Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чернышевский - Лев Борисович Каменев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

3. ПЛАН РЕВОЛЮЦИОННОГО ПЕРЕВОРОТА

ОПИСЫВАТЬ последствия победы «реформы» над революцией в России 60-х годов излишне. Это значило бы написать историю страны с 19 февраля 1861 по 25 октября 1917 года. На 50 лет эта победа консервировала дворянскую монархию, остатки крепостничества, зверскую эксплоатацию трудящихся, сохранила Угрюм-Бурчеевых и Распутиных наверху, Держиморд и унтеров Пришибеевых внизу, держала страну на уровне азиатской отсталости в производстве, технике, культуре..

Историческое значение Чернышевского определяется тем, что в этот переломный момент он, во-первых, с наибольшей ясностью видел, куда ведет победа этого пути, во-вторых, с наибольшей решительностью боролся против этой победы, в-третьих, с наибольшей последовательностью противопоставил этому пути — путь революционной ломки. Он стоял за революцию не потому, что любил грохот революционных битв и блеск эффектных исторических сцен. Он не был любителем «эффектов». Он готов был признать в абстракции, что «мирный путь» развития «экономнее», и ряд исследователей, плохо понимавших его позицию и его иронию, поспешил сделать из этого кучу ошибочных выводов{61}. Правда, они могли при этом опираться на несомненно имевшиеся у Чернышевского в этом пункте противоречия, на ряд его высказываний в том духе, что столкновение взаимо-противопоставленных сил ведет к их растрате, что предпочтительнее силами разума преодолеть неизбежность прямого столкновения борющихся групп, т. е. на все те черты мировоззрения Чернышевского, которые отделяют последнее от учения Маркса о классовой борьбе как ведущем начале человеческой истории. Этих черт у Чернышевского много. От марксового понимания и истолкования классовой борьбы, ее основ, ее роли и ее хода он был далек. Чернышевский был представителем и идеологом крестьянской, а не пролетарской революции.

Но, во-первых, он твердо знал — мы в этом уже убедились, — что «мирный» путь, это — в данном конкретном случае — просто лживое слово для прикрытия грязной сделки двух фракций господствующих классов за счет и на спине трудящихся масс.

Он твердо знал, во-вторых, что «мирного» пути исторического развития вообще не существует, что это — историческая абстракция, лживая выдумка лакеев господствующих классов, называющих «мирными» те периоды истории, когда угнетенные «мирно», не протестуя несут иго, надетое на них угнетателями. Философия исторического процесса у Чернышевского носила совсем другой характер. Я знаю, что без конвульсий нет никогда ни одного шага вперед в истории, — записал он в 1850 году. — Разве и кровь в человеке движется не конвульсивно? Биение сердца разве не конвульсия? Разве человек идет не шатаясь?.. Глупо думать, что человечество может итти прямо и ровно, когда это до сих пор никогда не бывало»{62}.

Через 10 лет, открывая в «Современнике» отдел политического обозрения, он предпослал ему общее изложение своих взглядов на ход человеческой истории, на смену и роль в ней «мирных» и «революционных» периодов. Эти строки Чернышевского совершенно замечательны. Надо только, читая их, помнить, что Чернышевский писал под угрозой цензорского карандаша и что поэтому «революция», «революционный период» фигурируют здесь под именем «счастливого случая», «усиленной работы», «благородного порыва», «скачков» и т. п.

Вот эти строки Чернышевского:

«Исторический прогресс совершается медленно и тяжело… Сравните состояние общественных учреждений и законов Франции в 1700 году и ныне, — разница чрезвычайная, и вся она в выгоду настоящего; а между тем, почти все эти полтора века были очень тяжелы и мрачны. То же самое и в Англии. Откуда же разница? Она постоянно подготовлялась тем, что лучшие люди каждого поколения находили жизнь своего времени чрезвычайно тяжелою; мало-по-малу хотя не многие из их желаний становились понятны обществу, и потом, когда-нибудь, чрез много лет, при счастливом случае общество полгода, год, много три или четыре года работало над исполнением хотя некоторых из тех немногих желаний, которые проникли в него от лучших людей. Работа никогда не была успешна; на половине дела уже истощалось усердие, изнемогала сила общества, и снова практическая жизнь общества впадала в долгий застой, и по-прежнему лучшие люди, если переживали внушенную ими работу, видели свои желания далеко не осуществленными и попрежнему должны были скорбеть о тяжести жизни. Но в короткий период благородного порыва многое было переделано

Прогресс совершается чрезвычайно медленно, в том нет спора: но все-таки девять десятых частей того, в чем состоит прогресс, совершается во время кратких периодов усиленной работы. История движется медленно, но все-таки почти все свое движение производит скачок за скачком, будто молоденький воробушек, еще не оперившийся для полета… Но не забудьте, что все-таки каждым прыжком она учится прыгать лучше, и не забудьте, что все-таки она растет и крепнет, и со временем будет прыгать прекрасно, скачок быстро за скачком, без всякой заметной остановки между ними. А еще со временем птичка и вовсе оперится и будет легко и плавно летать с веселою песнею… Таков общий вид истории: ускоренное движение и вследствие его застой, и во время застоя возрождение неудобств, к отвращению которых была направлена деятельность, но с тем вместе и укрепление сил для нового движения, и за новым движением новый застой, и потом опять движение, и такая очередь до бесконечности. Кто в состоянии держаться на этой точке зрения, тот не обольщается излишними надеждами в светлые эпохи одушевленной исторической работы: он знает, что минуты творчества непродолжительны и влекут за собою временный упадок сил. Но зато не унывает он и в тяжелые периоды реакции: он знает, что из реакции по необходимости возникает движение вперед, что самая реакция приготовляет и потребность и средства для движения. Он не мечтает о вечном продолжении дня, когда поля облиты радостным, теплым светом солнца. Но когда охватит их мрачная, сырая и холодная ночь, он с твердой уверенностью ждет нового рассвета и, спокойно всматриваясь в положение созвездий, считает, сколько именно часов осталось до появления зари».

Трудно было в царской подцензурной печати сказать яснее: историю движут революции, прогресс творят революции, так называемые «мирные эпохи» — это эпохи реакции, застоя, бессилия масс, торжества экоплоататоров.


Нелегальный портрет Н. Г. Чернышевского Копия с фотографии 1859 г. Хранится в Доме-музее Н. Г. Чернышевского.

Только через 45 лет после того, как написаны были эти строки Чернышевским, другой русский «публицист», вскрыв, развернул до конца, наполнил конкретным содержанием гениальные намеки и догадки Чернышевского. Завершая ту борьбу с апологетами «мирного» развития, которую начал на русской почве Чернышевский, этот «публицист» писал:

«Когда история человечества подвигается вперед со скоростью локомотива, это — «вихрь», «поток, «исчезновение» всех принципов и идей». Когда история движется с быстротой гужевой перевозки, это — сам разум и сама планомерность. Когда народные массы сами, со всей своей действенной примитивностью, простотой, грубоватой решительностью, начинают творить историю, воплощать в жизнь прямо и немедленно «принципы и теории», — тогда буржуа чувствует страх и вопит, что «разум отступает на задний план» (не наоборот ли, о герои мещанства? не выступает ли в истории именно в такие моменты разум масс, а не разум отдельных личностей, не становится ли именно тогда массовый разум живой действенной, а не кабинетной силой?). Когда непосредственное движение масс придавлено расстрелами, экзекуциями, порками, безработицей, и голодовкой, когда вылезают из щелей клопы содержимой на дубасовские деньги профессорской науки и начинают вершить дела за народ, от имени масс, продавая и предавая их интересы горсткам привилегированных, — тогда рыцарям мещанства кажется, что наступила эпоха успокоенного и спокойного прогресса, «наступила очередь мысли и разума». Буржуа всегда и везде верен себе;… везде эта ограниченная, профессорски-педантская, чиновнически-мертвенная оценка революционных и реформистских периодов. Первые— периоды безумия, folle iahre[13], исчезновение мысли и разума. Вторые — периоды «сознательной, систематической» деятельности… Дело в том, что именно революционные периоды отличаются большей широтой, большим богатством, большей сознательностью, большей планомерностью, большей систематичностью, большей смелостью и яркостью исторического творчества по сравнению с периодами мещанского, кадетского, реформистского прогресса. А господа Бланки изображают дело навыворот! Они убожество выдают за исторически-творческое богатство. Они бездеятельность задавленных или придавленных масс рассматривают, как торжество «систематичности» в деятельности чиновников-буржуев. Они кричат об исчезновении мысли и разума, когда вместо кромсания законопроектов всякими канцелярскими чинушами и либеральными реnnу-а-liner’ами (писаками, живущими с построчной платы) наступает период непосредственной политической деятельности «простонародья», которое попросту прямо, немедленно ломает органы угнетения народа, захватывает власть, берет себе то, что считалось принадлежащим всяким грабителям народа, одним словом, когда именно просыпается мысль и разум миллионов забитых людей, просыпается не для чтения только книжек, а для дела, живого человеческого дела, для исторического творчества».

Так писал Ленин в 1906 году, сжимая в эти пламенные строки великие уроки первой русской революции, — и не трудно видеть, что эти слова — величайшее оправдание схемы, выдвинутой в 1859 году Чернышевским против современных ему Бланков.

К этим Бланкам, к «принципиальным» проповедникам «мирного» пути, к либералам и прогрессистам, он не мог не питать органической ненависти. Ненавидя эксплоататоров, он ненавидел и их лакеев, честных и бесчестных, сознательных и бессознательных. Чернышевский хорошо понимал, что проповедь революции (крестьянской во время Чернышевского) возможна только путем окончательного дискредитирования, осмеяния и уничтожения всех надежд на реформистские пути развития.

Без всякого преувеличения можно оказать, что отношение Чернышевского к либерализму послужило прототипом отношений большевиков к кадетам и что именно Чернышевский создал в русской политической жизни ту традицию беспощадного отношения к либеральному реформаторству на всех стадиях революционного процесса, которая полнее всего и ярче всего выразилась в политике Ленина. И так же, добавим здесь, как отношение Ленина к либерализму было целиком оправдано всем ходом революции и в частности позицией кадетов в открытой гражданской войне 1917 и следующих годов, так и отношение Чернышевского к современным ему либералам было целиком оправдано ходом реформы 1861 года и ее результатами.

Но Чернышевский не был только теоретическим сторонником и проповедником революционного пути развития. Он хранил в себе также задатки гениального политического тактика. Условия для проявления этих задатков сложились весьма неблагоприятно. Для их выявления была открыта только очень узкая арена журнальной полемики и кружковой организации. Но присматриваясь к тому, как ставил Чернышевский политические вопросы, к методам его журнальной полемики, к его отношениям с литературно-политическими деятелями его эпохи, наконец, к его организационным шагам в деле сплочения вокруг себя единомышленников, нельзя не притти к заключению, что в лице Чернышевского мы имеем зачаточные черты тактика того же типа, которого в гениальном, всемирно-историческом масштабе увидел мир в лице Ленина. Это, конечно, очень высокая оценка, но чем больше вчитываешься в произведения Чернышевского, тем больше убеждаешься, что в этом сравнении нет преувеличения.

Потребовалась бы кропотливая, мозаичная, до сих пор еще не проделанная работа анализа различных высказываний Чернышевского, чтобы дать полную картину его тактических приемов. Мы не можем заняться ею здесь. Но общий набросок стратегического плана и тактической установки Чернышевского здесь необходим.

Суммируя отдельные намеки в его статьях и действиях и воспоминания современников, сопоставляя этот материал с окружавшей Чернышевского обстановкой, можно, кажется, с большой долей уверенности предположить, что рассуждал он так:

«Революционный кризис неизбежен. Он надвигается. Когда он придет, неизвестно. Но ждать его придется не слишком долго. Его основным элементом должно явиться крестьянское восстание. Без крестьянского восстания ничего мало-мальски серьезного произойти не может. Взяв в свои руки дело освобождения крестьян, правительство пока успешно оттягивает его, питая крестьян ложными надеждами, Но правительство и дворянство не хотят и не могут провести дело освобождения соответственно интересам и требованиям крестьянства. Крестьянство-неорганизованно, политически малосознательно. Оно ждет результатов обещанной реформы. Получив ее, оно неизбежно убедится, что его обманули. Разоблаченный на деле, выяснившийся для самых широких, для самых отсталых и забитых масс обман послужит действительным стимулом широкого, народного, массового революционного движения. Недаром Александр II готовится к моменту объявления «воли» перевести всю Россию на осадное положение, недаром он делит Россию на округа и во главе каждого заранее ставит военных генерал-губернаторов со сверхординарными полномочиями. Недаром на докладе своего министра, оспаривавшего необходимость специальных усмирителей ссылкой на то, что народ спокоен, царь написал: «Все это так, пока народ находится в ожидании, но кто может поручиться, что когда новое положение будет приводиться в исполнение и народ увидит, что ожидания его, то есть свобода по его разумению, не сбылись, не настанет ли для него минута разочарования? Тогда уже будет поздно послать отсюда особых лиц для усмирения»{63}. Противник предусмотрителен, надо быть предусмотрительным и нам.

Александр готовит для восстания военных генерал-губернаторов. Мы должны готовить своих руководителей. Подготовленных для этого людей мало. «Крестьянофилы» из дворян, либералы типа Кавелина при первых вестях о крестьянском движении перебегут в лагерь правительства. Их надо заранее трактовать как врагов.

Разбросанное по огромной стране, неизбежно плохо организованное движение может распылиться, изойти силами в отдельных местных вспышках, если оно не будет энергично поддержано из Петербурга, если в соответствующий момент в центре страны, в средоточии правительственной власти не найдется сильной, сплоченной, знающей свои цели, с готовой программой действий, группы твердых и решительных людей, которая возглавит движение. Мы должны готовиться к этому моменту и быть готовы к нему. В стране и в Петербурге нет другой группы, готовой и способной выполнить эту задачу, кроме той, которая признает своим руководителем Николая Чернышевского. Эта группа — единственный возможный идейный и организационный центр государственного переворота, кадры революционного правительства, без организации которого победа восстания невозможна. Она не должна позволить правительству заранее ликвидировать себя и тем обезглавить движение, свести к нулю шансы победы. Она должна действовать осмотрительно, все знать, за всем наблюдать, все контролировать, все подготовлять, но не вылезать преждевременно вперед. Зато в определенный момент она должна выступить открыто, решительно, без оглядки на возможные последствия и действовать энергично и беспощадно. Когда наступит этот момент? — Вероятно, вскоре после объявления обманной «воли», может быть, впрочем, он оттянется до 1863 года, когда должно закончиться размежевание земель между помещиками и крестьянами.

Легальные возможности ценны. Публика научилась читать между строк. Среди десятка тысяч читателей «Современника», вероятно, найдется несколько сотен таких, которые смогут стать руководителями движения на местах и верными агентами революционного правительства. Но «легальных возможностей» недостаточно. Надо в известный момент перейти к «нелегальным» орудиям воздействия, апеллировать прямо к народу, заговорить с ним прокламациями на понятном ему языке. С этим нельзя опоздать».

Таков план. В его рамки укладывается вся политическая деятельность Чернышевского конца 50-х и начала 60-х годов. Мы не знаем и, вероятно, не узнаем, в какой мере был прикосновенен Чернышевский к прокламациям «Великорусса», к поездке Михайлова в Лондон для печатанья «К молодому поколению», к студенческому движению, к делам тайных типографий в Москве, к первой «Земле и воле». Он был конспиративен из принципа и осторожен из правильного политического расчета. Но нет ни одного революционного, как ни одного общественного начинания тех дней, за кулисами которого не чувствовалось бы влияние Чернышевского. Оно несомненно налицо и в студенческом движении, и в в работе тайных типографий, и в «Литературном фонде», и в «Шахматном клубе» (невинные названия для двух тогдашних попыток создать в Петербурге нечто вроде политического клуба), и в «Земле и воле». Связи его чрезвычайно разнообразны. Е.го посещают — кроме товарищей по перу, среди которых и авторы имеющих вскоре появиться прокламаций, Шелгунов и Михайлов — и руководители студентов, и наиболее видные из представителей офицеров, окончивших Военную академию (среди них будущий начальник главного штаба и один из авторов прокламации «Что надо делать войску?», Н. Н. Обручев, будущие бригадные и корпусные командиры В. М. Добровольский и Н. Д. Новицкий, тогда настроенные очень радикально, С. И. Сераковский, в будущем начальник одного из крупнейших военных отрядов в польском восстании и т. д.). Все более крупные представители будущих «Великорусса», «Земли и воли», московского революционного кружка оказываются близко известными Чернышевскому. В то же время он поддерживает (связи с либералами (Кавелин) и не отказывается взглянуть поближе на людей, вершащих крестьянское дело в правительственной среде (Н. А. Милютина, Я. А. Соловьева и т. д.). Когда это становится необходимым в целях выяснения взаимных позиций, он совершает конспиративную поездку в Лондон, к Герцену, редактору единственного тогда бесцензурного органа русской печати. Он вмешивается даже своими «Письмами без адреса» в конституционное брожение среди верхов дворянства и теми же письмами ставит на очередь вопрос о личной роли и личной ответственности царя (Александр II и есть действительный адресат «Писем без адреса»). Он не оставляет таким образом без своего воздействия ни одного фактора складывающейся политической ситуации, расценивая каждый из них с точки зрения успеха подготовляемого и и ожидаемого массового народного восстания. Иначе говоря, он планомерно выполняет тактический совет, который впоследствии, на заре широкой политической деятельности русской социал-демократии, дал ей Ленин: «итти во все классы общества», понимая эту формулу в том именно смысле и преследуя ею те же цели, которые вкладывал в нее гениальный тактический расчет Ленина. В этом специфическом смысле формула это значила: — исподволь и планомерно подготовлять условия, при которых организованная и передовая группа революционеров, связанная с массами (в первую очередь — рабочими, во времена Ленина, в первую очередь — крестьянскими, во времена Чернышевского), могла бы встать во главе общенародного революционного движения. Конкретно это обозначало, во-первых, проникать со своей революционной проповедью во все слои общества, «контролировать» их действия, изучать заранее их возможные позиции в революционный момент, во-вторых, «подталкивать» годные для этого элементы к более решительным действиям, к более точным формулировкам своих надежд и требований, в-третьих, выковывать на этой работе всесторонне осведомленную, хорошо ориентированную во всем переплете общественных отношений, твердую в своей программе и в своей тактике руководящую группу революционеров, штаб народного движения, в-четвертых, обеспечить ей условия гегемонии в общественной борьбе.

В Петербурге 1857–1862 годов Чернышевский один сознательно, систематически, упорно работал над этими задачами.

В 1857 году Чернышевский говорил своей жене:

«Ты знаешь, я держу себя осторожно… Одно может повредить тебе с Володей [сын]: перемена обстоятельств. Дела русского народа плохи. Будь что-нибудь теперь, нам с тобой еще ничего. Обо мне еще никто не позаботился бы. Но моя репутация увеличивается. Два-три года, — будут считать меня человеком с влиянием. Пока все тихо, то ничего… Но не могу не видеть, что через несколько времени»… {64}.

Спустя некоторый срок жена Чернышевского говорила общему знакомому, повторяя, конечно, лишь мысли, внушенные ей мужем: «Вы знаете, как теперь начинают думать о нем. Но его время еще не пришло, они еще не понимают его мыслей; придет его время, тогда заговорят о нем… Я хочу, чтобы о моем муже говорили когда-нибудь, что он раньше всех понимал, что нужно для пользы народа, и не жалел для пользы народа не то что себя, не жалел и меня, — и будут говорить это!»{65}

«Наше время еще не пришло» — несомненно говорил себе Чернышевский, сидя над своим трактатом об эстетике, над статьями о Пушкине, над разбором стихов графини Растопчиной, даже составляя свои «примечания к Миллю», даже работая над статьями о начатой правительством крестьянской реформе. Он правильно считал, что «его время» начнется тогда, когда миллионы на деле узнают и увидят, какую «волю» приготовили для них царско-дворянские канцелярии, когда будут реальные шансы на то, чтобы сомкнуть свою деятельность с движением этих миллионов. Этот момент стал быстро надвигаться с опубликованием «Положения 19 февраля 1861 года».

На 19-е февраля круг Чернышевского реагировал немедленно четырьмя прокламациями. Член первой «Земли и воли», близко стоявший тогда к Чернышевскому, А. А. Слепцов в своих воспоминаниях писал: «Имелось в виду обратиться последовательно ко всем тем группам, которые должны были реагировать на обманувшую народ реформу 19 февраля. Крестьяне, солдаты, раскольники (на которых тогда вообще возлагали большие и весьма, конечно, ошибочные революционные надежды) — здесь три страдающих группы. Соответственно с этим роли были распределены следующим образом: Чернышевский, как знаток крестьянского вопроса… должен был написать прокламацию к крестьянам; Шелгунов и Николай Обручев взяли на себя обращение к солдатам; раскольников поручили Щапову, а потом, не помню по каким обстоятельствам, передали тоже Николаю Гавриловичу; молодое поколение взяли Шелгунов и Михайлов. О таком плане и его выполнении мне сказал сам Чернышевский, знал о нем и Н. Н. Обручев, потом из боязни быть расшифрованным уклонившийся от участия в общем деле»{66}.

Прокламация Чернышевского — замечательнейший документ русской политической мысли и выдающийся образчик русской революционной литературы. Вот ее начало:

К барским крестьянам.

Барским крестьянам от их доброжелателей поклон!

Ждали вы, что даст вам царь волю, — вот вам и вышла от царя воля.

Хороша ли воля, которую дал вам царь, — сами вы теперь знаете.

Далее идет поразительная, непревзойденная и до сих пор по своей точности, четкости, ясности, простоте, сжатости и убедительности, критика Положения 19 февраля. Никто, кроме Чернышевского, не мог с такой ясностью и силой вскрыть действительное, реальное, интересующее миллионы содержание этого запутаннейшего и каверзнейшего продукта дворянского творчества, облеченного канцелярскими крючкотворами в сотни параграфов. Нужно было так знать крестьянское дело, как знал его Чернышевский, так следить за всеми его фазами, как следил Чернышевский, чтобы с такой ясностью вскрыть народу весь обман, все заготовленные в нем для крестьянства скорпионы. В прокламации это сделано поистине мастерски.

Показав, что «освобождение» несет не волю, а новое рабство, прокламация спрашивает:

«А как же нам, русским людям, вправду вольными людьми стать? Можно это дело обработать, и не то, чтобы очень трудно было; надо только единодушие иметь между собой мужикам, да сноровку иметь, да силой запастись». О роли революционного центра, от имени которого обращалась к народу прокламация, в ней говорилось:

«А когда промеж вас единодушие будет, в ту пору и назначение выйдет, что пора, дескать, всем дружно начинать. Мы уже увидим, когда пора будет, и объявление сделаем. Ведь у нас по всем местам свои люди есть, — отовсюду нам вести приходят, как народ, да что народ. Вот мы и знаем, что покудова еще нет приготовленности. А когда приготовленность будет, нам тоже видно будет. Ну, тогда и пришлем такое объявление, что пора, люди русские, доброе дело начинать, что во всех местах в одну пору начнется доброе дело, потому что везде тогда народ готов, и единодушие в нем есть, и одно место от другого не отстанет. Тогда и легко будет волю добыть. А до той поры готовься к делу, а сам виду не показывай, что к делу подготовление у тебя идет… Мы все люди русские и промеж вас находимся, только до поры, до времени не открываемся, потому что на доброе дело себя бережем, как и вас просим, чтобы вы себя берегли. А когда пора будет за доброе дело приняться, тогда откроемся»{67}.

Нет никаких сомнений в том, что воззвание к народу отражало подлинные мысли Чернышевского: он хотел победы, а для этого мало-мальски подготовленного, мало-мальски организованного восстания. Он готовил кадры руководителей и агентов. Он собирался «открыться», то есть открыто выступить как глава народного движения в определенный момент. Вот почему, когда группа московской революционной молодежи, учеников Чернышевского, выпустила прокламацию, написанную в слишком экзальтированных тонах и призывавшую к восстанию в словах слишком общих, но зато чрезвычайно кровожадных, Чернышевский, несмотря на то, что по существу прокламация лишь повторяла его собственные мысли, по тактическим соображениям осудил это выступление. Выражаясь в позднейших терминах, он должен был оценить его как «левый заскок». Так именно и характеризует это выступление подготовленная к печати новая прокламация «Предостережение». Автор ее неизвестен, но она несомненно внушена Чернышевским[14]. «Предостережение» характеризует прокламацию москвичей как произведение людей «пылких» и «экзальтированых», но защищает их от «нелепых обвинений», заявляет, что «облегчение судьбы простого народа не будет слишком дорого куплено ценою революции», что русский народ — накануне восстания, и предостерегает публику от правительственной провокации и от паники. Весь этот эпизод свидетельствует, что Чернышевский относился с громадным вниманием к тому, что делается в революционной среде, и придавал огромное значение вопросам своевременности, серьезности и обоснованности революционных выступлений.

«Предостережение» кончалось словами: «Нас узнают только тогда, когда мы явимся сами в рядах народа». Это буквальное повторение заключительных абзацев воззвания «К барским крестьянам» и вместе с тем раскрытие смысла слов жены Чернышевского, самим Чернышевским вложенных в ее уста: «его время еще не пришло: время его придет».

Нельзя сомневаться: момент, когда Петербурга достигла бы весть о начавшемся народном движении, застал бы автора воззвания к крестьянам во всеоружии: план революционного переворота был давно обдуман, штаб движения намечен; на его столе лежал бы список членов нового революционного правительства и программа его действий. Оно было бы решительно и последовательно. Это было бы Правительство революционной диктатуры восставшего крестьянства против монархии и помещиков. Очистив страну от всех остатков и Пережитков крепостничества, оно попыталось бы провести ряд социалистических мероприятий. Во главе его стоял бы Н. Г. Чернышевский и вел бы дело революции твердо, решительно, энергично, не колеблясь принимать для обеспечения победы народа самые крайние и суровые меры.

Кто усомнится в этом, пусть прочтет следующие слова:

«Если большинство бывает виновно в том, что исторические дела бросаются обыкновенно, не будучи доделаны как следует, то предводители большинства еще чаще бывают виновны в том, что дело подавляется в самом своем зародыше гораздо прежде, чем большинство успело бы охладеть к нему. Великие люди едва ли не потому только и бывают великими людьми, что спешат ковать железо, пока оно горячо; умеют не терять дней, пока обстоятельства благоприятствуют делу. Но известно, что не может ковать железо тот, кто боится потревожить сонных людей стуком. Только энергия может вести к успеху, хотя б к половинному, если полного успеха почти никогда не дает история; а энергия состоит в том, чтобы, не колеблясь, принимать такие меры, какие нужны для успеха. И Суворов, и Наполеон, да и все великие полководцы, начиная с Александра Македонского…. известны тем, что не жалели жертв для одержания победы: их сражения были вообще страшно кровопролитны… Что о войне, то же самое надобно оказать и о всех исторических делах: если вы боитесь или отвращаетесь тех мер, которых потребует дело, то и не принимайтесь за него и не берите на себя ответственности руководить им, потому что вы только испортите дело… Кто не хочет средств, тот должен отвергать и дело, которое не может обойтись без этих средств. Кто не хочет волновать народ, кому отвратительны сцены, неразрывно связанные с возбуждением народных страстей, тот не должен и брать на себя ведение дела, поддержкой которого может служить только одушевление массы»{68}.

Эти слова написал Чернышевский в 1859 году. Можно ли усомниться, что в момент революции он осуществил бы их!

4. ПРОГРАММА РЕВОЛЮЦИИ

КАКОЙ же именно революции звал Чернышевский?

Как он представлял себе эту революцию?

Ленин ответил на этот вопрос с исчерпывающей полнотой и абсолютной исторической точностью. «Чернышевского и его учеников, — писал Ленин в своей первой крупной работе, через пять лет после смерти Николая Гавриловича, — одушевляла вера в возможность крестьянской социалистической революции». Их политическая программа была «программой, рассчитанной на то, чтобы поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества»{69}.

Эта программа в эпоху 60-х годов не могла не оказаться утопичной. Ленин, применив учение Маркса к русским условиям, доказал, а ход классовой борьбы и история трех революций подтвердили, что широкое массовое революционное движение крестьянства в России было возможно только под руководством класса наемных рабочих, а социалистическая революция осуществима только в виде пролетарской революции, ведущей за собой определенные слои деревни — прежде всего крестьянскую бедноту — на борьбу с другими, капиталистическими элементами той же деревни. Материальных предпосылок осуществления социалистической программы Чернышевского в 60-х годах еще не существовало. Одним из важнейших элементов этих условий было оформление и классовая выучка пролетариата. Это потребовало нескольких десятилетий, отделяющих тот момент, когда Чернышевский выставил программу крестьянской социалистической революции, от момента массовой борьбы 1905–1917 годов.

Развитие общественных отношений после 60-х годов, однако, не отменяло задачу аграрной революции, выдвинутую Чернышевским, как полагали не только российские либералы, но и — меньшевистская социал-демократия. Эта задача оставалась в порядке дня, но она Должна была стать лишь одной из составных частей более широкой и более реальной программы пролетарско-крестьянской революции, в ходе своего развития перерастающей в социалистическую революцию.

С точки же зрения борьбы общественных сил в 60-х годах программа Чернышевского была крайним, наиболее полным, наиболее глубоким, наиболее последовательным выражением революционных тенденций крестьянских масс, их стремления освободиться не только от крепостной власти помещиков, но и от всех тех условий, которые создают закабаление громадного большинства трудящихся кучкой богачей. С этой точки зрения как нельзя более характерно, что Чернышевский никогда не разделял взглядов прогрессистов всех мастей на «освобождение крестьян», как на благо само по себе. Он всегда смотрел на уничтожение крепостного права помещиков над крестьянами лишь как на предварительный шаг, на элементарное условие гораздо более глубокой и революционной перестройки всех основ современного ему общества. Освобождение от крепостной зависимости он рассматривал не с точки зрения демократа, а с точки зрения социалиста, уже подвергнувшего самой резкой и очень глубокой социалистической критике тот капиталистический строй, который шел на смену строя крепостнического[15]. Петь дифирамбы смене крепостничества капитализмом Чернышевский представлял капиталистам и их идейной челяди. Сам же он мечтал об использовании кризиса государства, потрясенного Крымской войной, — для революционного массового выступления, и кризиса крепостнического хозяйства — для закладки хотя бы некоторых основных камней социалистического строя.

Естественно, что в насквозь почти аграрной России 60-х годов, в атмосфере «крестьянской реформы», этими основными камнями фундамента будущего социалистического строя Чернышевскому казались: полная экспроприация помещичьей земли и общественное пользование ею. Это было той брешью в Ненавистном для социалиста Чернышевского принципе частной собственности, которую — казалось ему — можно и должно было сделать, пользуясь обстановкой революционного кризиса 60-х годов.

Через 26 лет после удара, выбившего его из рядов активных бойцов, уже в год своей смерти Чернышевский видел основной признак политической платформы своей группы в признании того, что «освобождение из-под помещичьей власти само по себе еще недостаточно для улучшения быта освобождаемых крестьян и очень возможны такие обстоятельства, что судьба их станет хуже, чем была под властью помещиков».

Смысл этого намека полностью раскрывается письмом Чернышевского от июня 1857 года:

«Скажите, — писал он своему корреспонденту, стороннику либеральной формулы освобождения крестьян, — неужели невозможно сохранить принцип: «каждый земледелец должен быть землевладельцем, а не батраком, должен сам на себя, а не на арендатора или помещика работать»?… Как скоро допустим, что при эмансипации земля дается в полную собственность не общине, а отдельным семействам, с правом ее продажи, они продадут свои участки, и большинство сделается бобылями… Освобождение будет, когда — я не знаю, но будет; мне хотелось бы, чтобы оно не влекло за собой превращения большинства крестьян в безземельных бобылей. К этому я хотел приготовить мысль образованных людей, давно приготовленных к эмансипации»{70}.

Итак, не освобождение от крепостнической зависимости само по себе занимало мысль Чернышевского. Он считал эту реформу назревшей, неизбежной и настолько элементарной, что она не требовала особой пропаганды с его стороны. Задачей своей борьбы он ставил — создать такие условия освобождения, которые гарантировали бы наибольшее продвижение к социалистическому устройству общества.

Но принцип частной собственности на землю вышел из данного кризиса не ослабленным, а, наоборот, — укрепленным. Задача аграрной революции на базе экспроприации помещичьего землевладения осталась в наследство будущим поколениям, и в течение десятилетий, вплоть до Октябрьской революции 1917 года, продолжала быть одним из основных двигателей революционного процесса. А постольку и традиции революционной борьбы Чернышевского и его программа: поднять крестьянство на социалистическую революцию — не умирали, а оставались необходимой и чрезвычайно важной составной частью всякой подлинно революционной программы и тактики.

Для марксистов ясно, что строить социализм на крестьянской революции и мелком крестьянском земледелии, хотя бы на общинных началах, было утопией. Но именно в этой утопической форме, и только в ней, могла проявиться в России 60-х годов подлинно революционная постановка вопроса о борьбе крестьянства за полное освобождение страны от всяких и всяческих остатков крепостничества. Только ленинизм, опираясь на рабочий класс, освободив эту программу от утопических черт и прежде всего от ложного представления об «едином» крестьянстве, выделив в нем те слои, которые могут итти за пролетариатом в его борьбе за социализм, сумел воплотить ее в жизнь.

V. ПЕРЕОЦЕНКА ЦЕННОСТЕЙ

1. ФИЛОСОФИЯ

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ был политиком. Но его политика была неразрывно связана с цельным мировоззрением. Он был политиком-мыслителем. А условиями своей работы он принужден был даже уделять гораздо более времени и места статьям по философии, эстетике, литературной критике, чем собственно-политическим темам. Этими статьями он преследовал те же задачи, которые вдохновляли его политическую деятельность: разрушить господство культуры рабовладельцев над телами и умами человечества, вооружить русскую революцию правильными, научными представлениями о сущности человеческих отношений и тем сделать ее сильнее в предстоящей работе их коренной переделки, в создании новой культуры.

Революционное потрясение, в период которого входила Россия, неизбежно должно было потребовать от руководителей отдельных течений общественной мысли общего обоснования своих позиций. Новая революционно-демократическая идеология должна была вооружиться цельным философским миросозерцанием для тех боев, которые ей предстояли. В этой области положение ее было одновременно и выгодным и невыгодным. Невыгодным оно было в том смысле, что ей противостояли законченные философские мировоззрения, созданные тысячелетиями, глубоко укоренившиеся и готовые в каждый нужный момент представить господствующим группам длинный ассортимент теорий и аргументов.

Это было традиционное религиозное мировоззрение, которое готово было служить свою службу охраны существующего порядка не только в руках официальных мракобесов, но и в руках таких «просвещенных» защитников монархии и дворянства, как славянофилы, с одной стороны, умеренные западники типа Чичерина и Каткова — с другой. Не случайно главным бойцом против Чернышевского англоманский «Русский вестник» и либеральные «Отечественные записки» выставили профессора духовной академии, богослова Юркевича. Недурно с своей точки зрения были вооружены и «левые» представители дворянско-буржуазной идеологии: к их услугам находилась вся система идеалистической философии в ее наиболее высоких достижениях — от Канта до Гегеля. К услугам тех, кому доспехи этой философии казались слишком громоздкими, была эклектическая похлебка, изготовлявшаяся многочисленными профессионалами-философами, вышедшими из школы немецкого идеализма, и в частности довольно распространенная в России философия французского эклектика Кузена.

Революционно-демократическая идеология в России давно напрягала усилия для того, чтобы противопоставить этим системам такое философское мировоззрение, которое могло бы служить теоретической предпосылкой и оправданием революционных задач. Белинский, Бакунин и Герцен были главными представителями этих усилий русской мысли сформулировать на основе западноевропейской философии философские предпосылки революционной практики в крепостнической России. В начале 40-х годов они открыли с чувством величайшей радости и удовлетворения начала подобной философии в сочинениях левых гегельянцев. Но Белинский умер накануне революции 1848 года, Герцен эмигрировал, Бакунин сидел в Алексеевском равелине. Революция 1848 года вызвала реакционное, попятное движение мысли не только в Европе, но и в России. Бывшие единомышленники Белинского и Герцена, их попутчики в деле преодоления религиозно-идеалистической философии быстро и решительно поправели. Цепь развития была оборвана.

Вся работа по подготовке элементов революционно-демократической идеологии ушла в подполье. Легальная литература 1848–1855 годов представляла бесплодную пустыню, выжженую страхом перед революцией. Прилизанный эстетизм, сладенькая водичка идеалистического эклектизма, пикантный анекдотизм («чернокнижие») — вот все, что могла дать тогда легальная литература. Но рядом с этой официальной литературой не прекращало своего существования идейное подполье. Разгром петрашевцев не убил его, а только заставил глубже уйти в себя, отказаться от каких-либо активных проявлений и сосредоточиться на углубленной проработке тех идей, которые в ближайшие года, в той или другой форме, прорвали себе дорогу и в легальную журналистику. Это было подполье разночинцев-студентов, семинаристов, учителей, врачей, литераторов. Здесь хранились традиции Белинского и Герцена, перечитывались и изучались их статьи в «Отечественных — записках» и «Своевременнике». Среди последних были, между прочим, те самые «Письма об изучении природы» Герцена, о которых Плеханов писал впоследствии, что многие их страницы легко принять за произведение Энгельса 70-х годов, а не Герцена 40-х. «Это поразительное сходство показывает, — добавлял Плеханов, — что ум Герцена работал в том самом направлении, в каком работал ум Энгельса, а стало быть, и Маркса». Это важно отметить, потому что Чернышевский в ряде мест указывает именно на эти статьи, как на лучшее, то есть наиболее последовательное и, следовательно, революционное, изложение философских достижений европейской мысли[16]. Если прав Плеханов — а он несомненно прав, — что ход мысли Герцена в этих статьях напоминает ход мысли Энгельса 70-х годов, то очень важно для понимания хода мысли Чернышевского отметить, что эти статьи Герцена были ему хорошо известны, высоко им расценивались и что его собственное философское развитие шло не назад от этих статей, а вперед. Этим намечается одно из реальных оснований того несомненного совпадения, которое в ряде случаев мы констатируем между историко-философскими высказываниями Чернышевского и философскими взглядами Маркса и Энгельса.

В этом подполье изучались французские утописты, левые гегельянцы, Прудон и Луи Блан. Философия Фейербаха была для него последним и высшим обобщением освободительных идеалов и стремлений. Из этого именно подполья вынес Чернышевский в легальную журналистику свою философию, эстетику и мораль «новых людей».

Рассматривать значение Фейербаха в ходе развития и подготовки революционно-социалистической мысли здесь не место. Известно, какую громадную роль сыграла философия Фейербаха в развитии взглядов Маркса и Энгельса..

«Кто не пережил освободительного влияния этой книги, — писал Энгельс о «Сущности христианства» Фейербаха, — тот не может и представить его себе. Мы все были в восторге, и все мы стали на время последователями Фейербаха».

Для того чтобы обосновать философию борющегося пролетариата, философии Фейербаха было, однако, недостаточно; его материализм должен был быть преодолен и превращен в диалектический материализм для того, чтобы стать философией пролетарской революции. Но для того, чтобы обосновать революционно-демократическую с общими социалистическими тенденциями программу, для того, чтобы послужить философским оправданием программы крестьянской революции против феодализма и либерального реформаторства, философия Фейербаха была вполне достаточна. Мало того, она была не только достаточна для этой цели, но и предоставляла своим сторонникам блестящий арсенал подлинно революционного вооружения; она обозначала действительный, решительный и непримиримый разрыв со всем миром поповства и идеализма, являлась великолепной системой освобождения ума и воли революционера-демократа от всех остатков старых воззрений и представлений. В этом именно виде она и была усвоена Чернышевским и положена им в основу его деятельности. Этим объясняется также, что Чернышевский никогда впоследствии не видел необходимости отступать от философии Фейербаха и находил в ней постоянно и до конца жизни достаточный арсенал аргументов для того, чтобы бороться со всеми видами идеалистической реакции как в области общественных наук, так и в области естествознания.

В год своей смерти, то есть через 42 года после своего первого знакомства с Фейербахом и через 35 лет после своей первой попытки изложить учение Фейербаха в виде трактата об эстетике, Чернышевский победоносно отражает попытки кантианцев, позитивистов и агностиков в философии и естествознании, апеллируя к аргументации Фейербаха, причем делает это таким образом, что вызывает подлинный восторг Ленина. Именно в связи с этой работой Чернышевского Ленин называет его «единственным действительно великим русским писателем, который сумел с 50-х годов до 1888 года остаться на уровне цельного философского материализма»{71}.

Процесс, которым Чернышевский пришел к своей критике идеализма, повторяет тот же процесс, которым молодые гегельянцы пришли к системе Фейербаха. Энгельс описывает этот процесс в следующих словах:

«Практические потребности борьбы против положительной религии привели многих из самых решительных молодых гегельянцев к английско-французскому материализму. А это поставило их в противоречие с их школьной системой… Тогда появилось сочинение Фейербаха «Сущность христианства». Одним ударом рассеяло оно это противоречие, снова и без всяких оговорок провозгласив торжество материализма. Природа существует независимо от какой бы то ни было философии. Она есть основание, на котором вырастаем мы, люди, ее произведения. Вне природы и человека нет ничего. Высшие существа, созданные нашей религиозной фантазией, это — лишь фантастические отражения нашей собственной сущности. Заклятие было снято: «система» была разбита и отброшена в сторону, противоречие разрешено простым обнаружением того обстоятельства, что оно существует только в воображении»{72}.

Совершенно аналогичный процесс привел Чернышевского к его философской теории. И у него, как у Фейербаха, «практические потребности борьбы» с философией, этикой и эстетикой идеалистов и романтиков, освящавшими человеческое рабство, привели к провозглашению материалистической философии, принятой им как высшее обобщение познающей мысли человечества и, тем самым, как величайшее орудие освобождения человечества от груза суеверий и предрассудков, наследства эпох бессилия его ума и скованности его воли.

Мир существует вне и независимо от человеческого сознания. Законы его существования и изменения определяются свойствами (качествами) материи и не требуют, а, наоборот, исключают всякое предположение о существовании какого-либо другого, сверхчувственного мира. Этот объективный мир — до конца и насквозь познаваем, хотя еще и непознан. Человек — целикам продукт этого мира, «частный случай действия законов природы». «Философия видит в нем то, что видит медицина, физиология, химия; эти науки доказывают, что никакого дуализма в человеке не видно». Физические и психические свойства человека — проявление той же сущности; психика — «превращение» физики по закону «перехода количества в качество». «Дух следует после чувства, а не чувство после духа; дух — это конец, а не начало вещей». Человеческому познанию не поставлены границы. Оно движется медленно, но движется по верному пути к действительному познанию объективного мира. Познав законы его существования и движения, человечество овладеет им, получит реальную опору для его изменения. Тогда-то известная уже нам «птичка» «и вовсе оперится и будет легко и плавно летать с веселой песнею»{73}.

В этом мировоззрении, устранявшем из мира всякий дуализм, — а, следовательно, и всякую возможность протащить в него «боженьку» — и открывавшему безбрежные горизонты человеческому разуму и человеческой активности, Чернышевский нашел подлинную опору своей деятельности. Он знал, что это мировоззрение — великое достижение человеческой мысли, плод тысячелетних усилий выбиться из-под гнета религиозных и идеалистических систем, и что оспаривание этих истин всегда продиктовано своекорыстными интересами тех, кто имеет основание опасаться неизбежно вытекающих из этого мировоззрения революционных выводов. В 1876 году, изложив в письме к сыновьям общие основы материалистический философии, Чернышевский добавил: «В оспаривающих эти термины и эти сочетания Терминов управляет словами какое-нибудь не научное, а житейское Желание, обыкновенно своекорыстное»{74}. Спор с ними, — продолжал Чернышевский, — «или пустословие, или должен быть перенесен от этих терминов и их сочетаний на анализ реальных мотивов, по которым нападают на эти термины противники их».

Наличие этих «реальных, житейских» — мы сказали бы теперь, классовых мотивов — видел Чернышевский во всех тех системах философии, которые ставили пределы человеческому познанию, утверждали непознаваемость «сущности» вещей и тем открывали дверь идеалистической и религиозной реакции. Он писал о модном во второй половине XIX века позитивизме Огюста Конта и его учеников: «Это какой-то запоздалый выродок «Критики чистого разума» Канта. Творение Канта объясняется тогдашними обстоятельствами положения науки в Германии. Это была неизбежная сделка научной мысли с ненаучными условиями жизни. Как быть! Канту нельзя ставить в вину, что он придумал нелепость: надобно же было хоть как-нибудь преподавать хоть что-нибудь не совершенно гадкое. И он решил: «Что ложь, и что истина, этого мы не знаем и не можем знать. Мы знаем только наши отношения к чему-то неизвестному. О неизвестном не буду говорить: оно неизвестно». — Но во Франции, в половине нынешнего века, эта нелепая уступка — нелепость совершенно излишняя. А Огюст Конт преусердно твердит: «неизвестно», «неизвестно». Но для мыслителей, которым не хочется искать или высказывать истину, это решение очень удобное. В этом разгадка успеха системы Огюста Конта».

На философском фронте Чернышевский не допускал никаких уступок. Он исходил из того убеждения, что только до конца продуманная философская система может служить надежной базой практически-революционной деятельности, и был твердо убежден, что только философский материализм способен действительно вооружить революцию. «Не требуется большого остроумия, — писал Маркс, — чтобы усмотреть связь между учением материализма… и коммунизмом и социализмом. Если человек черпает все свои знания, ощущения и проч, из чувственного мира и опыта, получаемого от этого мира, то надо, стало быть, так устроить окружающий мир, чтобы человек познавал в нем истинно-человеческое, чтобы он привыкал в нем воспитывать в себе человеческие свойства. Если правильно понятый интерес составляет принцип всякой морали, то надо, стало быть, стремиться к тому, чтобы частный интерес отдельного человека совпадал с общечеловеческими интересами… Если характер человека создается обстоятельствами, то надо, стало быть, сделать обстоятельства достойными человека»{75}.

Чернышевский не только сделал все эти выводы из материализма, но был уверен и в обратимости марксовой теоремы, то есть в том, что все эти общественные выводы делаются обязательными лишь при Принятии философии материализма. Он уже знал, что социалист и революционер не может не быть материалистом, если хочет свести концы с концами своей теории и своей практики. История русской революционной мысли доказала всю правоту Чернышевского: каждое попятное движение в революционной среде сопровождалось и философской реакцией против материализма, каждая измена революции немедленно находила себе естественное дополнение в отходе от материализма, в переходе «от материализма к идеализму».

Вот почему Чернышевский неуклонно боролся за материализм, всегда оставался ему верен, не допускал здесь никаких уступок и компромиссов и неустанно и систематически прививал русской революционной мысли философию материализма. Борьба за материализм в русской революции была продолжением дела, которое блестяще делал Чернышевский. Плеханов сказал о нем, что «в философском отношении он был очень близок к Энгельсу и Марксу», а Ленин назвал его «великим русским материалистом», который сумел «отбросить жалкий вздор неокантианцев, позитивистов, махистов и прочих путанников», который «смеялся до конца дней своих над уступочками идеализму и мистике, которые делали модные «позитивисты»{76}.

Материализм Чернышевского не был диалектическим материализмом. Но этот материализм прошел через школу Гегеля и потому сильно приближался к материализму диалектическому. Чернышевский дал ряд прекрасных применений последнего. Ему принадлежит и великолепная формулировка выводов диалектического метода в применении к истории. Свою статью «Критика философских предубеждений против общинного владения», посвященную защите социализма Против буржуазных экономистов, Чернышевский закончил следующими знаменитыми словами:

«Вечная смена форм, вечное отвержение формы, порожденной известным содержанием или стремлением, вследствие усиления того же стремления, высшего развития того же содержания, — кто понял этот великий, вечный, повсеместный закон, кто приучился применять его ко всякому явлению, — о, как спокойно призывает он шансы, которыми смущаются другие! Он не жалеет ни о чем, отживающем свое время, и говорит: «Пусть будет, что будет, а будет в конце концов все-таки на нашей улице праздник»{77}.

Ему, следовательно, было ясно громадное и революционное значение диалектического метода. Но его диалектика часто была абстрактной, а его материализм не пропитался диалектикой. Он — по слову Ленина— «не сумел, вернее: не мог в силу отсталости русской жизни подняться до диалектического материализма Маркса и Энгельса»{78}.

Это сильнее всего сказалось на его исторических воззрениях. Значение и роль классовой борьбы в истории не были для него тайной. Он дал прекрасные образчики классового анализа — в частности, в своих статьях, посвященных европейской истории, и — в особенности — в своих замечательных политических обзорах текущих событий европейской жизни. Но связь форм этой борьбы с развитием производительных сил, диалектический процесс, лежащий в основе современного капиталистического общества, оставались вне его горизонта. Логика и механика того, как капитализм порождает собственного могильщика, не были — и не могли быть — усвоены им. В общих вопросах мировоззрения и истории он принужден был поэтому апеллировать не к конкретному историческому процессу, неизбежно ведущему за собой осуществление его идеалов, а — как и его учитель Фейербах — к некоей абстракции, к созданному им самим отвлеченному представлению о «должном» и «нормальном». В системе Чернышевского, как и в системе Фейербаха, эта «абстракция» фигурирует под именем «разумного эгоизма» или «нормальных потребностей человека». Этим «разумный эгоизм нормального человека» становился высшим критерием истины, добра и красоты.

Но раз так, то представляется чрезвычайно важным уметь выделить в общей сумме человеческих стремлений, желаний, мечтаний эти подлинные, «нормальные», законные стремления, желания, мечты. Весьма характерен для всего мировоззрения Чернышевского тот способ, которым он решает этот вопрос. Вот его слова:

«Если так важно различать мнимые, воображаемые стремления, участь которых оставаться смутными грезами праздной или болезненно раздраженной фантазии, от действительных и законных потребностей человеческой натуры, которые необходимо требуют удовлетворения, то где же признак, по которому безошибочно могли бы мы делать это различие? Кто будет судьею в этом столь важном случае? Приговор дает сам человек своею жизнью; «практика», этот непреложный пробный камень всякой теории (курсив мой. — Л. К.) должна быть руководительницею нашей и здесь… «Дело есть истина мысли»… На деле узнается, справедливо ли человек думает и говорит о себе, что он храбр, благороден, правдив. Жизнь человека решает, какова его натура, она же решает, каковы его стремления и желания… Практика — великая разоблачительница обманов и самообольщений не только в практических делах, но также и в делах чувства и мысли. Потому-то в науке ныне принята она существенным критериумом всех спорных пунктов. «Что подлежит спору в теории, начистоту решается практикою действительной жизни»{79}.

Эти слова не более как повторение фейербаховской философии, но именно тех частей фейербаховской философии, которые целиком вошли в диалектический материализм Маркса и Энгельса. Принцип практики как критерия истинности — завоевание русской мысли, которого она достигла только в лице Чернышевского.

Человеческая практика становится верховным судией человеческих поступков и человеческой истории. Этим судия, пребывший до сих пор на небе, низводится на землю. В этом великое освободительное значение принципа Чернышевского, общего ему с Фейербахом и Марксом. Но дальше начинается различие.

Практика — высший критерий действительности и теории. Но какая практика? Потребности человека и служение им — высший критерий истины. Но — какого человека?

Фейербах и Чернышевский отвечают одинаково: практика нормального человека, потребности нормального человека. Вот тот порог, которого не преодолели ни философия Фрейербаха, ни философия Чернышевского. Оба они остановились на антропологии, не перейдя в область социологии.

Ниже мы еще увидим, какие изъяны причинены этой остановкой на идее о «нормальном» человеке всему мировоззрению Чернышевского. Это была ахиллесова пята его философии, этики и эстетики. Здесь именно и сказалась ограниченность той обстановки, в которой развивалась и работала мысль идеолога русской крестьянской революции. Апелляция к разуму и потребностям «нормального человека» подменяет у него апелляцию к диалектическому процессу истории, ибо — по условиям места и времени — он лишен был возможности апеллировать к подлинному могильщику старого и творцу нового мира, к современному промышленному пролетариату. Но — не нужно забывать — это обращение к «разумному эгоизму» имело в свое время подлинно революционный, разрушительный для старого мира смысл.

В 1877 году из вилюйской ссылки Чернышевский писал сыновьям:

«Если вы хотите иметь понятие о том, что такое, по моему мнению, человеческая природа, узнавайте это из единственного мыслителя нашего столетия, у которого были совершенно верные, по-моему, понятия о вещах. Это — Людвиг Фейербах… К тому частному вопросу о котором говорю я, — к вопросу о мотивах человеческой деятельности, относится у Фейербаха одно из примечаний к его «Лекциям о религии».



Поделиться книгой:

На главную
Назад