты, вопрошающе посмотрели на Петрашевского, тот оставил их и резко подошел к спорящим, которые словно бы и не замечали вошедших.
— Господа! Разрешите прервать вашу увлекательную дискуссию и представить вам еще двух молодых поклонников великого Фурье, — произнес Петрашевский громко и даже несколько торжественно.
Сидящие за столом неторопливо поднялись, а один из них воскликнул:
— Ба! Владимир Милютин! Как ты попал в дом, где царствует метафизика, где смеются над сводами законов. которые ты столь прилежно штудируешь в стенах университета?! — С этими словами говоривший быстро шагнул к стоящим все еще у порога Плещееву и Милютину, порывисто пожал руку Владимиру и, не дав возможности произнести Милютину и слова, столь же порывисто протянул руку Плещееву, произнеся скороговоркой: