Вот уж чего-чего, а условия для развода в Российской империи меня никогда не интересовали. Знал, что брак был церковным и, соответственно, церковь старалась ограничивать количество разводов. Но в случае с Наташей бездетность подходила, и я уверен, что это и стало поводом.
– Да, если супруги бездетны, это причина, – кивнул Чичерин. – Но самой распространенной причиной развода было прелюбодеяние одного из супругов. Если муж или жена подписывали необходимые документы, соглашаясь, что совершили супружескую измену, все делалось достаточно быстро, а нет, то вызывались свидетели, дело могло тянуться до бесконечности, все это пропечатывалось в газетах, на суд общественности выносилось столько грязи, что иногда муж стрелялся, а жена травилась, не дожидаясь завершения процесса. В большинстве случаев мужья признавали свою вину, даже если виновницей являлась супруга. Понимаете?
Еще бы не понимать. Все-таки на измену мужа даже в мое время смотрят как бы сквозь пальцы. Мол, ему можно сходить налево, а женщине нет. А кому из мужчин хочется выносить на всеобщее обозрение, что ему наставили рога? Если жена изменяет мужу, то он неудачник, импотент и сам виноват.
– Но дело в том, – продолжал Чичерин. – Что по законам Российской империи, супруг, уличенный в прелюбодеянии, не мог повторно жениться, а муж Наташи как раз и встретил новую любовь, решил жениться во второй раз. К тому же, он хотел начать новую жизнь, покончить с революционным прошлым. А Наталья Андреевна, добрая душа, подписала все необходимые бумаги, признавшись в том, чего не совершала. Она же девочкой совсем была, двадцать лет. И родителям пришлось очень тяжело. Мало того, что дочь ссыльная революционерка, так еще и в газетах написали, что она падшая женщина. Андрей Анатольевич собирался уйти в отставку, но его убедили этого не делать, а направили в наше посольство во Франции, правда, с понижением в должности. Наташа же из гордости ничего никому не хотела объяснять, даже родителям. Разве что мне… Но это позднее, когда мы сотрудничали с Жоресом. Может, не стоило вмешиваться, но я обо всем рассказал Андрею Анатольевичу. Наталья Андреевна на меня даже обиделась, но потом простила.
Чичерин замолк, а я немного поломал голову – зачем он мне все это рассказывал? Открыл какие-то жуткие тайны? Никаких, абсолютно. То, что Наташка человек гордый и станет верной женой, я и так знал. А еще… Нарком что-то такое сказал, может, не столь и важное, но выбивающееся из моих знаний о Наталье. Что именно, я пока не понял, зато в голову пришла интересная мысль.
– Георгий Васильевич, вы глава дипломатической миссии. Это не посольство, где полномочный посол – первый после бога, но все-таки, почти одно и тоже… Вы же можете зарегистрировать наш брак с Наташей? – поинтересовался я. – А не то вернемся в Москву, а там меня куда-нибудь зашлют или Наталью Андреевну куда-то отправят.
– Увы, – развел руками Чичерин. – Посольство, равно и наша миссия, имеет право зарегистрировать брак, но у меня нет самого важного атрибута – гербовой печати.
Я хотел сказать, что мы с Натальей Андреевной можем довольствоваться и подписью наркома – что мы, бюрократы какие-то, но спросил о другом:
– Если у вас нет печати, значит мы не сможем заключить мир с Польшей?
– Олег Васильевич, – удивленно вскинул брови Чичерин. – Никто и не собирался прямо сейчас заключать мир. Мы должны все хорошенько обсудить, прийти к какому-то разумному компромиссу. Польша, как вы знаете, требует назад Львов и Галицию. Они уже даже согласны заплатить часть царских долгов – сумма смешная, не то сто, не то двести тысяч рублей, но важен сам факт.
– Я бы предложил Польше взять на себя свои долги, с условием вернуть Галицию лет через пять.
– Почему через пять, а не через семь? – поинтересовался Чичерин. Но как-то вяло.
– А можно даже и через три, – хмыкнул я. – Мы же не знаем, сколько времени понадобится товарищам для создания Львовской народной республики.
– Простите, какой республики? – не понял нарком.
– Львовской народной или Галицийской демократической, – охотно ответил я. – Это уж как решат наши польские, а еще лучше – русинские товарищи, мечтавшие обрести независимость и не желающие войти в состав буржуазной Польши. Возможно, провозглашение народовластия совпадет с началом вывода Красной армии с их территории. Советская Россия добросовестно исполняет свои обязательства по договору с Польшей, но она не сможет заставить граждан братской республики добровольно войти в состав другой страны, верно? Владимир Ильич сам писал о праве наций на определение.
Чичерин в раздумчивости прошелся по кабинету.
– А знаете, Владимир Иванович (ух ты, оговорился-таки!) ваше предложение заслуживает внимания. Можно на его основе составить проект. Особенно если мы согласимся официально признать оккупацию Галиции. Можно даже прописать – территория, принадлежащая Польше, но временно оккупированная РСФСР. Но как это обосновать срок в пять лет? Поляки потребуют немедленного вывода нашей армии.
– Можно обосновать сроки оккупации части Польши как гарантию безопасности РСФСР, как необходимость контролировать западную часть от возможной агрессии белой армии – мы же еще не подписали мир с Крымом. А можно вообще ничего не объяснять, все списать на царские долги. Дескать, мы согласны признать Польшу в тех границах, которые она контролирует на сегодняшний день, за исключением Галицкой области, должной служить гарантом возвращения нам десятой части царских долгов. Получается, французы и англичане, вкладывали деньги в промышленность Царства Польского, а компенсировать их издержки должны мы?
– Боюсь, переговоры о мире затянутся на несколько лет, – усмехнулся Чичерин. – Десятая часть – слишком много. Мы уже подсчитывали, что вложения европейцев в промышленность Царства Польского составляла не более миллиарда рублей золотом. Даже если Польша и согласится возместить часть долгов, она не станет платить их России, а предпочтет отдавать их напрямую кредиторам.
– Ну и что? Мы за это время заключим мир со Слащевым, отодвинем финнов подальше от нынешней границы, а потом уже можно вернуться и к польскому вопросу. Опять-таки, даже если Польша станет что-то возвращать, мы должны быть в курсе. Иначе, где гарантия, что та же Франция, получив деньги с Польши, не захочет получить их еще раз?
– Спасибо, Владимир Иванович, то есть, Олег Васильевич. Пожалуй, я составлю проект договора о мире и отправлю в Москву, а копию передам польской стороне. Пусть члены Политбюро решают, как быть.
– А Скородумов не увидит этот проект? – поинтересовался я.
– Не волнуйтесь, не увидит.
Глава шестая. Тазик для умывания
Вечером мы с Натальей прогулялись вдоль Сены, полюбовались на книжные развалы и парижских букинистов, напоминавших не то художников, не то профессоров-вольнодумцев – через одного в беретах, с длинными бородками а-ля Ришелье. Правда, мне теперь в бородках мерещились либо Феликс Эдмундович, либо Лев Давидович. Зашли в кафе, заказали вино и кофе.
– Божоле? – поинтересовался я, любуясь вишневым оттенком в бокале стоявшем перед Натальей.
– Володя, чувствуется, что ты не француз, – усмехнулась Наташа, пробуя вино. – Божоле будет позже, в конце ноября. Это мерло.
Я сделал виноватое лицо. Что поделать, если божоле – единственное вино, о котором я слышал. Вроде, из красных еще есть кабарне. Или оно каберне? И здесь у меня в голове что-то щелкнуло. Какая связь между каберне и словами Чичерина? Но до меня дошло – что же меня смущало. Подарив Наталье ответную усмешку, сказал:
– Натали, а ты тоже не француженка, хотя и выглядишь, словно истинная парижанка.
– Эх, Володька, я настолько не француженка, что меня это совершенно перестало волновать.
– Ну-ну… – многозначительно сказал я. – Не парижанка и не петербурженка. Хм…
Наталья Андреевна смаковала вино, с любопытством поглядывая на меня, а я, дожидаясь, пока гарсон принесет кофе, помалкивал и только поглядывал на невесту, пытаясь изобразить загадочный взгляд. Кажется, подействовало.
– Не томи, – не выдержала Наташа. – Мне же интересно, какую бяку ты обо мне узнал? Чем Георгий Васильевич тебя порадовал?
– Сейчас, – кивнул я, вспоминая, как будет по-французски сахар, но так и не вспомнил. Значит опять придется пить кофе без сахара. Глядишь, привыкать начну. – Нет, дорогая, ты сама не осознаешь, насколько ты не француженка, да и не русская.
– Володя, я в тебя сейчас чем-нибудь запущу! – пообещала славящаяся выдержкой большевичка с дореволюционным стажем. – Чичерин тебе про моего бывшего мужа что-то наплел, да про мою несчастную жизнь, про бедных родителей?
– Муж – это ерунда, буду считать, что ты никогда не была замужем, – отмахнулся я. – Время появится, я его где-нибудь закопаю, вот и все. Меня другое заинтересовало. Смотри – у парижанок не принято скрывать свой возраст, так? У русских женщин, напротив. Либо они скрывают, либо занижают. Как там говорят? Между моим возрастом и возрастом моей дочери должно быть не меньше двух лет. И есть только одна уникальная женщина, которая завышает собственный возраст – это ты. Наташка, я уже говорил, что мне все равно, сколько тебе лет, но любопытно, почему ты себя так состарила? Тебе же не тридцать восемь, как должно быть, а тридцать три.
Нехитрую операцию по количеству прожитых лет Натальи я провел, сидя в кабинете у Чичерина. Георгий Васильевич упомянул о ее возрасте, и я задумался. В восемнадцатом, когда мы с ней трудились в провинциальной газете, ей исполнилось тридцать шесть. По крайней мере, по ее собственным словам. Но народный комиссар сказал, что Наташе было двадцать, когда ее отправили в ссылку в девятьсот седьмом году. Сколько будет, если к двадцати прибавить тринадцать, даже я сосчитаю.
– Я не говорила про тридцать восемь, а говорила про тридцать шесть, – возмутилась Наталья.
– Тридцать шесть тебе было в Череповце, два года назад.
– Мало ли что я говорила два года назад, – пожала плечами Наташа. – Могла и забыть.
– Товарищ Наталья, прекратите врать своему мужу.
– Ладно, Вовка, не сердись, – улыбнулась Наташа.
Удивительно, но когда Полина-Капитолина называла меня Вовкой (а у нее получалось – Воука) меня это коробило, а когда так называет Наташа, то вроде бы и приятно. Хм…
– Сердиться не стану, но как домой придем, накажу тебя по всей строгости революционных законов, – пригрозил я.
– Ой, я уже боюсь… Ладно, как на духу. Мне тридцать два. А состарила… Да всё просто. Решила, если скажу, что мне тридцать шесть, это солиднее. Думала, раз провинция, то все должны быть солидными и старыми. Тридцать – для главного редактора газеты несерьезно. Я даже какой-то пиджак купила, чтобы выглядеть как женщина не обращающая внимание на одежду. Вон, как Надежда Константиновна. Ходит в мужских ботинках, на три размера больше, в старом пальто, чтобы не создавать из одежды культ. Смешно, да?
– Смешно, – кивнул я. – А почему потом не сказала?
– Потом уже страшно стало. Думала, решишь, что кокетничаю.
Эх, хоть и большевичка, но все равно, Евина дочка. М-да, тридцать два. И разница в возрасте у нас теперь десять лет. Или все-таки двадцать, если с моей высоты глядеть? Так, а сколько же лет ей стукнуло в тысяча девятьсот третьем году?
– Подожди, получается, что в РКП (б) тебя приняли в пятнадцать лет?
– Володенька, она тогда называлась не РКП (б), а Российская социал-демократическая рабочая партия, – наставительно подняла пальчик моя невеста.
– Нет, ты не уходи от ответа. Как же тебя в пятнадцать лет в партию приняли? Сейчас бы ты в комсомолках ходила.
– Так то сейчас, – хмыкнула Наташа, допивая вино.
Тотчас же подскочил гарсон, чтобы снова наполнить бокал.
– Только не говори, что участвовала во втором съезде РСДРП, – сказал я, прикидывая, не напьется ли моя невеста? Вон, уже второй бокал приканчивает. Хотя, говорят, французское вино не слишком крепкое.
А еще я подумал, что плохо изучил биографию
– Нет, второй съезд проходил в Лондоне, а мы тогда жили в Санкт-Петербурге. А почему приняли? Ну, если честно, то наврала, – вздохнула Наташа. – Сказала, что мне уже восемнадцать. Потом, разумеется, все открылось, но выгонять не стали, посмеялись и выговор объявили. Правда, с тех пор у молодежи стали требовать метрику о рождении.
– Нет, все равно. Соврала, а они поверили? Ты же пигалица была.
– Ну и что? Зато мой папа был знаком со членами ЦК – с Красиным, с Гусаровым. Красин даже жил у нас в доме, хотя официально ему было запрещено появляться в столице. Я их сызмальства знаю, помогала, чем могла. Листовки распространяла, агитировала. Смешно, наверное, когда гимназистка агитирует и программу минимум цитирует. Я даже Серова пыталась наставить на путь истинный, о свержении самодержавия толковала, когда он мой портрет писал.
– А что Серов? – заинтересовался я.
– А он просто задумчиво посмотрел на меня и сказал: «Наташенька, если не перестанете болтать, я назову ваш портрет „Гимназистка с открытым ртом!“» – Я испугалась и перестала болтать.
– Здорово! – восхитился я.
– А в девятьсот шестом я помогала Федору Васильевичу Гусарову организовывать восстание в Кронштадте. Как сейчас понимаю, с высоты своих лет, особой помощи от меня и не было, но делала все, что могла. Даже раны перевязывала. Потом в тюрьму угодила, потом в ссылку. Федор Васильевич за это восемь лет каторги получил. Меня пожалели по молодости, да по дурости. Зато в тюрьме с интересными людьми познакомилась. Так что в партию меня приняли по знакомству.
– Да, Наталья Андреевна, – протянул я. – Интересные у тебя знакомые. Кого-то по знакомству на теплое местечко устраивают, а тебя то в тюрьму, то в ссылку.
– Что же поделать? – вздохнула Наташа. Лукаво посмотрев на меня, спросила. – А нам не пора домой? Хозяйка, небось, ужин приготовила.
После завтрака я уже околачивался около «Виолетты». Дорофей Данилович выглядел мрачным, поминутно зевал прикрывая рот ладонью, демонстрируя сбитые костяшки правой руки.
– Живой хоть, несчастный-то? – поинтересовался я.
– Ты это о чем? – опять зевнул Данилыч.
– Да о том, о кого ты руку расшиб, – усмехнулся я, кивая на сбитые места.
– А, это, – равнодушно хмыкнул швейцар. – Это я своему соседу вразумление делал. Повадился, понимаете ли, деньги не отдавать вовремя. Ладно один раз задолжал, два, а то уже три. Я своей Ивонне говорю – если не платит, так и не работай. А она – мол, так уж и быть, в третий раз схожу, если не заплатит, то больше ни-ни. Конкуренция, видите ли, большая. Раньше-то у нее свой кот был, но его прирезали, мы с Ивонной и поженились. Она мне давно говорит – мол, бросай работу, а не то перед подругами стыдно – есть муж, а он швейцаром работает. Неужели, дескать, не прокормлю? Но у меня собственная гордость есть. Я что, кот какой, чтобы у жены на шее сидеть? Но если не платят, могу и разобраться. Сходил, разобрался, малость поучил, деньги с него взял за три раза, да еще процент. Отлежится, парень крепкий.
– А чем сутенер от кота отличается? – поинтересовался я.
– Кот, это который дома сидит, а на него девка работает. Сутенер же за девками следит, чтобы не обижали, деньги платили. У него их штук пять, а то и десять, с каждой долю имеет, даже с тех, кто на котов работает. Ивонну мою не трогают, знают, что у меня с руки разделка простая, но и мне девок нельзя набирать. Ивонна моя жена, тут я могу за нее заступиться.
Вслух я ничего говорить не стал, а то, что подумал, оставлю при себе. Что же, везде свои нравы. Если отставного атлета устраивает, что его женой пользуются, как хотят, это его дело, а не мое. А то, что мне стало противно, мои проблемы.
– Да, Сева, ты уж меня прости, – повинился Данилыч.
– А за что? – насторожился я.
– Вишь, еще до того, как дипломат твой на службу ушел, сюда ажан пришел. Переодетый, но ажанов здесь в коричневое пальто обряжают, ботинки армейские, кепи. Я же на них насмотрелся, за четыре-то года, отличаю. Это как наших филеров в гороховое пальто. Тоже стал спрашивать о Скородумове, дескать – не видел ли я чего подозрительного? Может, люди какие, машины? Не следил ли кто-нибудь за русским? Ну, я ему про тот автомобиль рассказал. Сева, это плохо?
– Да ладно, почему плохо? Рассказал и рассказал. Секрета здесь нет, за секретность я бы тебе не тридцать франков, а все сто заплатил, – хмыкнул я, лихорадочно размышляя – почему полиция появилась после моего разговора с Чичериным? Явно прослеживается связь. Если так, то у нашего народного комиссара есть свои «подвязки» в сюрте. Забавно, что у полиции и у меня один источник информации. А еще я сегодня получил от швейцара очень важную информацию. Пригодится.
– Так чего, как обычно, пять франков? – повеселел швейцар.
– Даже десять, – расщедрился я. Передав две бело-зеленые бумажки, тихонько спросил: – А скажи-ка, Дорофей Данилович, во сколько мне обойдется, если я тихонечко осмотрю номер нашего земляка? В сорок франков уложусь или больше?
Дорофей Данилович не стал отнекиваться, посылать меня лесом, блюдя тайну проживания постояльца, а свистнул сквозь щербатые зубы:
– Сорок? Севка, да ты смеешься, что ли? Сотня. И то, если там ничего не тронешь и не вынесешь. И деньги вперед.
– Данилыч, побойся бога. Откуда сто?
– Ну, ты сам посуди. Мне денежку надо? Надо. Жаку, портье, тоже на лапу надо. Горничной – не помню, как зовут, она у нас новая, вроде Магда, тоже дай, чтобы не заорала. Теперь и прикинь – Жаку пятьдесят, мне тридцать, да девке двадцать.
– Справедливо, – согласился я, прикидывая, сколько у меня осталось денег? Получалось, что сотня и еще десять франков и это все мои средства, выданные наркомом на оперативные расходы. Ладно, я у товарища Чичерина еще возьму. – Сотню я заплачу, но уговор такой – половину сейчас, а половину потом. Договорились?
– Не, всегда деньги вперед платят. Сева, ты же не первый у нас такой. И мужья бывали, своих блядей выискивали, и сыщики частные. И все вперед платили.
– Дорофей Данилович, если и приходили, то французы. Всегда отмажутся – мол, случайно зашел. А я как отмазываться стану, если что? Я ж русский, твой соотечественник. Сам посуди, где гарантия, что портье в полицию не позвонит, а меня в номере не запрет? Конечно, потом он долго не проживет, но мне-то в полиции кантоваться всю ночь придется. Оно мне надо? Без денег и в полиции кисло, а так, с франками, как-нибудь протяну ночку. Давай, пятьдесят сейчас, пятьдесят потом. Все честно. Я тебя хоть раз обманул?
Я говорил только о портье, но Демидыч все понял правильно. Дядька он здоровый, шею мне может запросто сломать, но… Задумчиво почесав затылок, пошел договариваться. Выйдя через пять минут, протянул руку.
– Уговорил. Давай пятьдесят. И имей в виду, что номер в присутствии Магды станешь осматривать. Мало ли, еще сопрешь чего.
В номер постояльца меня провела горничная – крупная белобрысая девица, неторопливая, чем-то похожая на женщину с картины какого-нибудь голландца, либо на корову. Фламандка? По типажу подходит. Оглядевшись по сторонам, открыла дверь запасным ключом, зашла вместе со мной. Вот уж наблюдателей мне точно не нужно. Вытащив десять франков, улыбнулся девице, аккуратно засунул бумажки в вырез платья, нежно погладил, что выпирало, а потом кивнул горничной на коридор – мол, постой там.
Магда спорить не стала, вышла, прикрыв за собой дверь, сказав только:
– Дис минут.
Десять минут очень мало даже для поверхностного обыска. Что ж, значит нужно искать очень быстро. Еще бы мне кто сказал, что искать и где.
А комната в гостинице даже поплоше моей в пансионате. И всей-то радости, что гостиница в центре. Да, комната плохая. Вытянутая, словно пенал, с узким окном, через которое задувает ветер с Сены. Осень, и дует немилосердно.
Кровать. Платяной шкаф. Комод, на котором стоит медный тазик и кувшин. Забавно, но и в моей комнате стояли такие же и тазик, и кувшин. Словно патроны из одной обоймы. Холодная батарея парового отопления, а за ней ничего нет кроме прошлогодней паутины. Паук как улика не подойдет, дохлые мухи – тем более. Так, загляну-ка я в платяной шкаф. Ага, вот уже и есть первый улов – чуть в глубине, укрытый штанами и плащом, спрятался саквояж. Новенький, не из дорогих, не больше десяти франков, но этого саквояжа у товарища Скородумова не было. Только чемодан. Впрочем, чемодан и сейчас есть, стоит на шкафу. Старый, заслуженный. Пусто и тут, и там. А штаны и плащ новые, приобретенные в Париже. Тоже зарубочка в памяти. Так, быстренько проверить карманы плаща и штанов. Ага, а в них лежат скомканные и кое-где драненькие бумажки, словно вынутые из мусорной корзинки. Смотреть будем позже, но интересно. Я же давал инструкции – с собой нельзя выносить ни единой бумажки, а в идеале, товарищи дипломаты, вы должны сжигать все свои черновики. Проверял ведь я их. Жвакали, мол – какие секретности на ровном месте? Это же использованные листы, их только в клозете использовать. Да, бухтеть бухтели, но пока я сидел над душой, они бумаги и сжигали, и рвали в меленькую лапшу, а без меня могли службу и завалить. Беда с дипломатами. Могут понаделать делов и без злого умысла, а уж с умыслом-то…
В комоде немного белья, нужно слегка его пошурудить, но тоже ничего. Зато в верхнем ящике бритва, зубная щетка и прочее, все новое. «Жилет» – штука недешевая, франков тридцать. Подарок? Коробка с зубным порошком. Проверить? Ладно, не стану. Если бы я искал бриллианты, то посмотрел бы и там. Так, а куда бы я спрятал что-нибудь интересное, чтобы не зацепился чужой взгляд? В постель? Но горничная будет менять белье. Судя по обстановке, это делается не каждый день, но лучше не рисковать. Так, а чем же мне понравился тазик и кувшин, кроме тяжести? В своем пансионате я сам отправлялся с ними на кухню за теплой водой. Значит, предметы гигиены стоят на видном месте, но никто их не трогает. Если у человека фамилия Скородумов, он должен и думать, и много читать.
Сдвинув тазик, я обнаружил под ним то, чего не должно быть у простого советского дипломата – довольно пухлый конверт с деньгами. Франки. Примерно тысяч на десять, но посчитаю потом. Значит, их я беру с собой, а то, что не озаботился понятыми или фотофиксацией доказательства – простите, так получилось. Я ведь и санкцией на обыск не озаботился, виноват.
Выходя из номера, кивнул девице. По моим внутренним часам, в десять минут уложился. Сделав вид, что не заметил портье, вышел и подошел к швейцару.
– Сева, имей в виду, если что спер, то я тебе не только руки, но и спину сломаю, – дружелюбно сказал мне швейцар. – Спер?
Не оправдываясь и не вдаваясь в объяснения, я сказал:
– Данилыч, скажи портье, что если наш дипломат обнаружит какую пропажу или ему покажется, что у него что-то пропало, пусть его за руку хватает, тащит в полицию. Или к телефону, полицию вызывать.
– В полицию? – недоверчиво переспросил отставной циркач.