Полковник Винников, в 1874 году адъютант генерал-губернатора Восточной Сибири Синельникова, рассказывал доктору В. Я. Кокососову, что однажды Синельников получил из Петербурга бумагу, из которой вытекало, что если Чернышевский подаст прошение о помиловании, то он будет освобожден из Вилюйска, а со временем и возвращен в Россию. Винников был командирован в Вилюйск с целью позондировать почву. «Посетив Чернышевского, — рассказывал Винников, — я попросил его сесть, сел и сам рядом, проговорив, что мне нужно еще поговорить с ним по одному важному обстоятельству. Он сел против, непринужденно, без всякого видимого интереса на сухощавом, бледно-желтоватом лице, поглаживая рукой свою клинообразную бородку, глядя на меня через очки невозмутимо спокойно. Я приступил прямо к делу: «Николай Гаврилович, я послан в Вилюйск со специальным поручением от генерал-губернатора именно к вам… Вот не угодно ли прочесть и дать мне положительный ответ в ту или другую сторону». И я подал ему бумагу. Он молча взял, внимательно прочел и, подержав бумагу в руке, может быть с минуту, возвратил мне ее обратно и, привставая на ноги, сказал: «Благодарю. Но видите ли, в чем же я должен просить помилования? Это вопрос… Мне кажется, что я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на равный манер, а об этом разве можно просить помилования? Благодарю вас за труды… От подачи прошения я положительно отказываюсь»… По правде сказать, я растерялся и, пожалуй, минуты три стоял настоящим болваном. «Так, значит, отказываетесь, Николай Гаврилович?» — «Положительно отказываюсь!»— и он смотрел на меня просто и спокойно». Посланцу петербургского правительства стало стыдно{175}.
3
ОСВОБОЖДЕНИЕ Чернышевского из Сибири могло явиться только, в результате нового подъема революционной волны. Так оно и случилось. Возвращение Чернышевского в Россию было косвенным последствием героической борьбы «Народной воли». 1 марта 1881 года народовольцами на улицах Петербурга был казнен Александр II. Новый император явился немедленно, но придворные круги были охвачены паникой и мечтали пока лишь об одном: о том, чтобы «благополучно» — без террористических покушений — провести коронацию. Они вступили в переговоры с Исполнительным комитетом Народной воли. Но как только гр. П. П. Шувалов (другой, не шеф жандармов) и гр. И. И. Воронцов-Дашков пришли в соприкосновение с этой средой, они от своих посредников (некий доктор Э. И. Нивинский, затем — либеральный журналист Н. Я. Николадзе, студентом бывавший у Чернышевского и затем под его знаменем сражавшийся с Герценом в эмиграции) услышали, что освобождение Чернышевского является первым, предварительным условием каких бы то ни было переговоров. Переговоры кончились ничем, точнее: были прерваны на первых же шагах, но обещание освободить Чернышевского было дано. Шувалов и Воронцов считали себя связанными данным словом, но добиться от сына Александра II выполнения обещанного было нелегко. Незадолго до коронации Шувалов явился к Николадзе и вручил ему собственноручно подписанное обязательство добиться освобождения из Сибири и возвращения на родину государственного преступника Чернышевского. На вопрос удивленного Николадзе, отнюдь не ожидавшего столь формального документа, Шувалов объяснил: «Чернышевского страшно трудно вырвать из их рук. Только отобрание вами у меня этой подписки даст мне и гр. И. И. Воронцову-Дашкову возможность настаивать во дворце и перед Д. А. Толстым (министр внутренних дел —
Как бы то ни было, после коронации, 27 мая 1 883 года, воспользовавшись новым прошением сыновей Чернышевского, Александр III «изъявил предварительное соизволение на перемещение Чернышевского под надзор полиции в Астрахань». Обещание вернуть вилюйского пленника в Саратов было таким образом все же нарушено.
Только в конце августа иркутские жандармы вывезли Чернышевского из Вилюйска. Через два месяца, 27 октября 1883 года, все под жандармским конвоем, Чернышевский прибыл, наконец, в место своей новой ссылки, Астрахань. Только через 6 лет, за 4 месяца до смерти, получил он возможность переехать в родной Саратов. Здесь он и умер 17 октября 1889 года. Из 61 года жизни 27 он провел в крепостных и каторжных тюрьмах и ссылке.
Годы жизни Чернышевского после Сибири в Астрахани и Саратове (1883–1889) подтверждают с непререкаемой силой палаческую роль не только царизма, но и культурного, либерального общества по отношению к Чернышевскому. Его переписка этого времени дает в общем потрясающую картину утонченных нравственных пыток, на которые обречен был Чернышевский и после возвращения из Сибири. Виновником этого было не только царское правительство, но — на этот раз даже в большей мере — именно «культурное» общество 80-х годов.
Среда, в которой правительство насильственно держало Чернышевского, — обывательская среда глухих провинциальных углов, — немногим отличалась от среды полудиких обывателей якутских поселений. С полным правом Чернышевский мог повторить о ней то же, что писал в 1873 г. из Сибири о своих вилюйских «знакомых»:
«Здешние люди — как везде: есть Дурные, есть хорошие; но все они совершенно чужды всяких качеств, по которым люди могут быть нескучными для меня собеседниками… Воя сумма жизни от истоков Лены до океана составляет такую сумму знаний и новостей, которой достанет на полчаса разговора в год. Больше надобно не требовать: все то же, все то же»{176}.
Круг знакомых и интересов Ольги Сократовны, как они выясняются из переписки и воспоминаний, — астраханские бакалейщики и рыбопромышленники, монахини соседнего монастыря, мелкие служащие казенных и частных учреждений, — вполне гармонировали с этой характеристикой. К этой среде Чернышевский мог испытывать только презрение. Но и презрение открыто нельзя было высказывать: это поставило бы Чернышевского в роль какого-то Дон-Кихота, сражающегося с провинциальным мещанством и чиновничеством; это, вероятно, сломало бы кое-как налаженную жизнь; это, наконец, огорчило бы Ольгу Сократовну. Свое презрение приходилось маскировать: лучше было прослыть «чудаком», «нелюдимом», чем провинциальным Дон-Кихотом.
Почти буквально повторяя характеристику окружавшей его в Вилюйске среды, Чернышевский пишет через пятнадцать лет о своей жизни в Астрахани:
«Я житель того самого острова, на котором благодушествовал некогда Робинзон Крузо, со своим другом Пятницею. Я не лишен нежных приятностей дружбы; но все здешние друзья мои — Пятницы;…мы толкуем о том, хорош ли улов рыбы, выгодны ли для рыбопромышленников цены на нее, сколько привезено хлопка и фруктов из Персии; уплатит ли по своим векселям Сурабеков или Усейнов»…{177}
Пятница — лишь другое воплощение той же дикости, которая окружала Чернышевского в Вилюйске.
Выход для Чернышевского был в одном — в научной, литературной работе. Этого требовало и материальное положение. На руках у Чернышевского была жена, не очень считавшаяся с реальными возможностями удовлетворения своих потребностей, и два сына, еще требовавшие поддержки, — один из них больной. Позади были долги наследникам Некрасова и Пыпину, поддерживавшим семью во время сибирской ссылки отца.
С широкими планами научно-литературной работы возвращался Чернышевский из Сибири. Планы энциклопедии человеческих знаний, истории цивилизации, переработки всеобщей истории, наконец, создания энциклопедического словаря были обдуманы в вилюйском одиночестве и, вероятно, во многих деталях уже проработаны. Оставалось сесть за работу и этим путем продолжать то дело, которому с молодости отдана была вся жизнь. Но…прежде всего пришло сообщение, что запрет на литературную деятельность Чернышевского, действовавший еще в Сибири, — не снят. Если верить Ольге Сократовне, Чернышевский — этот железный человек несгибаемой воли — плакал, наткнувшись на это препятствие.
Затем запрет был «снят», но на таких условиях, которые обозначали невозможность какой-либо серьезной литературной работы.
«Вопрос о праве ваших занятий в печати вчера выяснился, — сообщали Чернышевскому из Петербурга
Все это обозначало, конечно, невозможность сколько-нибудь самостоятельной работы в той области и в том объеме, о которых мечтал Чернышевский. Чернышевский попробовал перейти на отдельные статьи и на беллетристическую форму изложения. Беллитристика Чернышевского сибирского и астраханского периода — это, конечно, тоже
На этот раз удар шел не со стороны правительства, а со стороны самих руководителей культурного и либерального общества. Редактора прогрессивных журналов и газет, руководители «передовых» издательств, Стасюлевичи, Гольцевы, Чупровы, конечно, «сочувствовали» Чернышевскому, конечно, «возмущались» комедией совершенной над ним судебной расправы, но конечно, пальцем о палец не ударили, чтобы обеспечить ему возможность высказываться на страницах их изданий.
Либеральная и либерально-народническая журналистика оказалась для Чернышевского закрытой. Она решительно оттолкнула все его попытки в какой бы ни было форме — хотя бы беллетристической — использовать эту трибуну для своей работы[22]. Это понятно: и через 25 лет после ареста Чернышевский оставался Чернышевским, то есть социалистом и революционером, а либерально-народническая журналистика — журналистикой, действующей «применительно к подлости». Для нее Чернышевский в 80-х годах оказался столь же неприемлемым и невыносимым, как и в 60-х.
Фактически такое отношение либеральной («Вестник Европы») и либерально-народнической («Русская мысль», «Русские ведомости»)' журналистики к Чернышевскому обозначало их соучастие в политическом умерщвлении Чернышевского, — цель, которую никогда и ни от кого не скрывали правительства Александра II и Александра III. Но хозяева тогдашней литературы, либералы и народники, обрекали вернувшегося из Сибири Чернышевского не только на политическую смерть, на литературное безмолвие, они обрекали его на голодную смерть в подлинном, материальном смысле слова. Вне литературы у Чернышевского заработка не было и быть не могло. Закрыв перед ним двери своих газет, журналов и издательств, Стасюлевичи всех рангов и мастей угрозой голодной смерти превратили «великого русского ученого и критика» в литературного чернорабочего, в чернильного кули, в поденщика, принужденного затрачивать богатства своего ума и энергию своей воли на подневольный перевод иностранных книжек, авторы которых во всех отношениях стояли ниже своего переводчика[23].
Нельзя без возрастающего чувства ненависти к Стасюлевичам, Гольцевым и прочим богам тогдашнего либерально-народнического Олимпа читать письма Чернышевского, посвященные его попыткам пробиться к самостоятельной работе, неудачам этих попыток и вынужденной работе над переводами.
Сделав заказанный ему перевод книг Карпентера и Шрадера, Чернышевский писал в Петербург:
«Прошу лишь о двух вещах: 1) ни на книжке Карпентера, ни на книге Шрадера не выставлять моего имени. Это не такие труды, чтобы мне могло быть приятно хвалиться ими. Поэтому 2) прошу… сказать издателю, что я не желаю иметь экземпляров этих переводов; мне совестно и думать об этих моих работах, особенно… о работе над Шрадером, которую сделал я — лишь по праву нищего получать деньги задаром…»{179}
В другом письме:
«Книга Карпентера — нескладная болтовня специалиста, взявшегося написать популярную книгу… это смесь ребяческого пустословия… с кусочками изложения во вкусе совершенно педантском… Мне совестно было переводить… Я не желал бы употреблять мой труд на содействие издательству пустых книжонок».
Это писал Чернышевский о своих переводческих работах в 1883–1884 гг. Прошло несколько лет, в течение которых Чернышевский — ради хлеба насущного — тратит по 10–15 часов в сутки на перевод «Всеобщей истории» Вебера. Вот что он пишет об этой своей работе за несколько месяцев до смерти:
«Я перевожу книгу, положительно не нравящуюся мне, я теряю время на переводческую работу, неприличную для человека моей учености и моих — скажу без ложной скромности — умственных сил… Книга Вебера — добросовестная компиляция, составленная человеком, не знающим того, что он переписывает из монографий… С ученой точки зрения — книга Вебера дрянь»…{180}
Сознание неизбежности тратить свои силы на перевод «пустых книжонок» и всяческой «дряни» далось Чернышевскому не сразу и не без большой внутренней борьбы. Он писал своему посреднику с журнальным и книгоиздательским миром, А. П. Пыпину в 1885 г.:
«Видишь ли, мой милый, у меня были кое-какие мысли о том, как и что я буду писать. Весной я еще держался за них. Но пора же было увидеть… эти мысли неосуществимы. А я держался их не только весною и летом.
Через год эта же мысль повторяется в другой форме.
«Мне все еще кажется, — пишет Чернышевский в 1886 г., — что я мог бы написать не по русски — разумеется— что-нибудь пригодное для разъяснения некоторых вопросов по этим отраслям науки (по философии и всеобщей истории —
В основе этого безвыходного положения лежало крушение всех попыток Чернышевского прорваться на страницы русских журналов и газет.
«Я не гожусь в сотрудники и «Русским ведомостям», — пишет Чернышевский в одном из последних своих писем, — как не годился «Вестнику Европы» и «Русской мысли». Действительно, мои понятия о вещах не сходятся с господствующими в лучших периодических изданиях»{183}.
Надо принять во внимание, что «Вестником Европы», «Русской мыслью» (в которой в это время сотрудничали все признанные литературные вожди народничества во главе с Н. К. Михайловским) и «Русскими ведомостями» исчерпывался в то время круг столичной прогрессивной журналистики. За этими пределами существовала только пресса Сувориных и Катковых. Что же касается этой прессы, то на вопрос, знаком ли он с ней, Чернышевский отвечал:
«… Какое нам дело до пошлостей Суворина или хотя бы тех трактирщиков (то есть бюрократических и дворянско-капиталистических групп. —
Чернышевский хорошо понимал создавшееся положение. Но «жаловаться» не входило в его привычки: цитированные слова — случайно вырвавшиеся признания, исключения в его переписке, искусно
Иногда, однако, Чернышевский пытался вырваться из рамок навязанной ему работы литературного чернорабочего. Он пытается заговорить о переиздании для русского читателя энциклопедического словаря Брокгауза с соответственной переделкой его. Дорогу Чернышевскому переезжает Суворин — лакей Романовых. Он предлагает издателю вместо простого перевода «Всеобщей истории» немецкого националиста и штампованного профессора средней руки Вебера, свою самостоятельную переработку той же темы[24], — издатель отвечает требованием давать перевод немецкого текста. Тут дорогу Чернышевскому переехало лакейское почтение русского либерала к буржуазному немецкому гелертеру[25]. Так рушилась еще одна надежда Чернышевского: дать собственное изложение исторической эволюции человечества, тема, издавна его привлекающая и к которой он был подготовлен гораздо более немецкого профессора.
На перевод Вебера Чернышевский затратил 4 года и умер за корректурой XI тома. Он взялся за него за отсутствием какой-либо другой работы и продолжал потому, что эта работа кормила его и семью. Но Чернышевский был убежден, что Вебер не нужен русскому читателю, что перевод предоставлен ему только как благовидное прикрытие систематической субсидии со стороны богатого мецената.
В своих письмах, особенно относящихся к последним месяцам жизни, выбитый из бюджета серьезной болезнью старшего сына, Чернышевский рисует свое положение, как положение человека, живущего подаянием. Это было неверно. Перевод Вебера разошелся, покрыл расходы издателя и потребовал повторного издания. Однако это ничего не меняет в характеристике того положения, на которое обрекли Чернышевского после возвращения его из ссылки палачество правительства и гнусная позиция либералов.
Чтобы прикрыть собственное моральное и политическое ничтожество, либеральное народничество и народничествующий либерализм 80-х гг, создали легенду о том, что Чернышевский вернулся из Сибири отсталым, умственно ослабленным, негодным к работе чудаком. Это одна из самых подлых легенд. А между тем, ее распространяли даже такие несомненно искренние и лично чтившие Чернышевского люди, как В. Г. Короленко. Она проникла даже и в марксистскую печать.
В своих «Воспоминаниях о Чернышевском» (автор виделся с Ч. в августе 1889 г.) Короленко пытается по внешности «защитить» Чернышевского от тех, кто говорил, что «умственные способности его угасли», что у него «не все в порядке», но «защищает»-то он Чернышевского столь странными аргументами, что только способствует укреплению подобного предположения. Чернышевский-де «всегда был немножко чудак», во-первых; во-вторых, авторы подобных слухов не принимали-де в соображение, что Чернышевский «вернулся к нам из глубины 50-х и начала 60-х годов»; он, мол, «остался с прежними приемами мысли, с прежней верой в один только всеустроительный разум, с прежним пренебрежением к авторитетам», а мы «пережили за это время целое столетие опыта, разочарований, разбитых утопий и пришли к излишнему неверию в тот самый разум, перед которым преклонялись вначале». «Он не был ни разу в заседании гласного суда, ни разу в земском собрании!» А посему — «Чернышевского жизнь наша даже не задела. Она вся прошла вдали от него… он остался по-прежнему крайним рационалистом по приемам мысли, экономистом по ее основаниям». А мы… мы — вслед за Н. К. Михайловским «вместо схем чисто экономических» увидели перед собой «целую перспективу законов и (параллелей биологического характера, а игре экономических интересов отводили надлежащее место». Чернышевский же «совершенно отвергал биолого-социологические параллели Михайловского», он «не хотел, да и не мог считаться с этой сложностью (с царским «гласным» судом, с дворянским земством, с мелкобуржуазной «субъективистской» путаницей властителей дум восьмидесятников, Михайловских и Кареевых) и требовал попрежнему ясных, прямых, непосредственных выводов».
Ну, как же не «чудак», не «архаическая фигура», которой, конечно, надо простить ее «странности», но которой нечего делать среди «нас», далеко шагнувших от «наивных» мечтаний о крестьянской революции… к «гласным судам», «земским собраниям» и «сложной» философской эклектике Михайловского!
За этой характеристикой Короленко так и чуется «поумневший» восьмидесятник, придавленный дворянской реакцией, «легалист», приспособившийся к арене земства и цензурной печати, будущий кадет или энэс, сдавший в архив свои революционные увлечения и свою собственную политическую и идейную дряблость оправдывающий неожиданно открывшейся ему «сложностью» жизни. А Короленко был ведь один из лучших «восьмидесятников»!{184}
Легенде, своекорыстно распространявшейся теми самыми людьми, которые всячески мешали Чернышевскому проявить себя вновь в научно-литературной работе, бьет в лицо вся литературная деятельность Чернышевского в 1883–1889 гг. Дело не в «отсталости» Чернышевского, а в том, что, действовавшее на легальной арене либерально-народническое общество, со своей публицистикой и журналистикой, всем своим идейно-политическим уровнем
Вот как
«Народничество» — какое страшное слово и какая безобидная сущность! Народничество в одном фланге (Южаков) проповедует, что Россия есть «государство, построенное по мужицкому типу», что ей предстоит защищать народы, труд, рабочих всего мира, против английского лендлорда и всесветного капитализма, представляемого Европой, и посему Россия должна укреплять свои позиции в Болгарии (частичное подчинение) и других местах. В лице «Русского богатства» народничество вопиет о «непротивлении». В лице «Недели» шлет проклятия конституции и стоит за самодержавие. В лице В. В. и Пругавина выводит генезис государственного строя из общины, как из ячейки, а поелику община — гениальное произведение народного творчества, то и развившееся из оной государство — чуть не идеально… И эта невиннейшая вещь являет некие опасности, и эта проповедь «смиренномудрия» считается «зловредной». Ирония судьбы!»{185}.
Нельзя злее обрисовать
Ясно, что общество, которое жило подобными идеями, перед лицом вернувшегося из Сибири Чернышевского должно было или признать свое собственное ничтожество, или объявить Чернышевского «отсталым» стариком со «странностями». Повторим еще раз: «странности» Чернышевского были маскировкой презрения оставшегося верным себе социалиста и революционера к описанному так рельефно Короленко обществу с его земской работой, народнической социологией, толстовской философией и политической импотентностью, прикрываемой воздыханиями о социализме, растущем в крестьянской общине.
Чернышевский 80-х годов не только ни в чем не изменил ни себе, ни своему делу проповеди социализма и материализма, но и не проявил ни малейшего ослабления силы своего [могучего ума. Об этом свидетельствуют и его статьи 1888–1889 гг., приложенные к переводу Вебера, в которых некоторые формулировки близко подходят к материалистическому истолкованию истории, и его предисловие к новому изданию «Эстетических отношений» — работа, написанная в 1888 г. и которую Ленин в 1910 г. характеризовал как «замечательное рассуждение», — и его статья о дарвинизме (1888 г.), напоминающая аналогичные соображения Энгельса, и, наконец, его замечательные воспоминания о движении 60-х годов.
То, что мы имеем в этой области и что собрано во втором отделении III тома его «Литературного наследия», представляет, собственно, отрывки, точнее осколки более обширной работы, о которой мечтал Чернышевский и которую он в одном из писем называет «обзором журналистики от 40-х до 60-х годов». Судя по сохранившимся отрывкам и по разбросанным в письмах намекам, эта работа должна была бы представлять собой выяснение и
В истории мирового революционного движения много примеров героизма и самопожертвования, но во всей плеяде великих революционеров мира Чернышевский выделяется несгибаемостью своей воли, непреклонной верностью своим убеждениям, пронесенным через величайшие испытания.
Царизм и либерализм уготовили для своего непримиримого врага величайшую пытку, сравнительно с которой простое убийство было бы снисхождением к врагу. Перенести эту пытку, не сломившись, помогли Чернышевскому абсолютная уверенность (в правильности защищавшегося им дела, вера в то, что сама пытка поднимает значение его заветов в среде трудящихся масс.
В 1853 году, почта за десять лет до ареста, в переломный момент своей личной жизни Чернышевский говорил:
«Я не знаю, сколько времени пробуду на свободе. Меня каждый день могут взять. Какая будет тут моя роль? У меня ничего не найдут. Но подозрение против меня будет весьма сильное. Что же я буду делать? Сначала я буду молчать и молчать, но, наконец, когда ко мне будут приставать долго, это мне надоест и я выскажу свое мнение прямо и резко. И тогда я едва ли выйду из крепости».
Это исполнилось буквально. За десять лет до ареста Чернышевский предопределил свою судьбу. И затем двадцать семь лет — военнопленный царизма — он лишь строго и без колебания проводил линию поведения, заранее взвешенную и решенную.
Накануне смерти, оглядываясь на свою жизнь борца и мученика, Чернышевский, перечитывая письма своего любимого ученика Добролюбова, нашел у последнего следующие строки:
«С потерей внешней возможности для деятельности, мы умрем, но умрем все-таки не даром».
Старый революционер взял перо и приписал для пояснения мысли Добролюбова:
«Фамилия Чернышевских проклята богом», — писала О. С. Чернышевская во время пребывания Чернышевского в Сибири. О неизбежности своей гибели, если его дело не будет поддержано массовым революционным движением, Чернышевский знал и шел на это. Попав в плен к врагу, обрекшему его на гибель, он хотел только, чтобы гибель его была «безупречна»… Он погиб… Но только лично.
«Согласился ли бы я вычеркнуть из моей судьбы этот переворот, который повергнул тебя, — писал Чернышевский жене, — на целые девять лет (они растянулись на двадцать! —
Этот голос зазвучал в борьбе партии Ленина.
Вооружившись принципиально новым, совершенным оружием познания и изменения социальных отношений, теорией научного социализма Маркса, партия пролетариата откинула все слабые стороны теоретической мысли Чернышевского, его непонимание развития производительных сил и классовой борьбы- как ведущей силы истории, его рационализм, приводящий к переоценке «силы разума» в истории, его механицизм, заставлявший его иногда, в теории, высказываться за «мирные пути» развития, его восприятие крестьянства как единого целого, его утопические представления о путях развития человечества к социализму и т. д. Эти слабые стороны учения Чернышевского достались по праву в наследство мелкобуржуазному народничеству и дали последнему возможность с известным основанием считать его одним из своих отцов. Сильные же стороны мысли и деятельности Чернышевского были унаследованы партией пролетариата. Она училась, конечно, не у Чернышевского, а у Маркса, и с точки зрения Маркса она пересмотрела все положения Чернышевского. Она не считает Чернышевского ни марксистом, ни коммунистом, но она с гордостью отмечает в ряду предшественников победоносной пролетарской революции эту великую фигуру идеолога крестьянской революции, критика феодальной и капиталистической цивилизаций, крупнейшего представителя домарксовского социализма.
Когда в Саратове 17 октября 1889 года умирал Чернышевский, в Самаре девятнадцатилетний Владимир Ульянов уже работал над организацией революции, осуществившей мечты и надежды великого мыслителя и борца.
БИБЛИОГРАФИЯ И ПРИМЕЧАНИЯ
Более или менее полное собрание сочинений Н. Г. Чернышевского появилось лишь после революции 1905 г. в десяти томах (X том в двух книгах), собранных сыном Н. Г., М. Н. Чернышевским. В дальнейшем ссылки на это издание обозначаем буквами — «П. с. с.»
В это собрание вошло, однако, далеко не все написанное Чернышевским.
Его письма из Сибири собраны в трех выпусках сборника «Чернышевский в Сибири» под ред. Е. Аяцкого и М. Н. Чернышевского, издательство «Огни», СПБ., 1912–1913 гг. Это тщательно и любовно выполненное издание. В ссылках — «Ч. в С.».
В 1928–1930 гг. вышли три тома «Литературного наследия» Н. Г. Чернышевского. В I том вошла «Автобиография» (в двух «вариантах) и «Дневники» Чернышевского за 1848–1853 гг., во II — его письма 1838–1883 гг., в III — письма 1883—1 889 гг. и дополнительные материалы. В ссылках —
Не вошедшие в перечисленные издания отдельные статьи, письма, рассказы до сих пор не собраны и разбросаны в ряде сборников и журналов. Роман «Повести в повести» вышел отдельным изданием в 1930 г. в «Издательстве политкаторжан».
Ряд работ Чернышевского перепечатан в более полном виде — без цензурных урезок — в «Избранных произведениях Н. Г. Ч.» т. IV и V. Гиз. 1929–1932 г.; издание не закончено.
Общий обзор фактов жизни и деятельности Чернышевского дан в издании «Akademia» — «Летопись жизни Н. Г. Ч.», составлено Н. М. Чернышевской — Быстровой. 1933 г.
Работы о Чернышевском либералов и народников — «роме чисто фактических и справочных — потеряли ныне всякое значение. Это относится и к страницам, посвященным Чернышевскому, в общих обзорах русской литературы и истории русской мысли, вышедших до 1917 г.
Из марксистов первым занялся Чернышевским Г. В. Плеханов. Его статьи, печатавшиеся в 1890–1892 гг. в женевском сборнике «Социал-демократ», в свое время сыграли значительную роль. В 1910 г. автор, переработав и дополнив их, издал их в виде отдельной монографии, вошедшей и в собрание его сочинений (издание ИМЭ, т. IV и V). Работа эта полна ошибок и в отдельных частях, особенно в оценке политической роли Чернышевского, устарела. Сплошным недо-разумением является то, что писал о Чернышевском в своей «Истории» и в «Очерках по истории рев. движения» М. Н. Покровский. Ошибочность своего взгляда на Чернышевского признал впоследствии и сам автор. (См. «К столетию со дня рождения Н. Г. Ч. Отчет о докладах в О-ве историков-марксистов», «Историк-марксист», том VIII, 1928 г., особенно стр. 150–151).