Он выставил во тьме свою изуродованную руку без двух пальцев и, задыхаясь от смеха, прибавил:
-- Никто не мог предвидеть, Азик, что рука -- вот эта рука -- превратится в капитал. Вона! Вот Ханка хочет пойти за меня. Кто? Гордячка Ханка хочет выйти за Фавла... Не верьте в Бога после этого!
Теперь его подмывало что-то. Хотелось шутить, говорить громко, вызывать хохот, а то, что Маня разносила чай и косу отбрасывала то на спину, то на грудь, рождало мысль о том, что его желают обольстить. Старик Мендель разговаривал о делах с Энохом. Энох, человек с глазами фанатика, худой и низколобый, упрямо утверждал, что никто ему не вернет ни копейки за товар, взятый в долг.
-- Я раздал извозчикам свыше ста рублей, -- произнес он громко, -- и первый назову дураком того, кто мне вернет деньги. А Америка не близко отсюда. Но пусть, пусть... Им ведь нужно было уехать.
-- Получите доллары, -- вмешался Фавл. -- Мы все получим доллары.
-- Вот мы шутим, -- серьезно сказал Азик, -- а должники разбегаются с нашими деньгами. В лавочках не торгуют. Война разорила нас...
-- Не рассказывайте, -- мрачно отозвалась Голда, -- и товаров нет, и покупателей нет, и жизни нет. Почему вы рассмеялись, Энох? Вы о другом? Садись, Левка, нечего лезть людям в глаза.
-- Я таки сяду, -- согласился Гем, моргнув глазами.
Энох взял стакан в руку, другой сдвинул шапку на затылок и сердито сказал:
-- О другом, Голда? Неправда, о том самом. Я смеюсь! Что скажете, Мендель, на этот смех?
-- Ого, -- поддержал его Фавл, подняв изуродованную руку так, как бы предлагал ее всем купить у него, -- говорите, наконец. Я хочу смеяться.
Голда стояла уже, уперев руки в бока, и лицо ее, только что серьезное, тревожное, теперь выражало презрение.
-- Можно думать, -- холодно сказала она, обернувшись к нему, -- вы только и ждали того, чтобы Господь наслал войну. Не понимаю вашей веселости, вашего смеха.
-- Очень нужно понимать, -- возбужденно ответа Фавл, бросив взгляд в сторону Мани.
-- С вами лучше не разговаривать. Хотела бы знать, как еврей может теперь смеяться? Я полгода, как не вижу веселого еврея.
-- Евреи никогда не веселы, -- заметила Маня.
-- Нет веселых евреев!
-- Слышите, Мендель, -- говорил Энох, взяв старика за бороду, -- если человек смеется, надо поискать гнева. Да, да, гнева. Верьте, Мендель и вы, Голда, человек всегда носит маску. Но как добраться до сути?.. Вот я смеюсь... Если нет слов, -- кто становится языком? Смех! Смех закрытая книга. Налейте мне еще чаю, Маня. Вы хотели сказать, Фавл...
-- Ничего, ничего, продолжайте,-- я после скажу.
-- Вы знаете, Мендель, и я знаю, -- начал Энох, -- и весь город от верху и до низу знает, что разъезжаются. Вы думаете, запрещают? Не запрещают. Уезжай! Но если еврей не хочет пойти на войну, если он прячется, переезжает, уезжает из страны, я понимаю. Это ясно, это поймет ребенок, и даже "они" понимают. Но если русский бежит от войны, тогда нет слов, а есть смех. Желчь смеется! Как, и русский тоже? И русский, и русский! Дайте же мне досказать, Голда...
-- Он говорит очень благородно, -- отозвался Мендель.
-- Если бы у меня, например, была родина, -- кто бы мог меня прогнать из страны? Страх? Смерть? Враг? Нет, я не такой! Фавл и Азик знают, что я не такой. Я бы на руках пошел, если бы не было ног, я бы ртом камни бросал во врага, если бы я лишился рук, я бы плевал на врага до тех пор, пока бы из моих легких кровь не пошла.
-- Хорошо сказано, -- с удивлением произнес Мендель.
-- И совсем нехорошо, -- отозвался Левка Гем.
-- Почему-то не хорошо. Сколько людей уже отдали свою жизнь на войне... И забыли еще сказать, что враг человек! Как раз кстати и человек...
-- Теперь я понимаю, -- сказала Голда, садясь.
-- Ты, Левка, молчи; ты, Левка, ничего не понимаешь. Можете смеяться, Фавл. И они не хотят! Положим, никому не сладко...
-- Что сладко? -- переспросил Фавл и внезапно забыл о Мане... -- Добрая вы какая! Понимаете вы, что говорите? Вот здесь получилось письмо от одного заготовщика, который выехал в Америку. Хорошее письмо, стоило его прочитать. Сколько на пароходе было русских? Скажите-ка, сколько было русских? Что же это такое? А нас ведь пугают. А нам угрожают устроить маленький погром, если будет недохватка в евреях. Да, да, погром.
-- Левка должен бежать, -- серьезно сказал Мендель, -- и всем нам нужно бежать.
-- Должен, должен, -- передразнила Голда, -- отчего же ты его не заставишь. Перетащи-ка его через границу? Видели вы, Азик. Любовь к жене, к детям, к стране и черт знает еще к чему.
-- Я, положим, тоже люблю мой город, -- осторожно сказал Азик.
-- Вот видите, -- обрадовался Левка Гем и поднялся. -- Есть такие люди! Как раз кстати есть. Я не спорю, -- нет, нет, -- но почему-то есть и такие люди. Я таки не хочу на войну...
-- Раскрыл уже рот, -- рассердилась Голда. -- Твое дело слушаться. Меня слушаться, их слушаться. Что, что, а на войну ты не должен пойти.
-- Я тоже это говорю, -- согласился Гем,
-- Говоришь, -- передразнила старуха. -- К чему же эти слова: я люблю страну. А я так никого не люблю. Вот вся правда. Слышали? Любовь к жене, к детям? Я не говорю: нет, но уезжай. Отчего же ты не уезжаешь?
-- Отчего, отчего? Как раз кстати... Кто это может сказать? Вы кричите, и я уже ничего не понимаю.
-- И не надо, не надо. Слышишь, что в городе делается, -- уезжай!
-- Ну, а Песька, а дети? Почему, Азик, начали воевать? Совсем не знаю, почему начали воевать и что мне делать? И как раз кстати голова ничего не придумывает. Нехорошо в моей голове. А уехать нужно, таки нужно.
Он нерешительно осмотрел всех и опять сел, положив заснувшего Нахмале возле Песьки.
-- Он должен уехать, -- серьезно сказал Фавл.
-- Ну вот, ну вот, -- беспомощно выговорил Гем, снова поднимаясь.
-- Если он не хочет уехать в Америку, -- продолжал Фавл, -- дайте ему поднять десять пудов... Не поможет, дайте пятнадцать пудов. Или пусть отрубит себе два пальца...
Левка Гем стоял неподвижно и, совершенно сбитый с толку, говорил Азику:
-- Что еще можно выдумать? Десять пудов, Америка, отрубить пальцы! И хочется сойти с ума! Понимаете, Азик? Нет, вы не понимаете. Война? Война!
-- Вот где правда, -- с живостью выговорил Азик, как будто ждал этого вопроса. -- Война! Но ведь это такое, что не укладывается в голове, не укладывается!
Все замолчали, испуганные его тоном, и с беспокойством обернулись к нему. Дрожали они и моргали глазами. Они были простые, несложные люди, с тихими, скорбными интересами, тоже простыми и несложными, несмотря на нараставшую из года в год тяготу. Все у них было размерено, определено, никакого усилия мозга, кроме надрыва чувств, не требовала текущая жизнь, текущие события, лавочка или ремесло, покупатели или работа, дети, смерть, голод, -- о чем нужно было размышлять, что изобретать? Подобно дикарям, они ничего не знали о другом мире, об иных интересах людей, человечества, и когда к ним доходило что-нибудь из общей жизни, они, подобно дикарям же, пугались и все ждали, что их задушат, замучат. Теперь надо было отвечать! Они могли быть добрыми или злыми, нищими или с достатком, сознавать свою связь с людьми или не сознавать, но каждый должен был дать ответ... Война била по головам, гвоздила мозг, тревожила, надо было приспособить ее к своей жизни, разменять ее на мелочи, чтобы она стала простая, понятная. Она ворвалась в жизнь внезапно, -- непременно надо было определить ей место, чтобы упала с головы страшная, необыкновенная и незнакомая тяжесть...
-- Война, -- повторил Азик с недоумением, и все почувствовали это недоумение в своем сердце. -- Там проливаются реки людской крови, мы потеряем наших братьев, наших детей, нам вернут калек! За что? Мы хотим понять... я хочу понять и не понимаю. Я не могу умом обнять. Может быть, так и надо...
-- Что вы сказали? -- с криком перебила его Голда.
-- Подождите... Может быть, не нужно. Я хочу понять. Если бы меня спросили, а я имел власть решить, какой ответ я бы дал? Воевать или не воевать?.. И я не знаю, клянусь, не знаю. Ведь и я запасный! Я бы только сказал: несчастье! Мне жаль людей, мне жаль себя, но ведь это только значит, что мне жаль людей, а не то, что нужно или не нужно воевать.
-- Мне жаль евреев, -- печально сказал старик.
-- А я всех жалею, -- возразил Азик, -- но это другое... Должна же быть высокая мысль, если люди убивают друг друга! Но какая? Народ разоряется и наш, и их... Зачем, для чего? И ужели никто об этом не знает, ужели никому не больно за то, что происходить и здесь и там. А война ведь только разгорается...
-- Войны не должно быть! -- запротестовала Песька, приподнимаясь. -- Если кровь, что оправдает ее? Если насилие, что оправдает его?
-- И я так же думаю, -- выговорил Левка Гем, блеснув глазами. -- Но кто нас послушает?
Становилось отчего-то страшно. Никто ясно не вникал в эти мысли, но в них, туманных, чувствовался удар простой, разлинованной, несложной жизни... Разговор принял другое направление. И никто больше не говорил о Левке Геме, о беглецах, о мобилизации. И даже старуха Голда не протестовала, не приставала. Ее мозг работал...
Над чем? Разве она знала? Ведь она была как во сне и думала... Она думала о жизни, о правде, о зле...
* * *
В середине осени объявлена была мобилизация запасных, и напряженный страх разрешился в безумии. До сих пор, пока война втягивала людей из других городов, была еще какая-то беспечность: города, казалось, принадлежали другой стране, и только чувствовался гнет обнищания, ужас чужого ужаса.
Сейчас, когда красное чудовище войны запылало над родным городом, слепые прозрели, и вой пронесся сверху донизу. Все интересы смешались, и в братском чувстве общего отчаяния людям захотелось тесно слиться в одно, превратиться во что-то ненужное, хилое, болезненное, которое следовало бы зарыть в землю. Теперь каждый укорял друг друга в слепоте, в беззаботности, и старая дорожная телега тронулась в путь вон из родины... Ничто не могло удержать бегства испуганных. Бежали сытые, бежали голодные, бежали потрясенные ужасом... Все знали, что уход каждого -- приговор к смерти своего близкого, но паника была так велика, таким невыносимым казалось чудовище войны, что человеческие чувства уступили... И слабые следили за здоровыми, распускались слухи о том, что границы закрыты, а пойманных приговаривают к расстрелу, и было такое настроение, что с минуты на минуту ждали каких-то волнений, каких-то расправ... Наступал самый страшный, самый мучительный момент расплаты народа...
У Песьки при известии о мобилизации начались роды. Призвали бабку, чрезвычайно грязную одноглазую старуху, и всю ночь тесная комната оглашалась криками. Левка Гем, с Нахмале на руках, простоял в лавке у окна до утра, и когда бабка пришла сказать ему, что роды кончены, он заплакал. Наступал отдых, но эти роды среди суеты издерганных от горя людей, этот уродец-трупик, о котором нужно было позаботиться, эта болтливая одноглазая старуха казались такими ненужными, так некстати примешались к главному несчастью, что даже Голда растерялась. День пробежал в слепой торопливости. Трупик был убран. Песька меньше страдала, и теперь можно было заняться вопросом о Левке, которого уже ничто не должно было удержать.
-- Вот что, -- сказал Мотель, подсев к Левке, -- я думаю, вам пора собираться. Песька сбросила, и вас ничто не удерживает. Завтра, ночью, наверно будет облава, и вас заберут. Если вы боитесь, я могу поехать с вами до границы. Этель меня отпустит.
-- Я поеду, Мотель, да поеду, но... ведь все не могут уехать. Вот Азик не уезжает, вот Энох не уезжает и пойдут на поверку.
-- Спорить с вами, Левка, я не могу. Довольно уже говорили об этом, довольно кричали и ссорились. Я знаю только то, что теперь нельзя шутить. И я готов вам помочь.
-- Нельзя таки шутить, -- согласился Гем, -- почему-то нельзя. Но все-таки кто-нибудь должен остаться...
Он запнулся, заморгал глазами, и все с испугом посмотрели на него.
-- Ну да, -- с усилием выговорил он. -- Что вы на меня смотрите? Все не могут уехать.
-- Какое тебе дело до всех? -- вскипела Голда.
-- Такое есть дело. Я не говорю, что хочу пойти на войну. Но деваться некуда... Ну, и... надо идти!
-- Как идти? -- рассвирепела старуха. -- Куда идти? Песька, что же ты молчишь?
Она зажала рот Нахмале, который начал кричать, и набросилась с руганью на Менделя.
-- Не бейте моего мальчика, -- слабо возмутился Гем.
-- Началось, -- пробормотала Этель.
-- Началось! Я бы и тебя побила! Что же он с ума сошел? Что же это -- шутки? Не надо было жениться, не надо было детей наплодить, если он такой. Довольно с ним разговаривать. Он глупый бык, и мы его за рога вытащим отсюда. Пойду за Наумом...
Вечером вся семья была в сборе. Раньше явился Азик и рассказал о завтрашнем утре, об ужасах в городе, о слезах, и все мрачно слушали его, а Левка Гем, сидевший подле Песьки, как виновник, лишь моргал глазами. Потом Азик ушел, и стало еще печальнее. Но когда явился старший сын Наум, прилично одетый, самоуверенный человек, с золотым кольцом на указательном пальце, все страхи исчезли, и серая комната ожила,
-- Ну, здравствуйте, здравствуйте, -- весело говорил Наум, подходя к каждому в отдельности. -- Что-то лица у вас скучные. Война!..
-- Наверное будешь чай пить, -- произнесла Голда, с радостью оглядывая его. -- Как ты красив, как ты одет!
-- Ты могла бы привыкнуть к этому, -- усмехнулся Наум. -- А отец, как всегда, печален. Но я его люблю. Тебя я люблю, отец.
Мендель улыбнулся.
-- Что мне в твоей любви, -- отозвался он. -- Я не говорю нет!.. Мать сказала бы: дай деньги. Но вот ты живешь далеко, редко бываешь у нас и не знаешь, какого Бога мы имеем. Нехорошо у нас, так уж нехорошо...
-- Перестанем говорить о Боге, -- нахмурилась Голда, -- его еще не хватает здесь. У нас есть свой Бог -- Левка! Присядь к столу, Наум. Есть Бог, нет Бога -- не наше дело!
-- Я думаю, что Бог есть, наверное есть, и я в него верю всей душой, -- несмело вмешался Левка Гем. -- Песька тоже верит всей душой.
-- Ага, запасный! -- со смехом сказал Наум. -- Еще он не уехал?
Разговор стал сразу интересным и важным. Все посмотрели на Наума и снова обрадовались, точно только он мог разрешить их горе.
-- В городе рассказывают истории, -- смиренно заметил Гем, ни к кому не обращаясь. -- Говорят, что Исер развелся с Ханкой, потому что уходит на войну. Только я не разведусь, нет, не разведусь...
-- Да, -- прервал наступившее молчание Мендель, -- нет радостей в городе. Но где есть радости?
Наум поднял голову и обвел всех взглядом. И взгляд его выражал равнодушное презрение. Бедняки, нищие, темные! Таких он не терпел, и в каждом видел фанатика, желавшего страдать, ищущего страдание. Сам способный, ловкий, начавший приказчиком в кабаке, он успел побывать везде и на жизнь не жаловался. Не было ремесла, мастерства, которого бы он не знал: он знаком был с хлебным делом, знал фельдшерство, недурно разбирался в гражданских и уголовных законах, но все еще не избрал специальности, благодаря тяготению к лучшему, желанию большего.
-- У кого есть радости, у кого -- нет, -- самоуверенно произнес он.
-- Ты, дорогой, нигде не пропадешь, -- радостно сказала Голда. -- Но что делать с нашим дураком?
-- С кем, с Левкой? Ему нужно уехать...
-- Вы правы, -- сдержанно ответил Гем. -- Но что-то у меня нет смелости. Не будем говорить, что у меня в уме. Но что-то у меня смелости нет. Вот так ничего не боюсь! Я даже смелый, честное слово, но как раз этого пугаюсь. Говорят, границы закрыты. Говорят, пойманных перестреляли...
-- Вы дурак, -- серьезно сказал Наум. -- Кто же теперь этого боится?
-- Я то же самое говорю, -- поддержала Голда.
Песька сейчас же заплакала и из деликатности закрыла рот подушкой.
-- Вы правы, -- робко отозвался Гем. -- Я таки не только боюсь, но об этом ничего не скажу. И выходит, что я все-таки чего-то боюсь. Вот так я смелый, -- скажи, Песька, разве я не смелый? Вам нужно было видеть, как я бросался в огонь, когда у меня горела лавочка! Я, как лев, бросался... Э, я уже не то говорю, что хочу, -- пробормотал он...
-- Может быть, вы не желаете спастись, -- сказал Наум. -- Откройте правду.
-- Может быть, может быть... Разве я знаю? Что-то как раз кстати не хочется. Вот я согласен, что нужно уехать, но не едется.
Наступило молчание, на миг нарушенное громким вздохом Песьки. Мендель сидел, затаив дыхание, и с трудом сдерживался, чтобы не сказать: это нужно понять! Наум закурил и внимательно всмотрелся в лицо Левки Гема. И впервые ему показалось что-то новое, неожиданное в нем. Глядела маска с упорным, загадочным выражением, и тайну хранила маска.
-- Я не то хотел сказать, -- как бы говорила она, -- да, не то!
-- Вы просто с ума сошли, -- сухо сказал Наум. -- Просто надо взять кнут и крикнуть вам: уезжай! И сечь до границы, до границы.