-- Конечно, конечно, -- подхватила Голда.
-- Так и следовало бы, -- согласился Гем и заморгал глазами.
-- Как вы думаете, например, -- вскипел Наум, -- что вы опять моргаете? -- Примут вас или не примут? Нет, вы скажите, что об этом думаете? Ведь завтра же вы будете под ружьем. Не понимаю, о чем думает Песька? Почему ты молчала, Песька, до сих пор?
-- Песька думает о новом ребенке, -- сердито сказала Голда.
-- Дайте мне понять, что вы находите худого в Америке? Там доллары растут в воздухе, как здесь вишни на дереве. Ради чего же вам подвергаться опасности? Подождите, не пугайтесь! Может быть, вам хочется подстрелить пару врагов? Или вам Песька надоела?
-- Таки не надоела, -- несмело ответил Левка, лишь теперь испугавшись.
-- Не надоела, не надоела, -- передразнил Наум, начиная сердиться. -- Почему же вы не уезжаете? Может быть, еще скажете, что еврей должен идти на войну? Если да, объясните, за что ему сражаться? За родину? Но страна не родина, и об этом даже мальчики не спорят. Может быть, за что-нибудь другое, -- за то, что нам здесь великолепно, что нас обижают? Надо же знать, за что еврей должен пойти на смерть?
-- Таки надо, -- заметил Левка, -- но кто скажет? Э, это уже не то опять, -- пробормотал он. -- А вот с войны возвращаются, -- вспомнил он. -- И Азик не уезжает, и Энох не уезжает...
-- Что такое, -- крикнул Наум, потеряв терпение. -- К черту Азика, к черту всех Азиков! У вас жена, дети, вот что важно. Мне еще нужно его уговаривать! Вы жалкий, несчастный! Вы не смеете так говорить. Скажите Пеське, чтобы она приготовила для вас сундучок в дорогу. Я вас за уши вытащу отсюда. Быть таким бараном и не понимать. Подумайте! Ты страдаешь, ты голодаешь, ты мучишься, -- нет, ты еще на войну пойди... Дурак вы! Три раза дурак! Ночью вы уйдете, сегодня ночью! Он шутит... Он думает, что эта война прогулка. Четверть страны пропадет от этой войны.
Он закурил и опять заговорил, и теперь все слушали с благоговейным ужасом. Вырастало чудовище свирепое, обозленное... Выяснялась просто и наглядно ненужность войны, преступность войны, и слова светили, как звезды во мраке. Прошли толпы людей, таких замученных, растерянных, скорбных, прошли молча, не зная зачем... Как стада быков они шли! И стада падали скошенные, -- снова были стада и опять падали, но невидимые руки, преступные руки пригоняли новых...
-- Ой, ой, -- вскрикивал Левка Гем и закрывал глаза от ужаса.
А старик сиял. Он трясся от волнения, поднимался с места и снова садился.
-- У тебя что-то есть в душе, -- замирая от радости, сказал он наконец. -- Вот все мы здесь, -- у нас нет, а у тебя есть. Сидишь в этой тьме! Ни света, ни звезды! Этель кричит, мать кричит, стены кричат, -- но о чем? А теперь хорошо. Что-то высшее я услышал.
-- Не говори с дураком, Наум, -- перебила старика Голда. -- Вот так он сидит целый день в углу, а о чем думает, не знаю. Все бормочет: "я у Бога в доме стекла выбью".
-- Не твое дело, -- хмуро ответил Мендель. -- Может быть, за эти слова с меня следует кожу содрать, но не тебе. Ты молчи! Ты кричи о грошиках... Я свое знаю. Раз есть мир -- надо его устроить, непременно надо... Надо!
-- Оставьте, -- перебил их Наум. -- Будете ссориться в другое время.
-- И все-таки Азик не уезжает, Энох не уезжает, -- заметил Гем после молчания. -- Тоже люди! Война, -- а они люди! Мучатся, а не уезжают. Почему-то не уезжают. Хорошо бы знать почему, а вот не узнаешь... Я правду говорю, да, Песька? Скажи ты хоть! И на войне тоже немало людей. И это хорошо было бы узнать почему, но не узнаешь. Нет, не узнаешь! Так уж сделано, что не узнаешь! Почему-то!
Он тянул слова, видимо подыскивал их, и каждое стоило ему мучительных усилий. И оттого, что он поднимался, то садился и пальцем как будто грозил кому-то, тоже несмело, Пеське хотелось обнять его и сказать ему: "хороший!"
-- Левку надо понимать, -- тихо сказала она.
-- Правда, правда, -- обрадовался он. -- Таки не хочется на войну, но нужно понять человека, я о человеке говорю. Уехать таки хорошо и нужно, как раз кстати, нужно. Но что-то стыдно. Почему-то стыдно. Хорошо бы знать почему, а никто не скажет.
-- Вы ночью уедете, -- с ненавистью крикнул Наум, -- я это на себя беру. Так ведет себя лошадь, когда конюшня горит. Тащи ее, умоляй ее, она стоит. Почему стыдно? Отвечайте, что значит о человеке? Вы опять моргаете? Какое вам дело...
-- Таки нет дела, как раз кстати, нет дела, а как будто и есть, Наум. Вот вы кричите... Машина тоже умеет свистеть. Ну, так что же? А я о человеке говорю, у него сердце, ему жалко чего-то, ему стыдно чего-то и ему больно и что-то он любит, да любит! И не знает он, что делать!..
-- С ним ты не сговоришься! -- отозвалась Голда. -- Все дни это слышу. Если бы я его раньше знала, за миллион не выдала бы за него Пеську.
-- А я люблю Левку, -- сказала Песька. -- Нет другого Левки. Другого Левки нет в мире!
-- Перестанем спорить, -- устало заговорил Наум. -- Левка должен уехать. Такой Левка непременно должен уехать. Я скорее калеку отпустил бы на войну, чем его.
Наступило молчание... Старик вздыхал, и Левка вздыхал, и Песька вздыхала, и, как в чудо, не верилось, что сейчас родятся такие слова, которые рассеют мрак, нависший над семьей, распутают узел не здесь придуманный, не здесь завязанный...
* * *
Не было героев в это утро!.. Прием запасных шел своим порядком. На больших дворах, на улицах перед зданиями, в пригородных селениях и в окрестных садах еще с рассвета толпы женщин с детьми на руках, окруженные любопытными и близкими, усталые и измученные, ждали решения судьбы.
И повсюду эти толпы, настроенные гневно, шепотом и громко, в тягучих и страстных разговорах, выбрасывали друг перед другом все свое отчаяние, весь свой ужас и неожиданными словами, неожиданными вскрикиваниями выражали протест против совершавшегося насилия. Но не было героев в этой массе одинаково чувствующих сердец, и все на больших дворах, на улицах перед зданиями, в пригородных селениях и в окрестных садах одинаково страстно проклинали мир, проливали слезы, и не что иное, как эти человеческие слезы, пылающе, красноречиво говорили об истинном настроении народа...
Песька после отъезда Левки отдохнула душой, и хотя от него еще не было известий, и она сомневалась, перешел ли он границу, все же до этого траурного утра прожила спокойно. День начался дурно. Старуха Голда накрыла Семку в тот момент, когда он запускал руки в денежный ящик, и дикая сцена драки между сыном и матерью до того потрясла Пеську, что, забыв о себе, она бросилась в лавочку разнимать их. И когда наступила тишина, у нее начался жар и боли.
У Этель было свое горе. В женихе она, двадцативосьмилетняя швея, полюбила не столько его, сколько свою мечту о прекрасной Америке, которую он мог осуществить после женитьбы. Но Мотель все время настаивал на венчании не здесь, а в Америке, и до сих пор добивался одного: получить от нее на руки деньги для поездки. Накануне у нее был с ним решительный разговор, и теперь, сидя на кровати подле Песьки, которой призналась во всем, она монотонно говорила:
-- Это моя последняя игра, Песька... Мне двадцать восемь лет, сил уже нет, и если он заберет деньги, я повешусь...
-- Моему Левке я бы доверила жизнь, -- тихо сказала женщина и поморщилась от боли.
-- Я не говорю о доверии, Песька. Кому я не верила? Но тут все, мое все тут! Я работала и отдавала деньги первому жениху, он умер, но оставалась надежда. А теперь мне кажется, что я только ради того бежала в страдании эти двадцать восемь лет, чтобы добраться до нее, до Америки... И ее мне уже нельзя потерять.
-- Я бы и жениху отдала деньги, -- задумчиво выговорила Песька, -- да, отдала бы... Что-то колет у меня вот здесь, и кажется, Этель, придется пойти в больницу. Я бы доверила. Разве в жизни нужно брать злом, силой? Надо раскрыть все слабые места свои. Надо давать увидеть свою слабость! И кто убьет беспомощного, слабого?..
-- А я не могу, -- сверкнув глазами, сказала Этель. -- Мне милее моя смерть.
-- Вот Америка, -- меланхолично говорила Песька и морщилась. -- Я не боролась, нет, не боролась... Я одного слова не сказала... Я знаю, что Левке лучше было бы не уезжать. Я уж знаю, почему лучше! Что-то в этом есть нехорошее, что-то стыдное, а люди ведь везде умирают. Но я не боролась. Зачем гнев, зачем насилие, когда есть сердце? А в сердце, Этель, все... да, все!..
Она говорила слабо, слабо, и ее слабые звуки доходили до глубины сердца и тревожили.
-- Все говорили, Песька, -- и я тоже думала, -- что ты самая глупая у нас, -- с порывом призналась Этель. -- Должно быть, для праведной жизни, для доброй жизни нужен не ум...
-- Вот я, Этель, сказала бы жениху так: возьми мои сто пятьдесят рублей, возьми их... И не плакала бы! Я бы только сказала... Но сказала таким голосом, что в нем лежало бы мое сердце. И он бы не взял.
Из лавки доносилось жужжание Голды. И не нужно было догадываться, о чем говорил этот плачущий надоедливый голос.
-- Я отдам ему деньги, -- вдруг покорно сказала Этель, -- я отдам! Может быть, в самом деле, когда отдаешь последнюю душу, последнюю веру, это видно по глазам и имеет власть над чужим сердцем. Моя жизнь! О, если бы я родилась в другой семье, выросла среди других людей, то может быть, может быть...
Она не договорила, -- у нее запрыгало лицо, -- и с надрывом заплакала.
-- Я не могу так глубоко думать, -- откровенно созналась Песька. -- Я знаю одно: надо быть человеком, человеком...
Разговор прервал Фавл. Он вбежал в лавочку сморщенный какой-то постаревший и, запыхаясь, прокричал:
-- Только что случилось несчастье. Башмачник Лейзер повесился. Во дворе повесился. На своем поясе. Доктора его признали годным, -- и он повесился. Вышел и повесился. Жена уже не кричит. Она лежит возле него как мертвая. А дома трое детей.
-- О, жизнь, -- произнесла Песька, -- о, жизнь...
Теперь лишь открылась ей тайна собственного сердца. Все время отчего-то ныла и недовольна была душа ее. Она и понимала, но не постигала... Война, война! Она знала все, что все знали против войны, против злой необходимости пожертвовать жизнью бесцельно, бессмысленно, но не это ее задевало, а мучила внутренняя, сочившаяся кровью рана, протест без проклятий, какая-то незнакомая боль... И она не постигала, как будто забыла известное, важное, -- и страдала! Иногда ей казалось, вот-вот беспокойство разрешится, найдется ответ, но не было ответа, не приходило разрешение, и терзало душу беспредметное отчаяние, далекое и странно близкое. Теперь лишь раскрылась тайна ее сердца! С ее внутренней душой имела связь смерть человека, призванная, преступная, -- пришел свет, и словно невидимой рукой опять зажглись слова, столь прямые, столь справедливые, которых не хватало ей, которые знала давно...
-- Не надо бороться, не надо. Никогда не надо! Вот правда!
И казалось ей, лишь только эта тайна будет сказана вслух, мир оденется в новые одежды, и над людьми засияет прекрасное солнце любви и добра...
-- Я пошла бы туда, -- возбужденно выговорила она, -- я сказала бы, но я не в силах подняться...
В лавочке стихло. Старики ушли с Фавлом. И до
-- А от Левки все нет вестей, -- произнесла Голда, когда наступила ночь.-- Но если его поймали... И если его поймали!..
* * *
На дворе было невесело... Отовсюду нагнало туч и с сумерек падал осенний дождь, нехороший дождь. Голда закрыла двери от лавочки крюком, как делала зимой, но настойчиво стучали в окна струи воды, и казалось, там на улице происходит недоброе, ходит несчастье с клюкой в руках и стучит, стучит...
-- Мне весь день кажется, что вот-вот кто-то придет, -- выговорила Песька. -- Я беспокоюсь и не знаю отчего.
Ей не ответили, и каждый подумал про себя: бедная, бедная!
Старик начал раздеваться. На стенах появились тараканы и зашуршали; и они творили жизнь!
-- Да, надо ложиться, -- зевнув до слез, произнес вдруг Мотель, выходя в лавочку, и все вздрогнули.
-- Подожди, -- дрожащим голосом сказала Этель, -- я сейчас приду и помогу тебе.
Он взглянул на нее и дико обрадовался.
"Ого, -- подумал он, -- ого!.."
Старуха начала ворчать. Что за разговоры ночью? Маня, раздевшись, стояла уже у дверей, играя наготой перед Мотелем, и когда перехватила его жаркий взгляд, улыбнулась, потушила лампу и легла.
-- Плохо тому, кто теперь переходит границу, -- зевая, произнесла Голда и прислушалась.
-- Есть Бог, -- прошептала Песька. -- Он есть, мать.
А ночь шла. Как усталый путник в бесконечной степи, без звезды впереди, она шла усталая, залитая кровью, залитая слезами, она шла, чтобы идти и снова придти и идти без конца. И шла безрадостная навстречу безрадостному дню...
Вошла Этель, и во тьме шаги ее казались покорными.
-- Кто там? -- прошептала Песька.
Она присела на кровати, морщась от острой боли, и, повернувшись, бросила во тьму:
-- Моя душа с тобой, Этель!
Этель не ответила и пошла раздеваться.
-- Кто-то стучит, -- произнесла она вдруг громко и прислушалась.
-- Где стучат? -- спросила Голда сонным голосом.
Песька замерла.
-- Конечно, это он, -- пронеслось у нее.
-- Стучат, -- послышался из лавочки голос Мотеля. -- Сейчас узнаю, что это.
-- Опять разговоры, -- проворчал Мендель. -- Даже ночью нет покоя!
Упал железный крюк. Проснулся ребенок и от страха заплакал.
-- Вот уж ночь, -- недовольно сказала Голда и поднялась. -- С кем это Мотель разговаривает?
Донеслось восклицание, потом голос, знакомый, невозможный...
-- Но это Левка, -- все плохо соображая, крикнула Песька, -- ну да, Левка. Я с ума сошла! Зажги, Этель, лампу.
Никто не понимал, что случилось, а темнота вносила еще больший беспорядок в начинавшийся шум.
-- Кто приехал, кто? -- допрашивала Голда, поймав чьи-то руки. -- Как он смел приехать, слепая лошадь! Пусть едет назад!
-- Конечно, назад, -- мрачно поддержал Мендель. -- Как здесь темно. Вот уж темно! Я тоже говорю: назад! Закройте двери, -- его еще могут увидеть. Почему он приехал? Маня, зажги лампу...
Комната осветилась вдруг. Наступил тревожный миг. Кто-то робкими шагами входил в комнату и, казалось, шел бесконечно долго, бесконечно медленно.
-- Это Левка, -- равнодушно сказала Маня. -- Подождите, я закроюсь.
-- Левка, -- прошептала Песька, -- Левка!..
-- Почему ты вернулся? -- с негодованием спросил старик.
-- Ты спрашиваешь, -- крикнула Голда, выходя из столбняка. -- Да, да, это Левка. Приехал молодец! Ну, что скажешь, старый дурень, -- набросилась она на мужа. -- Расскажи-ка, как ты у Бога теперь в доме стекла выбьешь?
-- Если ты, Левка, не уедешь, -- мрачно сказал Мендель, -- я сейчас иду повеситься. А ты, Бог, спишь! Ты не слышишь, Бог, не хочешь слышать? Без стыда, Бог.
-- Зачем разговаривать с ним? -- спросила Голда. -- Возьмите палку и гоните его, как собаку. Как ты смел приехать, слепая лошадь? Молчи, Песька, теперь кричать нужно, драться нужно, кусаться нужно. Встань! Утюгом разбей ему голову. Или мы все с ума сошли. Этель, молчи, не могу слышать твоего голоса. И деньги пропали, деньги пропали!..
Она не выдержала отчаяния и ярости, терзавших ее душу, и стала рвать на себе волосы.
-- Дайте мне сказать, -- слабо запротестовал Левка. -- Дайте же.
Он стоял, облитый светом лампы, такой изнуренный, такой несчастный...
С одежд его текла вода; он топтался на месте и повторял, словно перед ним стояли толпы судей: "Дайте же мне сказать".
-- Что сказать, слепая лошадь? -- перебила его Голда. -- В Америке тебе плохо? В Америке? В Америке? -- все возвышала она голос.