Раннее, раннее утро
ПРЕДИСЛОВИЕ
Павла Вежинова нет необходимости представлять советскому читателю.
Популярный в Болгарии, он хорошо известен и за ее пределами. У нас издавались военные повести Вежинова, рассказы, роман «Вдали от берегов».
В настоящем сборнике — восемь рассказов, написанных в разные годы последнего десятилетия.
И рассказы разные. Не по степени удачи — я ни один бы не рискнул назвать проходным, хотя некоторые мне понравились больше, некоторые меньше. Разными они мне представляются по другой причине. В них определенно чувствуются разные стороны авторской индивидуальности.
Автор, вступая в материал каждого следующего рассказа, словно уходит из опыта предыдущего, из манеры, из стиля, ранее найденного. Он предлагает новый эксперимент на новом и неожиданном наклоне изобразительной плоскости. Тут, однако, нет никакой нарочитости, игры в усложненность формы, в многозначительную недоговоренность или, напротив, в многозначительную многословность.
Поиски зримой точности выражения продиктованы не желанием удивить неожиданной гаммой фантазии и умения. В писателе, настойчиво и разносторонне работающем в литературе три десятка лет, подобные желания перебродили и, перебродив, превратились в несравнимо более острое желание. Желание высказать словами естественными, как дыхание, то, что литератор понял, пристально вглядываясь в людей, подолгу анализируя, сопоставляя жизненные явления. Высказать, доброжелательно относясь к тем, к кому обращаешься. И, вместе с тем, не заискивая перед ними, не обманывая, не определяя смысл явления приблизительно, не подымая по-менторски палец над течением рассказа о страстях и судьбах своих героев.
Иные считают, что самобытность писателя лучше всего выражается выбором необычного по фактуре материала, описанием событий необыкновенных, граничащих с неправдоподобием. Но Вежинов смог выразить философию и приметы времени, свою человеческую и художническую позицию, предложив объектом читательского внимания происшествия рядовые, события, носящие характер, на первый взгляд, частный.
Ситуация, положенная в основу рассказа Вежинова «История одного привидения», не бог весть как оригинальна. Людей типа референта Седларова мы встречали и в жизни, и в литературе. Юмористами и сатириками разных стран описан тип служащего, не имеющего ни собственных взглядов, ни собственного мнения, не вкладывающего в порученную работу ни грана души, дабы не ошибиться, не разгневать начальство, не потерять должности.
По первым страницам рассказа могло сложиться впечатление, что Вежинов ставил целью нарисовать тысяча первую карикатуру на подхалима и приспособленца. За это, кстати, не обязательно бы и упрекать автора — зло, несмотря на частые сатирические инъекции, существует, и гражданский долг литератора продолжать общую борьбу с ним. Но Вежинов увидел свою задачу иначе.
Вежинов не ограничился чертами гротеска в обрисовке фигуры Седларова. Интонация автора не только гневна, но и печальна. Карикатура — искусство верхнего слоя изображения, а Вежинов берет глубже. Он попытался найти психологические мотивировки поступков Седларова, измерить скорость подводных течений, сносящих референта к бесславному концу. Вежинов захотел рассмотреть одиночество Седларова. Понял жизнь Седларова как трагикомедию.
Герой другого рассказа Вежинова «Полуночный посетитель» — изобретатель аппарата, читающего чужие мысли на расстоянии, говорит: «Познавать зло вовсе не значит самому стать злым!.. Это значит — яснее видеть реальную дорогу к добру». Здесь в сюжет заметно вплетена линия фантастики — как, впрочем, и в «Истории одного привидения». И точно так же, как и там — это повод ярче осветить проблему, а никак не самоцель. С другой стороны, и в том и в другом рассказе автор работает на напряженном сюжете. И вообще почти во всех рассказах Вежинов искусно строит сюжет, искусно пользуется сюжетом, уверенно забирает внимание читателя, подчиняет его ритму повествования.
Вежинов отлично владеет и диалогом. И, что особенно ценно, умеет находить точные пропорции диалога и действия.
В этом плане интересно сравнить «Полуночного посетителя» с рассказом «Раннее, раннее утро». Первый — при всех фантастических элементах, в него включенных, — близок к публицистике. Повествование ведется от первого лица. В событиях, кроме рассказчика, участвуют изобретатель и изобретенный им аппарат. Аппарат соединяет собеседников, вынуждает их вести разговор под общим знаменателем искренности и доверия. Таким приемом автор оправдывает некоторую прямолинейность рассуждений. Прием помогает подчеркнуть мысль, но раскрытию характеров он, на мой взгляд, не способствует. Рассуждения отделились от характеров. Гораздо большего единства решения и строгости пропорций Вежинов добился в рассказе «Раннее, раннее утро».
…Два человека удят рыбу на рассвете. Настоящую рыбу, из настоящего озера, на настоящем рассвете. Беллетристическая точность Вежинова не дает оснований не поверить в их подлинность. Вместе с тем автор чрезвычайно лаконичен в описаниях. Зеркалом действия становится диалог. Диалог, где слово не повисает в неопределенности, а падает на дно характеров, давая представление о глубине. Персонажи Вежинова спорят из-за пойманной рыбы, говорят про рыбу, а выходит так, что рассказывают они о себе и с беспощадной откровенностью.
Ценно в прозе Павла Вежинова и то, что, зная секрет экономии средств выражения, он не бывает лаконичным ради лаконичности. Когда для четкости композиции автор эффектно отсекает живые ветви подробностей. Когда в жертву внешней динамике приносится психологический анализ, требующий приближения к читателю деталей, помогающих понять быт, общественную жизнь, профессиональные заботы.
Тема рассказов — «Мальчик со скрипкой», «Мой отец», «Суд» — тоже не нова в литературе. Точнее сказать, тема эта всегда нова, если вещь удается автору, и выглядит безнадежно устарелой, тривиальной в случае неудачи или в случае благополучного баланса достоинств и недостатков, что хуже, чем откровенная неудача.
Тему эту — со времен Тургенева — называют: отцы и дети. Она, конечно, неизмеримо шире и объемнее прямого сопоставления и противопоставления детей и родителей, старших и младших. В теме — лабиринт поворотов. Здесь вечный риск — заблудиться. И еще больший, пожалуй, риск идти, освещая себе путь свечой, зажженной опытом предшественников. Освещенный путь не нужен — он пройден.
«Мальчик со скрипкой». — В ситуации много пройденного и много повторенного. Уже было: невнимательные родители, далекие от душевной жизни сына, косвенные виновники совершенного сыном преступления. Жанр подобных историй — часто развернутые прописи с достаточно похожими на натуру иллюстрациями. Иллюстрации вызывают обычно дежурную эмоцию — вежливое согласие с автором: мол, действительно, я тоже встречал и видел нечто подобное… А прописи — некоторое недоумение: зачем еще раз говорить всем известное?
Но Вежинов и не думает повторять, напоминать, поучать. Ему ни в коей мере не свойственна дидактическая прямолинейность. Он не выходит из повествования специально для поучений, разъяснений. Не тормозит сюжет. Напротив, искусно усиливает его динамику. Авторские выводы не выносятся за скобки сюжета. Вместе с тем Вежинов не скрывает от читателя своих раздумий о воспитании молодежи. Не навязывает, акцентируя на каких-либо законченно сформулированных афоризмах и сентенциях, а подводит читателя к своим суждениям, подробно и психологически мотивируя поступки героев.
Воспитание, по мнению Вежинова, не процесс искусственного привнесения в мир хорошего или процесс волевого удаления, устранения плохого. Не так все просто, как думает кое-кто. Воспитание, — считает Вежинов, — процесс обоюдный, взаимообогащающий. Иначе он — не эффективен. Воспитание — не стремление только лишь изменить, исправить, запретить, пресечь, оградить. Воспитание — это и стремление к общению с подрастающим, начинающим жизнь человеком. Иногда родители столь долго не считают детей взрослыми, столь долго не верят в их самостоятельность, что полностью теряют духовную связь с ними. И дети не признают за такими родителями права на решение своей судьбы.
Думаю, не случайно образ хрупкой скрипки вынесен Вежиновым в заглавие рассказа. Образность обобщения своеобразно связана с некоторой долей детективности построения вещи. В скрипке — бездонный потенциал мелодий и тем. Но без умения, таланта, абсолютного слуха лучше к ней не подходить, не прикасаться. Она или молчит, или издает режущие ухо звуки.
«Мой отец» и, по существу, продолжение его — «Суд» — рассказы, решенные в двойной экспозиции. Центральный персонаж — отец — ни разу не предстает в авторском описании. В первом рассказе Вежинов смотрит на героя глазами его сына, затем передает наблюдение подруге сына — девушке, у которой завязывается с отцом молодого человека какое-то подобие романа. Вежинов решает представить человека своего поколения, ровесника с точки зрения молодых людей.
Сумма наблюдений, а не отрывочные и отдельные слагаемые, сгоряча и в запальчивости выдаваемые за сумму, — почва рассказов «Мальчик со скрипкой» и «Мой отец». Вежинов смотрит на своих героев подолгу и пристально, думает о них и вместе с ними, не торопится осудить, упрекнуть, реабилитировать. Он исследует — и о результатах исследования искренне и мужественно говорит в своих рассказах.
То, о чем говорит он, несомненно заинтересует и советского читателя. Проблемы, лежащие в основе этого разговора, волнуют и его. И новая книга Павла Вежинова предлагает ему благодарный материал для размышлений.
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИВИДЕНИЯ
Да, это вполне правдивая и весьма печальная история о привидении. Я уже предвижу, с какой насмешкой будут глядеть на меня скептики и как изумленно вскинет брови средний читатель, прошедший через кружки по расширению научного мировоззрения. Их недоумение возрастет еще больше, если я скажу, что речь пойдет не о каком-нибудь приблудном привидении, а о настоящем болгарском — наверное, первом в нашей литературе.
Самое странное то, что у этого привидения — человеческое имя и человеческая профессия. Его зовут, или, вернее, его звали Никифором Седларовым, и оно служило главным референтом в хорошо вам знакомом и уважаемом даже за границей Институте конъюнктурных исследований. Я могу описать и его внешность — это был мужчина лет сорока, довольно вялый, с редкими пепельными волосами и с пастельно-серыми, слегка грустными глазами. Роста он был высокого, но фигуру его отличала какая-то неприятная гибкость — словно у шланга для прочистки засорившихся труб. Голос у него был мягкий, тихий и приятный. Он не был женат и жил один в небольшой комнатке на пятом этаже красивого дома на бульваре Патриарха Евтимия.
А теперь скажите мне по правде, кто из писателей может похвастаться, что лучше меня знает свое привидение? Все остальные довольствуются смутным описанием неких изумрудно-зеленых глаз и протянутых в сумраке рук. У меня все точно и подробно, хотя и не вполне объяснимо.
Впрочем, вот вам сама история.
Сама история? Но вы ничего в ней не поймете, если я не расскажу вам сначала о ныне покойном директоре Института конъюнктурных исследований — достойном и всеми уважаемом труженике Стоиле Грамматикове. Он был директором с самого основания института до последнего своего вздоха и оставил после себя столько воспоминаний, что их хватило бы на добрый трехтомник. Что бы ни говорили злые языки, о чем бы ни шушукались по закоулкам служащие, для меня он всегда останется примером настоящего полноценного директора. От одного его вида веяло достоинством. Солидный, плечистый, усатый, с крепкими зубами, с громовым голосом, огненным взглядом, крепкий, как скала. Я бы не сказал, что он разбирался в работе института, но я принадлежу к тем отсталым людям, которые до сих пор полагают, что для директора самое главное не столько знать дело, сколько уметь руководить.
Эх, если бы вы только могли себе представить, с каким классическим величием правил он своим институтом, какие у него были манеры! Принимал он к себе на работу с такой торжественностью, которой позавидовали бы посвящаемые в рыцари вассалы средневековых владык. Если же обличал и разносил кого-либо, то виновник чувствовал себя Адамом, изгоняемым из рая. Этот учрежденческий Зевс — великолепный полнокровный здоровяк, словно сошедший с полотна Рубенса, — производил впечатление такой мощи и недоступности, что в его присутствии простые служащие чувствовали себя мышатами, а подчиненные ему начальники — самое большее — крысами.
Только Никифор Седларов был исключением из общего правила. Он чувствовал себя тенью, или, если выразиться точнее, дыханием своего начальника.
Пришла пора сказать, что Никифор Седларов, несмотря на свое скромное служебное положение, был доверенным лицом и первым помощником директора института. В этом нет ничего странного. Седларов появился в институте почти в тот же час, что и директор. Первый приказ, который подписал Стоил Грамматиков, был именно приказ о назначении Никифора Седларова. Главный референт постоянно увивался около своего шефа и был в курсе всех его мыслей и чувств и даже самых сокровенных его намерений. Директор верил главному референту как самому себе, советовался и разговаривал с ним, как будто с собственным отражением в зеркале. Разговоры их не отличались сложностью, да в этом и не было нужды. Они прекрасно понимали друг друга. Пожалуй, я неточно выразился. Седларов прекрасно понимал своего шефа.
Вот, например, как выглядел их разговор.
Директор сидит в своем кожаном кресле, рассеянно барабаня пальцами по письменному столу. Меж его густых, темных бровей пролегли резкие складки. Именно за этими складками следит, весь обратившись во внимание, Никифор Седларов. По их числу, глубине, по тому, сближаются они или расходятся, главный референт читает как по-писаному мысли и настроения шефа. Наконец Стоил Грамматиков первый нарушает молчание. Директор говорит:
— Слушай, Седларов, тебе не кажется, что этот Клисурский в последнее время стал каким-то… таким… не в меру строптивым?
— Совершенно верно, товарищ директор, — отвечает, как эхо, главный референт. — И у меня такое же впечатление… Он даже дверь закрывает не как люди! Так хлопнет, что все здание дрожит!..
— М-да! — покачивает головой директор. — Надо будет поговорить о ним.
— Непременно, товарищ директор! — восклицает главный референт. — Если вы не сделаете ему внушения, он совсем задерет нос!
Как видите, в этом разговоре нет ничего особенного. Подобные разговоры вы встретите в десятках фельетонов, в которых высмеиваются подхалимы. Но в том-то и дело, что Никифор Седларов вовсе не был подхалимом. Он был куда более сложным, совершенным, рафинированным созданием. Седларов, к примеру, не преследовал корыстных целей, не стремился к повышению по службе. У него даже в мыслях ничего подобного не было. Он просто испугался бы, если б его вдруг назначили заместителем директора. Он никогда не пытался устроить в институт своих родственников и вообще ни за кого не ходатайствовал, никогда не просил у шефа защиты или заступничества. Директор чувствовал это и по-своему был ему благодарен за такое поведение. Он доверял главному референту, как своей тени, как собственному эху.
С каждым, годом Никифор Седларов становился все более похожим на своего шефа. В голосе незаметно крепли интонации директора, у него появились начальнические жесты, и даже в походке чувствовалось что-то от солидной осанки шефа. С одной стороны, он оставался прежним Никифором Седларовым, безликим и невзрачным, а с другой — был окутан атмосферой, окружавшей его начальника и отличавшейся, как мы уже сказали, неимоверной важностью. Не будучи светилом, главный референт все же светил бледным светом — печальным светом луны.
К месту будет сказать, что ни для кого из служащих института это не было тайной. Все знали или хотя бы чувствовали это. Директору незачем было ходить по комнатам или беседовать с подчиненными. Зачем напрасно тратить время!.. Достаточно было главному референту лишь взглянуть на кого-нибудь, как тот сразу же понимал, что думает о нем начальник. Достаточно было референту тишайшим голосом сделать пустяковое замечание, и все догадывались, что думает или даже будет думать о том или ином деле сам директор. Когда у делопроизводителя Панайотова родилась третья подряд девочка, главный референт лишь буркнул: «Гм»! — и всем стало ясно, что директор невысокого мнения о таких отцах.
У Никифора Седларова не было ни привычек, ни причуд, ни своей жизни. Он не бывал ни в кино, ни в театрах, ни в ресторанах; даже в гости, на именины, не ходил. С работы он шел прямо домой, в свою тесную тихую комнатку на пятом этаже, и принимался за мелкие домашние дела. То выстирает носовой платок или носки, то тщательно подметет пол или же почистит щеткой костюм. После этого он укладывался и быстро засыпал. Душа его не знала ни тревог, ни сомнений, которые другим не дают спать допоздна.
Но однажды, весенним вечером, он, против обыкновения, никак не мог заснуть.
Это случилось накануне Первого мая. Днем директор вызвал свою верную тень и, когда главный референт уселся на обычное место, как-то нехотя заговорил:
— Слушай, Седларов, ты знаешь, что местком института устраивает сегодня первомайский вечер?
— Знаю, — кивнул главный референт.
— На этот раз, пожалуй, и нам придется присутствовать… Иначе пойдут разговоры, что я загордился…
Главный референт удивленно посмотрел на шефа. От его слов веяло чем-то новым и не совсем понятным.
— Отчего бы не пойти, товарищ директор, — промямлил главный референт с обычной готовностью, но со смутной тревогой на душе.
Итак, они оба пошли на вечеринку. Сослуживцы говорили об этой вечеринке еще несколько дней, и все сходились на том, что она прошла приятно, весело и непринужденно. В программе были песни, декламация и даже небольшой скетч. Все вволю посмеялись. Не смеялся только главный референт, и это было вполне понятно — ведь директор даже не улыбнулся. Мало этого — лицо его становилось все более холодным и хмурым. На первый взгляд казалось, что для этого нет никаких причин, но, видно, они были. Директор смутно заподозрил, что в стихах, баснях и особенно в скетче таится намерение в скрытой форме задеть, обидеть, уязвить его. Там поминались какие-то задранные носы, какой-то бюрократизм и самодурство, фигурировали какие-то неприятные фамилии, как, например, Показухин и Деригорлов. Обиднее всего было то, что все смеялись до упаду. Хотя директор все время глядел прямо перед собой, он чувствовал, что подчиненные исподтишка посматривают на него. Что и говорить, все это было весьма неприятно, и директор с трудом сдерживался, чтобы не взорваться и не покинуть зал. «Вот она — толпа! — язвительно думал он. — Бейся за них, заступайся, дерись как зверь из-за бюджета в разных комиссиях, стой как дуб против всех нападок, и вот, вместо благодарности, произведут тебя в самодуры!»
Но когда начались танцы и пляски, у Стоила Грамматикова снова отлегло от сердца. Люди показались ему веселыми, приветливыми, даже доброжелательными. Они пригласили его, как и положено директору, возглавить первое хоро. Стоил Грамматиков отплясал с начала до конца, и тогда на его лице появилась первая за этот вечер улыбка. Именно тогда впервые улыбнулся и главный референт. Вслед за шефом повеселел и он и даже невольно загляделся на веселую и радостную суматоху. Все выглядели совсем по-другому, нежели в институте, гораздо привлекательней и свежее. Зал гудел от смеха и веселых возгласов, и главный референт почувствовал, что у него начинает чуть кружиться голова, как после первого стакана вина.
Да, совсем другими, словно обновленными, показались ему теперь сослуживцы. Раньше он не замечал, как из года в года они становятся более жизнерадостными, веселыми, уверенными в себе. Они и одеваться стали лучше, и голоса их как будто стали звонче. Прижавшись к стене и оберегая носки ботинок, главный референт наблюдал, как увлеченно отплясывают девушки хоро, как блестят их темные глаза и белоснежные зубы, как прыгают по разгоряченным лицам свежезавитые кудри. В зрелище было столько красоты, молодости и жизни, что чуждый всему этому главный референт ощутил неведомое волнение. Хоро окончилось, и девушки, запыхавшись и пылая румянцем, разошлись по залу. Главный референт не мог оторвать от них глаз. И, странное дело, чем дольше он смотрел, тем тоскливее становилось у него на сердце и тем сильнее охватывало его смутное чувство неудовлетворенности. Он весь как-то съежился, лицо вытянулось и приобрело несвойственное ему горькое, унылое выражение.
И в этот миг, по застарелой привычке, он взглянул на шефа. О чудо! Директор улыбается! Главный референт изнемогает от уныния, а директор улыбается! В одно мгновение словно порвалась какая-то невидимо тонкая нить.
В ту ночь Никифор Седларов не мог заснуть в свой обычный час. Он долго простоял у окна, обуреваемый смутной тревогой и предчувствиями надвигающейся беды. Была поздняя ночь; над городом светила полная спокойная луна, вдалеке еле проглядывался темный молчаливый массив Витоши, обрисованный по гребню тонкой фиолетовой полоской. Внизу, по бульвару, прошел троллейбус, сверкнув на перекрестке ослепительной голубой молнией. В ярком электрическом блеске Никифор Седларов увидел, как на моментальном снимке, обнявшуюся парочку — молодые люди ненасытно глядели друг на друга. Главный референт вздохнул и поплелся к кровати.
На следующий день он почти ни о чем не вспоминал, а что и вспоминал, все равно не мог уразуметь. Вскоре после этого внезапно скончался Стоил Грамматиков.
Он умер глупой и бессмысленной смертью — отравился грибами. Как только весть о несчастье достигла ушей главного референта, он, бросив все дела, помчался в больницу. По дороге он схватил такси — первое такси в жизни. Тревога и ужас перевернули ему всю душу, как будто умирал не чужой ему человек — ведь директор не был ему ни родней, ни другом, — а смерть угрожала ему самому.
Увидев больного, Никифор Седларов немного успокоился. Директор выглядел разве что бледней обычного, да глаза были полузакрыты. У постели сидела, обливаясь слезами, жена. Главный референт с замиранием сердца присел на табуретку и застыл в робком ожидании. И директор, словно почувствовав присутствие своего преданного сотрудника, приподнял веки и взглянул на него.
Никифор Седларов вздрогнул. То был не знакомый ему взгляд директора, а какой-то новый, непонятный взгляд. Он не смог ни уловить, ни прочитать его, но почувствовал, как сердце его еще больше сжалось.
— Это ты? — тихо спросил директор.
И голос показался главному референту каким-то новым и неведомым.
— Я, товарищ директор! — одним лишь дыханием ответил Никифор Седларов.
На губах директора мелькнула чуть заметная ироническая улыбка.
— Ну и как ты думаешь, браток, выживу я? — сухо спросил он.
— А как же! — испуганно откликнулся главный референт. — Будете жить и поживать, товарищ директор!
— Ничего ты не понимаешь, браток! — с горьким укором пробормотал директор. — Ничего ты не понимаешь! Зачем ты только живешь?..
После этих слов директор повернулся на бок и ничего больше не сказал.
Похороны были на славу — торжественные, строгие и молчаливые. Никифор Седларов точно в забытьи шел за катафалком, еще толком не понимая, какая страшная над ним стряслась беда. В довершение всех несчастий день выдался дождливый и ненастный, и это еще больше угнетало главного референта. Подошел наконец и самый жуткий момент — гроб стали опускать в холодный, влажный зев могилы. Вдова истерически всхлипнула, главный референт окаменел на месте. Его охватило странное, фантастическое ощущение — как будто что-то оторвалось от его души и тело сразу потеряло половину веса. Изумленный и испуганный этим противоестественным явлением, Никифор Седларов уже больше ничего не видел, не слышал и не понимал.
После традиционных поминок на квартире у вдовы главный референт вернулся домой. Как обалделый, он прошелся по комнате и остановился у окна. Дождь перестал, и по неровностям Витоши перебегали туманы и облака. В казарменном дворе напротив методично и равнодушно вышагивали солдаты. Где-то сквозь распахнутые окна многоэтажного здания вылетали протяжные звуки радио — ласковые и меланхоличные. Но главный референт ничего не видел и ничего не слышал.
Лишь когда спустилась ночь, он пришел в себя. Он очнулся у окна, в той же позе, — за все время он не сдвинулся с места ни на миллиметр. Витоша уже была окутана мраком, а под ней рассыпались мириады огней города. По бульвару прошел троллейбус, и, когда на перекрестке вспыхнула голубая электрическая молния, Никифор Седларов так же, как месяц назад, увидел в ее мертвенном свете обнявшуюся парочку. В тот же миг в его сознании всплыли последние, предсмертные слова директора:
— Зачем ты живешь?..
Ему вдруг стало страшно. Живет ли он еще или вместе с шефом переселился в царство теней? Он медленно разделся, лег и укутался с головой старым, протертым стеганым одеялом. Он чувствовал себя выпотрошенным, опустошенным до дна. В усталом, мерно пульсирующем теле словно не осталось ничего от его прежней личности. Он так и не заметил, когда уснул, когда пришло утро и он, одевшись, пошел на работу. Лишь переступив порог института, он впервые со вчерашнего дня почувствовал, — правда, едва-едва, — что в нем еще теплится душа.
Вот в этот-то день и начались те загадочные и необъяснимые события, которые превратили почтенного главного референта всеми уважаемого института в настоящее, добротное привидение.
Первые дни никто из служащих не обратил внимания на странное состояние своего коллеги. Все были заняты своими делами и своими заботами, да и естественно было предположить, что главный референт не в себе, так как он удручен кончиной директора.
На третий день референт Ковачев, человек по натуре горячий, принес к нему в кабинет на подпись какую-то бумагу и торопливо изложил свое мнение. Главный референт приподнял голову, посмотрел на него отсутствующим взглядом и молча прочитал письмо. Затем он откинулся на спинку кресла, словно забыл, что в кабинете у него кто-то есть. Ковачев искоса поглядел на него, прокашлялся, но и это не произвело на Никифора Седларова никакого впечатления.
— Ну как — подпишете? — нетерпеливо спросил он.
Главный референт машинально потянулся к ручке, взял ее бледными пальцами и собрался было поставить подпись, но тут рука его застыла, как парализованная.
— Не могу! — прошептал он одними губами.
— Как так? А кто же подпишет? — заволновался референт.
— Не знаю, — прежним безразличным тоном ответил главный референт.
Озадаченный Ковачев взглянул на осунувшееся лицо своего шефа. Сердце его дрогнуло от сострадания.
— Может быть, отнести Спиридонову? — сочувственно спросил он.
— Отнесите…
Спиридонов был старшим референтом и в случае необходимости — то есть чрезвычайно редко — замещал Седларова. Он внимательно прочитал письмо и озадаченно почесал в затылке. В письме не было ничего опасного, ничего рискованного. Такое письмо подписал бы и швейцар. Но сам факт, что главный референт отказался его подписать, так всполошил Спиридонова, что он отрицательно замотал головой.
— Это не мое дело! — решительно заявил он. — И не в моей компетенции его решать!.. Седларов жив и здоров, не болен, не в отпуске, не в командировке!.. Пусть он и подписывает!
Взбешенный Ковачев отнес письмо замдиректора Иосифову. Внимательно прочитав письмо, тот глубоко призадумался, а затем позвонил и попросил вызвать к нему главного референта. Когда Никифор Седларов, бледный и бесцветный, опустился в кресло для посетителей и поднял на замдиректора свой отсутствующий взгляд, тот вдруг почувствовал, что у него отпало желание вступать в какой бы то ни было разговор. Все же он пересилил себя и мрачно промолвил:
— Седларов, почему вы не подписали письмо? Чем вы это объясните?
— Не могу, — прошептал мертвенным голосом главный референт.
Замдиректора внимательно всмотрелся в его лицо.