Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Драма жизни Макса Вебера - Леонид Григорьевич Ионин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но не так было у Макса Вебера. Заключительный раздел его письма Марианне (с. 26) показывает, что для него женитьба была не способом удовлетворения страстей и редукции демонизма пола к нормальной половой жизни, а, наоборот, способом подавления страстей и восторжествования «принципов». «Если чувство захлестывает тебя, ты должна обуздать его, чтобы трезво управлять собой», учит он невесту. Он сам не обольщался будущим своего брака и учил невесту не обольщаться. «Тяжелое бремя», пишет он, «возлагает жизнь на тебя, ты, непонятое дитя». Бремя это действительно не было легким для Марианны, брак оказался для нее монашеством в миру. О браке Макса и Марианны Вебер писали часто и многие, мимоходом замечая, что Вебер страдал импотенцией, отчего брак был не просто бездетным, но и асексуальным. Даже Википедия не упустила случая отметить, что в браке Веберов не было «даже консумации». Однако новейшие исследования доказывают, что консумация все-таки была. Какой бы глупостью или безвкусицей на первый взгляд это ни казалось, нам еще придется подробнее остановиться на этом вопросе, поскольку эта самая консумация – важнейшая часть любой драмы жизни, в том числе и драмы жизни Макса Вебера. Но отсутствие или присутствие «даже консумации», даже если ее действительно не было, практически ничего не говорит об этом браке. Потому что столько теплоты, нежности, признательности, самоотверженности и близости друг к другу действительно трудно найти в каком-то другом браке. Прежде всего, конечно, со стороны Марианны. Макс отнюдь не всегда в этом отношении был на высоте. Искреннее желание Елены, чтобы ее сын ушел из дома и женился, реализовалось весьма странным образом. Оказалось, что, женившись, он не просто ушел от матери, но и пришел не столько к жене, сколько к другой матери. Макс Вебер всю жизнь жил с мамой. Мы столкнемся в дальнейшем рассказе с причудливыми ситуациями влюбленностей и союзов Макса Вебера с женщинами, при которых Марианна не только не исчезала из ближайшего круга, но, наоборот, оказывалась активной участницей, иногда будто бы даже стороной всех этих человеческих взаимодействий, всегда искренне переживая за Макса, даже помогая ему в удовлетворении его желаний. Иногда это просто невозможно понять и принять с точки зрения любых возможных стандартов поведения в соответствующих социальных ситуациях. Приведу лишь несколько примеров, чтобы читатель понимал, о чем речь. С одной из таких ситуаций мы уже познакомились. Макс Вебер уничтожил отца, защищая честь матери, а через десять с лишним лет уничтожил Коха, защищая честь Марианны. Причем оба раза речь шла даже не о женской чести матери или Марианны, а о социальной чести матери или Марианны как женщин, то есть, так сказать, о сословной чести женщин. Второй пример: Марианна уезжала в Гейдельберге на академический бал, оставляя Макса в квартире с его любовницей, которая была к тому же ее близкой подругой (с. 214). Так мама может уехать на время из дома, чтобы сын мог остаться наедине с подругой. И еще один пример: Марианна (по ее собственным словам) пренебрегла материальной выгодой, способствуя тому, чтобы Макс выбрал Мюнхен, а не Бонн, теряя в деньгах, но становясь ближе к своей возлюбленной (с. 340). Здесь мы видим самоотверженность Марианны, которой нет у жены, но которая есть только у матери.

Когда Вебер уже лежал в постели, будучи смертельно больным, Марианна буквально со слезами на глазах писала возлюбленной своего мужа и своей любимой подруге Эльзе Яффе, чтобы та постаралась не отягощать больного тем, что она (Марианна) будто бы могла усомниться в том, что «является для него хорошей женой» (с. 340). Хорошей матерью, наверное, было бы точнее, но это лишь усугубило бы трагичность жизненного ощущения Марианны Вебер. Вот почему, когда Макс Вебер-младший выгнал отца из дому, с ним остались две женщины, а не одна мать.

Глава 3. Страшная болезнь

Созидающий башню сорвется…

Н. Гумилёв

Анамнез – Симптомы – Мораль в этой книге – Язык в науке – Диагнозы – Тайна болезни Вебера

Анамнез

1898–1902 гг. оказались для Вебера годами тяжких душевных и физических страданий. Болезнь началась осенью 1897 г. Как это несколько выспренно сформулировала Марианна, «…в конце перегруженного работой семестра из неосознанных глубин жизни некое злое нечто направляет на него свои когти» (МВ, 208). Во время текущей учебной работы – семинаров, проверок студенческих работ, подготовки к лекциям – на него вдруг нападает чувство полной опустошенности, «жар в голове», упадок сил. Ему сначала кажется, что это результат постоянных переработок, многолетней беспрерывной загнанности, и достаточно нескольких недель или даже дней отдыха, чтобы войти в нормальное рабочее состояние. Таковы же и рекомендации врачей: сильный человек, сильный организм, просто нужно отдохнуть.

Действительно, после нескольких недель отдыха на Боденском озере (Бодензее) приходит некоторое улучшение: Вебер чувствует себя, по его же словам, скорее перенапряженным, чем истощенным, и надеется вскоре прийти в норму. Но надежда не оправдывается. Через несколько недель умственной работы он перестал спать, и, как пишет его жена, стали проявляться «функциональные нарушения». О том, какие функции были нарушены, мы поговорим позднее. Пришлось отправиться в нервный санаторий там же на Бодензее, где лечили физиотерапевтическими процедурами и физкультурой. Снова пришло улучшение, но через несколько прочтенных лекций произошел новый обвал, добавилась физическая немощь, руки и спина отказывали даже при украшении рождественской елки. Мощный и энергичный человек, которому еще несколько месяцев назад не хватало времени на реализацию дел и планов, вдруг совсем лишился умственной и физической энергии. Из него будто бы вынули твердый стержень. Он уже ничего не только не мог, но и не хотел. В одном из писем Вебер сам писал об этом: «Потребность ощущать себя изнемогающим под бременем работы погасла» (Там же. С. 209).

Поскольку умственная работа приносит невыносимые муки, приходится искать больному какое-нибудь механическое занятие. Марианна почти саркастически замечает: «Эти односторонне образованные мужчины становятся как бы преданными и проданными, когда их голова не повинуется, – если бы можно было послать его на кухню!» (Там же. С. 211). Ему предлагают лепить фигурки из глины, но после нескольких проб оказывается, что это слишком утомляет. Жена покупает ему ящик каменных блоков для строительства игрушечных замков, но и это больному не под силу – болят спина и руки. «Он просто сидит у окна своей квартиры в парке и смотрит на расцветающие верхушки каштанов. «О чем ты думаешь?» – «По возможности ни о чем, если удается» (Там же. С. 211). Он становится чрезвычайно раздражительным, каждый внешний звук или движение вызывает мучение.

Наступает 1899 г. – уже второй год болезни. Вебер пишет прошение об освобождении от лекций, читать которые он не в силах, но за ним еще сохраняется семинар и руководство студенческими работами. Университет и министерство культов максимально лояльны к заболевшему профессору. На Рождество углубляющаяся болезнь заставляет Макса подать прошение об отставке. В министерстве готовы его удовлетворить, полагая, что у Вебера имеются какие-то особые планы (переход в другой университет, отъезд заграницу), но узнав, что отставка воспринимается им как вынужденная, с негодованием прошение отвергают. Вместо отставки профессору предлагают длительный отпуск с сохранением содержания, который, как пишет Марианна, «продлится столько, сколько ему будет нужно» (Там же. С. 214). Это просто спасение, ибо в случае отставки возникли бы серьезные материальные проблемы; и так уже значительная часть связанных с болезнью затрат (санатории, поездки в Италию) оплачивает Елена из своих средств – без профессорского оклада полное содержание семьи старшего сына оказалось бы для нее не под силу. Тем более что состояние больного не улучшается. «Все, каждое движение для него чрезмерно: он не может, не испытывая мучений, ни читать, ни писать, ни говорить, ни ходить, ни спать. Все духовные и часть телесных функций не повинуются. Если он все-таки заставляет их служить, то ему грозит хаос, чувство, что он может подвергнуться вихрю затемняющего дух возбуждения» (Там же. С. 214–215).

Таким образом, становится ясно, что возврата к прежней жизни не предвидится. «…Я решила, – пишет Марианна, – как только замечу, что ему хуже, проводить его в находящийся неподалеку санаторий» (Там же. С. 215). Это означает, что вылечить его дома невозможно. «Проводить в санаторий» – это «сдать» в «нервный санаторий», по крайней мере на несколько месяцев (он пробыл в санатории в Бад-Урахе в Шварцвальде около полугода). А это означает невозможность исполнения обязанностей в университете и необходимость по причине финансовых трудностей отказа от гейдельбергской квартиры. Думать и действовать здесь приходится Марианне, поскольку сам Вебер в этот период уже не способен к принятию решений.

Это дно. Прежняя жизнь разрушена. Прежнего профессора Вебера больше не существует. А ведь ему только 36 лет, а его жене вообще 30.

Как сказано в одном из стихотворений Николая Гумилева,

Созидающий башню сорвется,Будет страшен стремительный лёт,И на дне мирового колодцаОн безумье свое проклянет.

Симптомы

Наверное, самым выразительным симптомом на первых порах болезни были затруднения речи и движений. Именно нарушения речи заставили Вебера отказаться от чтения лекций. Нужно правильно оценить важность этого нарушения, поскольку мы говорим о человеке, для которого лекции, доклады и другие устные сообщения были не просто профессиональной обязанностью, но неотъемлемым элементом образа жизни. Вебер был выдающимся оратором, чему есть много свидетельств, и одна только эта проблема могла привести к коренным изменениям личности. Так же обстояло дело и с нарушениями двигательной активности. Он привык быть энергичным, чем даже гордился, как, например, способностью пару раз в неделю без остановки взбегать на Замковую гору в Гейдельберге. Теперь же при ходьбе сразу приходила усталость и головная боль. Он даже стал утверждать, что ходьба, прогулки ему противопоказаны, поскольку вредят. Третий пункт – это долгие, тянущиеся иногда целыми днями приступы мигрени.

Это тяжелые, усложняющие жизнь, но не главные симптомы. Основной источник зла– это бессонница, которая стала преследовать Вебера, до тех пор практически не имевшего проблем со сном, уже в 1898 г. и даже после отступления болезни продолжала тревожить его вплоть до самой смерти. Было ясно, что бессонница – продукт возбуждения мозга, неспособного переключиться из рефлексивно активного в вегетативное, «растительное» состояние. Это понимал и сам Вебер, и Марианна, которая также время от времени страдала бессонницей, так что эта сторона нервной болезни Вебера может считаться в какой-то степени их общим недугом. Выход из устойчивой бессонницы с трудом, если вообще возможен. Это заколдованный круг, который больному не удается разорвать. По формулировке Радкау, слишком интенсивная фиксация мыслей на сне изгоняет сон, а постоянная бессонница вновь парализует мысль и заставляет ее сосредоточиваться на сне. Если больной – «больной бессонницей» – предпринимает попытку как-то использовать открывающееся вроде бы по причине отсутствия сна якобы свободное пространство мысли для формулирования каких-то содержательных идей, бессонница не дает использовать это пространство, заставляя вновь и вновь искать сон. Как это происходит, на собственном опыте знает огромное количество интеллектуально деятельных людей.

Следующим, более глубоко лежащим и едва ли не самым важным симптомом болезни Вебера были ночные поллюции. В нормальной, так сказать, практике бессонницы сексуальное возбуждение оказывается простейшим, иногда почти рефлекторным выходом из изнурительного и бесплодного поиска сна. Но в случае с Вебером, его образом жизни, в частности семейной, и его интеллектуальным хабитусом поллюции составили страх и ужас его болезни. В предыдущей главе говорилось, хотя и мимоходом, о предполагаемой импотенции Вебера. Радкау пытался разобраться с вопросом если не глубже, то, во всяком случае, обстоятельней. Схема у него примерно такая (R, 262): многое указывает на то, что в первые годы брака Макс и Марианна не предпринимали попыток половых сношений, потому что тогда, как впрочем, и позднее не хотели иметь детей, да и Макс, с точки зрения жены, не испытывал полового влечения. В профессорские годы во Фрайбурге, когда Макс постоянно работал под давлением времени и обстоятельств, те же причины действовали, очевидно, с еще большей силой. Все это довольно странные объяснения; нежелание иметь детей или высокая занятость могут объяснять отсутствие половых сношений столь же убедительно, как и то, например, что у жены постоянно болела голова. Можно, конечно, предположить, что именно так супруги – а может быть, только супруг – объясняли сами себе или даже не объясняли, а пытались хоть как-то оправдать сами перед собой двусмысленную и невыносимую ситуацию отсутствия «консумации». Есть много оснований предполагать, пишет Радкау, что лишь в 1897 г. после переезда в Гейдельберг, когда установилась относительно спокойная жизнь, супруги предприняли попытки секса и стало понятно, что это невозможно, и зашла речь об импотенции. Это уже более убедительный резон, хотя просто назвать патологию мало, нужно еще многое объяснять. Сам Радкау знает это, как никто другой. Так или иначе, считает он, именно в этом кроется причина нервного кризиса, и с психиатрической точки зрения «старого Ясперса», сексуальная блокада – главный фактор страданий Вебера.

Если это так, то импотенция Вебера и асексуальность брака Макса и Марианны считается фактом и, таким образом, удается довольно простым путем проникнуть к истокам страшной болезни Вебера. Это было бы довольно простым и логичным решением. Но справедливости ради стоит отметить, что далеко не все интерпретаторы и биографы Вебера готовы согласиться с таким решением. Поистине здесь напрашивается краткий экскурс на тему новейших спекуляций – удивительно, но это факт! – относительно импотенции Вебера. Некоторые считают, что это миф. Эберхард Демм, специалист по биографии Альфреда Вебера, на основе в принципе тех же источников, что и другие авторы, а также других источников, если не совсем новых, то раньше по этому поводу не используемых, пришел к выводу, что проблемы с сексом появились у супругов Вебер только после того, как мужа настигла страшная болезнь, то есть в 1898 г., а раньше таких проблем не существовало, и потом, по выздоровлении Макса они также исчезли. То есть ни о какой импотенции речь идти просто не может. Сексуальная жизнь у супругов была. Более того, тогда же, в 1898 г., когда, по словам Марианны, «некое злое нечто» протянуло к Веберу «свои когти» (с. 68), она не исключала, что может забеременеть, и тогда ей придется отказаться от части своих нагрузок в женском движении. Демм основывает такой вывод на фразе из письма Марианны к Елене Вебер. «Если бы у нас когда-нибудь появился ребенок», – пишет Марианна; по-немецки: Sollten wir einmal ein Kind bekommen. По-моему, ни по-русски, ни по-немецки из этой фразы нельзя сделать вывод, который делает Демм (ED, 67), особенно если контекст фразы остается за кадром. В результате сложился, так сказать, фронт боев биографов-интерпретаторов. На одной, традиционной, стороне знаменитые биографы Макса, можно сказать, биографы-«классики» (Радкау, Кеслер, Каубе), на другой, ревизионистской, в основном биографы Марианны Вебер: Барбель Мёйрер, Кристина Крюгер, а также названный Демм. (Я не упоминаю некоторых менее известных авторов.) Каждая из сторон старается привлечь больше единомышленников. Поскольку абсолютно надежных доказательств чьей-то правоты не существует и они вряд ли когда-нибудь появятся, противостояние продолжается в виде взаимных опровержений и контропровержений. Принимая во внимание принципиальность дискуссии и невозможность получения неоспоримого доказательства, можно предположить, что в конечном счете вопросы консумации у Веберов и другие подобные вопросы начнут решаться голосованием экспертов. В следующей, четвертой главе есть раздел, который называется «Веберовская карусель» (с. 132). В нем я стараюсь показать, что самые важные принципы веберовского учения об обществе оказываются настолько неоднозначными, что порождают целые школы интерпретаторов, противоречащие друг другу, в результате чего всемирная вебериана превращается в бесконечную череду опровержений и контропровержений. Есть подозрение, что вопрос о консумации грозит выродиться в такую же «карусель» мнений за и против, которая ни к какому решению не приведет, хотя, конечно, открывает возможности высказаться по этому экзотическому вопросу любым самым экзотическим экспертам.

В общем, ситуация довольно причудливая. Но нельзя ведь ограничиться констатацией наличия двух противоположных точек зрения. Я полагаю, что правильной нужно считать ту точку зрения, которая больше объясняет и позволяет увидеть композицию целого, то есть драмы жизни Макса Вебера. А это точка зрения интерпретаторов – классиков. Тем более что сексуальных проблем, а проще говоря, импотенцию Вебера в период болезни не отрицают даже ревизионисты.

Мы остановились на бессоннице и «ночной жизни» больного. Так вот, не просто импотенция, но импотенция в сочетании с половым возбуждением составили главный ужас максовой бессонницы. Практически везде в письмах, когда речь заходит о нарушениях сна, возникает тема поллюций, причем непроизвольные ночные семяизвержения идут под кодовыми словами: «демоны», «мучители», «катастрофы», поскольку они сопровождаются видéниями, изгоняющими сон. Содержание этих видéний остается неизвестным; в сохранившихся письмах ни Макс, ни Марианна о них не пишут, а дневники Марианны, скрупулезно описывающие ход болезни, а также собственные записи Вебера, составленные для одного из профессоров-консультантов, не дошли до нас. Психиатр Ясперс, исходя из более поздних представлений о мазохизме Вебера, предполагает, что в этих снах его подвергают мучениям. Психоаналитики посчитали бы, что видéния представляют причудливые образы его вытесненных желаний. Так или иначе они ужасали беднягу, лишали его сна. Еще во время первого лечения Макса в санатории на Бодензее Марианна адресует мужу ласковые слова: «Это прекрасно, птенчик мой, что ты стал спать немного лучше <…> Появляются ли только «возбуждения» или вместе с эрекциями?»[8] Здесь обнаруживается латентная классификация двух типов физиологических реакций на видéния, то есть на «демонов» и «мучителей», лишающих сна. «Возбуждения» (Reizungen) – это поллюции без эрекции. Радкау в другой своей книге поясняет, что семяизвержение без эрекции – это синдром «возбуждения в слабости», который под именем неврастении наподобие эпидемии затопил Европу в тот период – на рубеже XIX–XX вв.[9] Факт наличия эрекции и одновременно разговор об импотенции не надо воспринимать как противоречие в описании симптомов болезни. Ясно, что речь идет о вызванной болезнью противоестественной фиксации психосоматических факторов. На первый взгляд импотенция предполагает отсутствие эрекции. Но, в свою очередь, наличие эрекции не говорит о здоровой сексуальности. В данном случае эрекция отсутствовала тогда, когда она требовалась и предполагалась согласно нормам функционирования здорового организма в характерных для вида внешних (природных и социальных) обстоятельствах, проще говоря, в семейной или любовной жизни среднего класса в условиях городской среды в центрально-европейской действительности своего времени. И наоборот, эрекция появлялась, когда она не требовалась и, можно сказать, была неуместна, поскольку лишала сна и вела к разрушению мышления и образа жизни вообще. Нормальному мужчине трудно даже представить себе это несчастье. Можно подытожить описание синдрома как сочетания признаков болезни Макса Вебера: импотенция, потеря работоспособности и интереса к жизни, а также патологическое отсутствие сна, сопровождаемое сексуальными фантазиями, сочетающееся с поллюциями и нежелательными эрекциями.

Вообще-то неожидаемая и нежелаемая мужчиной эрекция, разрешающаяся в оргазме и излиянии семени, напоминает эпилептический припадок. И там и там имеет место страшное судорожное напряжение, появление пены и окончательное расслабление («временная смерть»). В обоих случаях имеют место предположительно родственные биохимические процессы – речь идет об «интоксикации». Все это давно известно; еще древнейшие врачи, писал Фрейд в очерке о Достоевском, называли коитус малой эпилепсией, следовательно, «видели в половом акте ослабление и приспособление эпилептического высвобождения возбуждения»[10] (следовало бы перевести это так: «видели в половом акте то же эпилептическое разрешение возбуждения, только в ослабленном и адаптированном виде»).

Приняв это в качестве возможной предпосылки для понимания природы болезни Вебера, мы могли бы связать все эти описания симптомов с теоретической схемой отцеубийства и переживания вины на фоне разыгрывающегося «на второй сцене» конфликта Я и Сверх-Я. Были, конечно, на первый взгляд менее значимые симптомы, а именно нарушения речи и движения, а также мигрени, вызванные переутомлением и, скорее всего, связанные с указанными центральными факторами. Но я недостаточно компетентен в этих вопросах, этим должны заниматься неврологи и, может быть, психиатры. Моя задача состояла не в постановке, не в оспаривании, не в подтверждении каких-либо диагнозов, а в показе того, насколько страшна и бездонна была болезнь Вебера.

Мораль в этой книге

Сделаем перерыв в обсуждении самой болезни и попытаемся кратко ответить на два важных вопроса, которые должны неизбежно возникнуть в ходе исследования: об этичности самого такого исследования и о границах языка, допустимого в исследовании, претендующем на научность. Сначала несколько слов о моральной позволительности обсуждения, скажем так, интимных обстоятельств жизни реальных исторических персон. С одной стороны, первая, непосредственная моральная реакция состоит в запрете на показывание, а тем более публичное обсуждение интимных подробностей жизни, быта, болезней, телесных особенностей, проявлений и симптомов как реальных исторических персон, так и обычных, но именуемых и идентифицируемых индивидов. Тем более, когда речь идет не о медицинском, а о более широком публичном контексте. (Конечно, мы не обсуждаем примитивный вуайеризм, а также его усложненные формы, все вместе подпадающие под статьи уголовного кодекса о неприкосновенности частной жизни.) В медицине, конечно, таких запретов гораздо меньше, чем в публичном поле, кроме того, существует масса приемов обезличивания медицинской информации, простейший из них – замена имени больного условным обозначением, «больной К.» например. Тогда это как у Кафки, где «Йозеф К.» или просто «К.» – это не личность, а функция. В нашем случае это будут функции в медицинском бюрократическом механизме. Кроме того, медицинский подход обычно имеет дело не с личностью в целом, а с каким-либо органом человеческого организма, что неизбежно делает этот подход абстрактным. Исключение составляет разве что неврология и психиатрия, хотя, по сути, только психиатрия, поскольку неврология с самого ее возникновения претендует на то, чтобы быть естественнонаучным подходом.

Но даже если остаться внутри гуманитарного или культурологического знания, необходимость исключения из рассмотрения по морально-этическим причинам интимных подробностей жизни и тел исторических персон совсем не очевидна. Прежде всего существуют исторические различия в восприятии и оценке названных подробностей. То, что сегодняшними нормами скромности и приличия предписывается жестко и безоговорочно, применительно к разным эпохам прошлого кажется совсем необязательным. Этому, в частности, посвящен эпохальный труд Норберта Элиаса «О процессе цивилизации», в котором прослеживается, как постепенно происходит отделение «культурного» или «цивилизованного» человека от самого себя, понимаемого как физическое и физиологическое, в некотором смысле природное существо, для которого моральных запретов не существует вообще. Читатель, наверное, помнит, как, согласно Библии, Творец уличил Адама и Еву в том, что они съели запретный плод с древа познания добра и зла. Адам и Ева гуляли в Эдеме голыми, как и все звери вокруг, и нагота не составляла для них никакой проблемы. А после того, как они вкусили плод, когда Бог появился, они застыдились и спрятались в кустах. Почему вы прячетесь, спросил Бог. Но ведь мы наги, ответил Адам. Так у первых людей появилось кроме изначального «хочу» и «не хочу» или «могу» и «не могу» еще и «можно» и «нельзя», то есть еще и идеальный или нормативный контекст деятельности. У Адама и Евы первым ограничителем стал стыд наготы, почему они и спрятались в кустах. На этом Господь их и поймал. Ангелы изгнали первых людей из райского сада, но людям, хотя и не без труда, удалось выжить самим, ведь у них уже были или вскоре появились такие вещи, как стыд, совесть, религия, мораль и вообще культура как вторая природа человека. Этот библейский вариант выглядит мягче и добродушней, чем фрейдовский каннибальский миф о первобытной орде (с. 57).

Но вернемся к вопросу о моральной приемлемости рассмотрения интимных подробностей жизни реальных исторических, да и не исторических персон. Даже в современных или близких к нам по времени культурах имеются широчайшие различия норм приемлемости. Чтобы не совершать экскурсы в отдаленные места, можно взять пример прямо из истории Макса Вебера. Еще до болезни Вебера Марианна писала свекрови Елене об обстоятельствах жизни с Максом достаточно осторожно, имея в виду, что письма будут читаться мужем Елены, отцом Макса, с которым отношения как названных дам, так и самого Макса складывались, как мы уже знаем, не очень благополучно. Но это объяснялось отнюдь не причудами Макса Вебера-старшего, этакого, как мы сказали, германского Фамусова, который в силу своего чиновничьего мракобесия полагает, что ему дозволено все, в частности читать адресованные не ему письма. Отнюдь нет. Чтение писем, вообще контролирование переписки жены было в тот период, как специально отмечает Радкау, формально-юридическим правом мужа. Сейчас нам кажется, что чтение чужих писем недопустимо вообще никак, никогда, не при каких обстоятельствах, даже спецслужбам требуется на это специальное разрешение суда. После смерти Макса-старшего, когда посвящение его в интимные детали брака Макса и Марианны перестало быть угрозой, письма Марианны Елене стали гораздо более откровенными. Так что нормы доступности интимной стороны жизни для чужого взгляда, то есть, если сказать проще, нормы интимности в разные эпохи в разных культурах регулируются по-разному.

О письмах нужно заметить особо: важно не только, кем они читаются, кому их можно или нельзя читать, но и о чем в них пишется. Окружающие Вебера женщины – жена Марианна, мать Елена, а позднее и возлюбленная Эльза – удивительным образом делились друг с другом интимными подробностями жизни и здоровья своего мужа, сына и возлюбленного. Жена во время болезни советовалась с матерью, информируя ее об имевших место поллюциях и эрекциях. В дальнейшем, когда возникла тайная связь Макса и Эльзы, которая была тайной для окружающих, но не для родных – матери Елены и жены Марианны, последняя писала Эльзе, как она рада за нее и Макса и как она всегда старается помочь им соединиться, чтобы любимые ею люди были счастливы. Складывается впечатление, что внутри этого круга секретов и запретных тем ни для кого не существовало (хотя, конечно, жена и мать позволяли себе обсуждение интимных физиологических подробностей болезни Макса, тогда как позднее жена и возлюбленная от обсуждения таких деталей воздерживались). Полезно в этом смысле читать книгу Марианны о Максе Вебере и одновременно (лучше сказать – параллельно) ее частные письма Елене, Эльзе, самому Максу. В книге описана публичная жизнь с элементами частной жизни, влияющими на публично обнаруживающиеся факты и обстоятельства, а в письмах в основном корреспондентки остаются на уровне частной жизни, делая иногда экскурсы в публичную сферу, с одной стороны, и в интимную – с другой. Полезно было бы, конечно, очертить границы этих сфер и их хотя бы примерную «топографию», но это уже выходит за пределы нашего исследования.

И стиль в этих двух типах литературы разный: в письмах, как правило, у всех корреспонденток конкретно-деловой – крайне серьезный у Елены, иногда ироничный вплоть до саркастического у Марианны (с. 69), лиричный у Эльзы вопреки ее насмешливому и иногда саркастично-издевательскому тону в обращении с мужчинами (с. 170). Цинизма у всех трех дам не наблюдается, или я в письмах его не встретил. И только в письмах другой возлюбленной Макса – пианистки Мины Тоблер – некоторый элемент цинизма налицо (с. 214), хотя это ее не портит, как считал, наверное, и сам Макс Вебер. Это о письмах. А в мемуарах Марианны стиль постоянно приподнятый, иронию и насмешку, а тем более цинизм там не встретишь, почти все герои там готовы если не для памятника, то для мемориальной таблички, а если кто-то из них совершает низкие или недостойные поступки, то его вина формулируется не в языке обыденной (а тем более интимной) жизни, а в романтически возвышенных категориях. Попытка изнасилования, например, со стороны друга дома Гервинуса, покусившегося на честь тогда еще юной Елены, матери Макса Вебера (с. 46), представлена как охватившее человека «необузданное пламя страсти» и т. п. Кстати, такое «возвышение» оказывается одновременно и «извинением» поступка, ибо тем самым вина и ответственность с человека снимаются и перекладываются на судьбу, богов, другие необузданные и неодолимые силы и т. п. В упомянутом случае (когда возгорелось «пламя страсти») Гервинус, конечно, ни за что не ответил. Поэтому и кажется интересным читать параллельно письма и мемуары, открывая либо одну и ту же жизнь с разных сторон, либо несколько разных жизней в одной и той же.

Разумеется, подавляющее большинство всех этих писем все же не предназначалось для третьих лиц, более того, не предполагалось, что их сможет когда-то кто-то прочесть, кроме их адресата. Отчетливо это осознающие издатели томов Макса Вебера, куда вошли, например, любовные письма Макса Мине Тоблер и Эльзе Яффе, решают вопрос о публикации этих писем просто, руководствуясь не моральными критериями, а, так сказать, «техусловиями» – раз эти письма доступны, из полного собрания трудов и писем Макса Вебера их исключать нельзя хотя бы потому, что оно полное (MWG II/10, 31). Действительно, если человек не хочет, чтобы его письма читали чужие, он должен об этом позаботиться, как это сделала Эльза Яффе, требовавшая от Макса, чтобы он уничтожил все ее любовные письма и записочки, которые также числились в любовном репертуаре; Макс неоднократно писал, что прочел, скажем, ее вчерашнее письмо и записочку. Специфика записочек, правда, мне осталась неясной; Д. Кеслер предположил, что письма Эльзы Максу носили, так сказать, легитимный характер, их можно было показывать и читать супруге Марианне, а записочки полны были интимных деталей и словечек. Записочки Эльзы так же, как и ее письма, были уничтожены Максом Вебером по ее требованию. Макс Вебер, наоборот, уничтожить его письма Эльзу не просил, хотя они часто, как мы увидим, имели крайне интимный характер. Но это и не могло быть иначе. «Человек литературный», один из любимого им идущего через века сословия literati, писцов и грамотеев, Вебер дорожит тем, что им написано, и гордится обычно тем, как это написано, и поэтому то, что им написано, имеет (с его, да и с нашей, его потомков, точки зрения) ценность иногда даже независимо от мотивов и содержания написанного, а потому не должно быть уничтожено. Такая ориентация характерна обычно для мужчин. Женщинам, за исключением писательниц и филологинь, такое щепетильное отношение к своим писаниям не свойственно. Поэтому том II/10 полного собрания трудов и писем Вебера содержит несколько десятков писем Макса Вебера к Эльзе, тогда как писем Эльзы к Максу (насколько известно автору этой книги) существует очень мало и почти все они еще не опубликованы.

Так что любые письма, которые обнаруживаются, даже имеющие интимный характер, должны включаться в полное собрание. Кроме того, многие из них к моменту выхода этого тома и так многократно цитировались, в частности в используемом нами сочинении Радкау. Я думаю, это правильные аргументы, которыми и мы должны руководствоваться при рассмотрении самых разных сторон жизни Макса Вебера, в том числа и интимных. Тем более что помимо представлений о релятивности культурных норм, что заставляет недоверчиво подходить к любым ограничениям, знание обнажившихся именно в этих письмах и фактах деталей жизни должно помочь, как это станет видно далее, уловить некоторые аспекты идей Вебера, традиционно ускользавшие от внимания исследователей. Ведь очевидно, что мышление происходит не в безвоздушном пространстве чистой логики, которая сама по себе есть продукт мыслительного процесса в живых организмах. Думаю, что, если вдаваться в эпистемологическую проблематику, это уведет нас слишком далеко от темы. Достаточно констатировать самоочевидный факт зависимости идейных построений от того, в каких социальных и природных условиях, включая обстоятельства тела и здоровья, они совершаются. Где-то во второй половине книги мы сможем увидеть, насколько изменились взгляды Макса Вебера на любовь, секс и эротику к концу его жизни (с. 261–272) по сравнению с тем, какими они рисуются в его письме невесте и в других письмах в первой и последующих главах. Конечно, это не результат «автономной», на самое себя опирающейся работы разума, дифференцирующего по литературным источникам, скажем, эротику, сексуальность, любовь и пр., а продукт осмысления тяжелых страданий болезни и любовных переживаний. Это в некотором смысле результат близкого знакомства с демонами.

Язык в науке

Теперь, как обещано выше, несколько слов о языке книги. Ясно, что многие термины и описания, которые встречаются на предыдущих и, возможно, будут встречаться на следующих страницах, трудно отнести к языку науки, особенно социальной, например демоны, да и те же самые поллюции и эрекции. У кого-то даже это может вызвать негодование, мол, какая же это социология. Но посмотрим на вопрос шире. Социология – это двойственная вещь. Есть социология как наука, есть социология как гуманитарное исследование. Применительно ко второму случаю у нас говорят о гуманитарных науках. То есть в нашем языке это различие не выражено достаточно ярко – и то и другое именуется наукой. У нас даже философия именуется наукой – в классификации ВАК есть раздел «Философские науки». Может возникнуть некоторая путаница. А вот в английском языке под наукой (science) понимается то, что мы считаем естественными науками, то есть науки, которые имеют эмпирическое основание и суждения которых могут быть проверены опытом – верифицированы или фальсифицированы. Поэтому если в английском языке говорят social science, то имеется в виду социальная наука, организуемая по модели и методологии естественных наук. В ней должно быть много математики. Science без математики не science. А нарративная социология, такая, в частности, как у классиков и вообще теоретиков, подходит под рубрику «исследования культуры» (culture studies), «философия культуры» или «гуманитаристика» (humanities). Хотя, разумеется, никто не освобождал ни тех ни других – ни саентификов, ни гуманитариев – от требований логики. Логическая строгость мышления и внимание к фактам должны быть свойственны социологам, работающим в обоих жанрах. Разумеется, все эти разделения достаточно условны, в реальной работе социологов часто смешиваются оба жанра и их трудно разделить.

Нас здесь интересует язык, не язык науки вообще (крайне сложные эпистемологические проблемы вроде формирования научных понятий мы не затрагиваем), а тот язык, который можно считать правильным либо уместным в одном и другом типе исследований. Что я под этим подразумеваю, попытаюсь прояснить, сославшись на статью социолога из Австралии – специалиста в culture studies скорее, чем в social sciences – Алана МакКи. Так и хочется сказать: что хорошего может быть из Австралии! («Из Назарета может ли быть что доброе!») Тем не менее он написал интересную статью под любопытным названием «В социальных науках не говорят Titwank». Идея в том, что языковые предписания, практикуемые в социальных науках, с одной стороны, и в гуманитарных – с другой, сильно различаются. В частности, в social sciences избегают «вульгарного» языка при описании секса, тогда как в гуманитаристике и исследованиях культуры он в определенной степени допускается. Это ярко проявляется в журнальной политике. МакКи, например, рассказывает, что однажды послал рукопись статьи на тему сексуальности и ее отражения в массмедиа в ведущий журнал по социальным наукам. Статья была принята, но рецензент просил внести ряд изменений, так как некоторые выражения, по его мнению, являются вульгарными и ненаучными. «В статье говорится… ‘wanking’ вместо masturbating… ‘tit rubbing’ вместо breast rubbing or fondling… ‘turkey slapping’ [and] ‘titwanking’… Я сделал замены, которые были предложены, и статью опубликовали»[11], – пишет МакКи. Видно, что замены эти, как говорится, вкусовые и отражают не столько характер «научного» языка при описании соответствующих реалий, сколько представления рецензента о языковой норме.

У автора есть много разных интересных мыслей, но здесь меня интересует лишь язык, и интересует прежде всего в отношении к настоящей книге. До сих пор я не очень провинился перед воображаемым рецензентом, разве что его внимание сможет привлечь онанизм вместо мастурбации (с. 96), но это ведь почти цитата из Бинсвангера, великого невролога начала XX в., а тогда именно так все и называлось. Что же касается пресловутых поллюций и эрекций, то это ведь вполне естественнонаучные термины, суждения относительно которых вполне могут быть фальсифицированы. Может вызвать возражение и даже отталкивание не просто эрекция, а эрекция у Вебера, но это уже не по линии языка, а по линии морали, как мы это описали в предыдущем разделе.

Тем не менее в настоящей книге, которая все же претендует на то, что это не беллетристика, а научная биография, трудно, если вообще возможно, реализовать принципы социальной науки в позитивистском смысле, то есть social science. Потому что в последней есть требования, которые просто невозможно удовлетворить, например требование объективности, которая теперь обычно понимается процедурно как фальсифицируемость, или необходимость оставаться в рамках парадигмы, то есть, по сути, требование, чтобы новое исследование согласовывалось с теми, которые были проведены ранее. Здесь как раз так не получается, по крайней мере, применительно к отечественной научной среде, где эта книга вряд ли находит предшественников и единомышленников, хотя с некоторыми западными работами она согласуется, прежде всего с книгой Радкау, собственно и открывшего нового Вебера, у которого был не только героический аскетизм, как о нем писали десятилетиями и часто продолжают писать и сейчас, но и, простите за вульгарность, эрекции и поллюции, а также демоны, определившие во многом его творчество. В наших толковых словарях, к сожалению, не находится сколько-нибудь приемлемого определения термина «вульгарность». Чаще всего решающим в определении является слово «пошлость». И наоборот. «Разрешите вас познакомить. Пошлость – это вульгарность! Вульгарность – это пошлость!» А если приемлемого определения нет, то и пошлость, и вульгарность определяются контекстуально. И мы опять возвращаемся к противопоставлению социальных наук и гуманитаристики. И можем перефразировать Алана МакКи: в социальных науках (во всяком случае, в России) не говорят поллюция и эрекция. А в гуманитаристике, по крайней мере, как показывает наша книга, это допустимо. И мне кажется, очень важно, чтобы термины обыденного языка допускались в научные описания, потому что они скрывают за собой целые области человеческого опыта, в которые, может быть, через посредство сугубо научных, строго определяемых понятий вообще не пробиться.

На научном языке нужно остановиться особо. Почему-то вышло так, что в русском языке научная терминология для описания разделов человеческого опыта, связанных с полом и сексуальностью, практически отсутствует. А когда делается попытка перенести их напрямую из других языков, результат выглядит не меньшей пошлостью, чем вульгарное просторечье или непристойный жаргон. Я вспоминаю, как давно, еще в советское время столкнулся с новаторской для того времени статьей уважаемого И. С. Кона из области сексологии. Там приводилась таблица с классифицированными по полу и возрасту данными о приобщении молодых соотечественников к разным формам сексуального опыта. Среди категорий этого опыта фигурировали «легкий петтинг выше пояса» и «тяжелый петтинг ниже пояса». Я даже вздрогнул, прочитав эти обозначения. Сейчас не помню, задавались ли девочкам и мальчикам вопросы типа «в каком возрасте вы стали практиковать тяжелый петтинг ниже пояса?» Вообще каким-то загадочным образом мы пришли к тому, что все слова, касающиеся сферы половой жизни, – это ныне, как правило, транскрибированные по-русски слова из иностранных книжек. Сегодня все эти консумации и мастурбации представляются труднопереносимой пошлостью. Хочется воскликнуть: «И это в языке Пушкина, Достоевского, Акунина, наконец!» Мог же А. С. Пушкин объясниться с читателем так, чтобы «не рассердить богомольной важной дуры, слишком чопорной цензуры». А нынешние авторы не только не могут, но и не пытаются. Конечно, можно сказать, что Пушкин – не ученый, ему таких языковых трудностей преодолевать не приходилось. Но наши ведь и не преодолевают. Они просто переписывают, что читают, только русскими буквами. Все эти гендерквиры, гендерфлюиды, демибои и демигерлы (это все из Википедии!) – одна, только малая часть нового языка науки о любви и сексе. Это даже не обязательная когда-то научная латынь, это просто с английского. Но и латынь не должна непременно транскрибироваться по-русски. Например, для обозначения непристойного языка, непристойной лексики возникло слово «обсценный» – «обсценный язык». Это вроде из латыни, но пришло через английский. Правда, по-английски это, во-первых, звучит приемлемо [əbˈsiːn], во-вторых, представляет собой термин обыденного языка. У нас же это вроде научный термин, и не в какой-нибудь науке, а в филологии (!) Слово «филология» вроде бы первоначально имело смысл «любовь к слову», но именно филологи принесли это слово («обсценный») в русский язык, а от сексологов и психологов пришли все эти петтинги, консумации, демигерлы и пр. Для этого надо очень не любить русское слово. И все теперь говорят на этом совершенно «обсценном» языке. Поистине наступает «глухота паучья».

Но вернемся к сциентистике и гуманитаристике. Настоящая книга имеет в основном нарративный характер, и в этом смысле относится скорее к гуманитаристике. Основоположник нейропсихологии знаменитый А. Р. Лурия любил говорить о «романтической науке» и считал нужным писать книги двух видов: формально-структурные, которые он именовал классическими, и другие, как он выражался, романтические. Из собственных работ к первым он относил, например, «Высшие корковые функции человека», ко вторым – «Маленькую книжку о большой памяти» (раннее название «Ум мнемониста) и «Потерянный и возвращенный мир» (с подзаголовком «История одного ранения»). Хотелось бы, чтобы настоящая книга в какой-то степени соединяла в себе черты обоих этих жанров.

Диагнозы

Продолжим рассмотрение болезни Вебера. Самым распространенным объяснением болезни Вебера практически все врачи считали отсутствие нормальной половой жизни. В медицине (и не только в медицине) того времени (и не только того времени) это было общим местом. Недостаточные либо, наоборот, избыточные половые сношения считались главной причиной любого рода неврологических нарушений. Этому способствовало новое открытие пола в психоанализе Фрейда, его учеников и последователей. Свое мнение о психоанализе вообще и об идеях Отто Гросса, одного из enfants terribles психоаналитического движения, сам Вебер жестко сформулировал позднее, когда волей судьбы оказался замешан в одном из громких сексуальных скандалов эпохи (с. 207). Й. Радкау, которого можно считать одним из главных специалистов по «эпохе нервозности» (так называется его книга, на которую мы ссылались выше), говорит, что точка зрения, согласно которой секс – лучшее лекарство от душевных проблем, была популярной в среде врачей. И не только в среде врачей, но и в самых широких народных массах. Есть много оснований считать, что такое мнение, по крайней мере в широких народных массах, господствует и по сей день.

Так вот, даже в самом первом санатории на Бодензее, куда направился Вебер при обострении симптомов болезни, его лечащий врач Мюльбергер пришел к выводу, что в корне веберовских несчастий лежит недостаточное половое удовлетворение (R, 277). Супруга Марианна и тогда, и впоследствии жестко критиковала такой диагноз, ибо в этой медицинской констатации содержался как бы невысказанный упрек в ее адрес по причине ее недостаточной женственности, привлекательности, отсутствия шарма и пр. Но был в этой ее критике и позитивный аспект – она находила источник болезненного состояния мужа в необходимости «морального самопреодоления», то есть преодоления последствий слишком жесткого воспитания в детстве. Врачи полагали необходимым обеспечить супругам «нормальную» половую жизнь, что должно было стать основанием полного выздоровления мужа. Марианна же считала иначе. Дело не в их супружеской жизни, ибо в течение многих лет подобных проблем не возникало. «У тебя не возникало сексуальных возбуждений, – писала она мужу, – поскольку у тебя вообще не было нервной болезни. И эта половая неврастения, по моему убеждению, есть следствие нервной возбудимости вообще и исчезнет вместе с нею, а не наоборот». Кроме того, писала она, «Альфред недавно сказал мне, что у него затруднения возникают, только когда разгуливаются нервы, и никогда иначе»[12]. Это к тому, что брат Альфред, очевидно, тоже страдал половой неврастенией, хотя и не в такой тяжелой форме.

Врачи в разных санаториях – в Констанце на Бодензее, в альпийском Урахе – применяли разные методы лечения, в частности лечили гипнозом, как раз входившим в моду в то время, прибегали к разным манипуляциям, о которых Марианна пишет с отвращением, в частности к обертываниям, лечению электричеством[13]. Главное – доктора, кажется, не понимали, что происходит с больным. Общая позиция всех консультантов состояла в том, что больному нужно обеспечить «половое возбуждение» и что это обязанность жены. Грубо говоря, жена должна пробудить мужа сексуально, что в дальнейшем должно привести его к выздоровлению. Такое суждение не требует специального медицинского образования, это – на уровне народных рецептов. Но что гораздо хуже, больной и его супруга в результате оказывались в тупике. Ведь в этих рецептах, даже если их давали светила медицины, не учитывалось, что супруги живут в браке вот уже пять или шесть лет, что таких приступов неврастении раньше не возникало, что половых сношений в браке, скорее всего, не было и что брак, тем не менее, как можно предположить, был счастливым. Муж и жена были товарищами и были нужны друг другу. Как жена в таких обстоятельствах должна «сексуально возбудить» мужа? Тем более что доктора, выдвигая такую рекомендацию, одновременно прописывали больному успокоительные таблетки для избегания ночных эрекций. Марианна приходила к выводу, что «ничего позитивного об этих вещах врачи не знают»[14].

Самый общий диагноз медиков гласил: неврастения. Это был крайне популярный в то время, но при этом очень двусмысленный диагноз. Он мог выглядеть как успокоительно расслабляющим («это ведь только нервы», нарушения в вегетативной системе), так и опасно настораживающим – как приближение душевной болезни (R, 291). Применительно к Веберу он выглядел скорее тревожно. Призрак душевной болезни постоянно бродил вокруг семейства: душевная болезнь Эмми Баумгартен, с которой был помолвлен Макс еще до встречи с Марианной и мать которой (Ида Баумгартен, родная сестра матери Макса) позже покончила с собой; сумасшествие отца Марианны, свидетельницей чего она стала еще в детстве; психические заболевания троих ее братьев; наконец, тяжелая депрессия и самоубийство юного племянника Макса Отто Бенеке, которого Максу и Марианне некоторое время пришлось опекать уже в тяжелые годы болезни Макса. Кроме того, упоминание менингита, или воспаления оболочек головного мозга, перенесенного Максом еще в раннем детстве – как минимум внешние следы менингита он сохранял вплоть до времени студенчества, – заставляли консультирующих профессоров озабоченно покачивать головами. Да и господствующее в культуре в то время представление о связи духовной одаренности с душевной болезнью прекрасно укладывалось в диагноз. Книга знаменитого итальянца Чезаре Ломброзо «Гениальность и помешательство» уже тогда была причислена к научной классике. А культ Ницше, господствовавший в Европе, превращал больного, страдающего философа в икону интеллектуалов. Вебер и его жена относились к учению Ницше с его иррационализмом и имморализмом явно отрицательно, что, однако, не означало отрицания его таланта и силы убеждения. Ницше был элементом их духовной среды, частью воздуха, которым они дышали, и тревожную мысль о связи гения и безумия они вдыхали с этим воздухом.

Все это заставляло Вебера пристально всматриваться в себя, опасаясь увидеть знаки потери разума и буквально заставляя себя мыслить четко и методично. Уже гораздо позднее, в предпоследний год своей жизни, в письме Эльзе Яффе он ругает свой тогдашний «чуждый любви холодный мозг», признаваясь тем не менее, что «этот шкаф со льдом часто был мне нужен, целые годы он был последним спасением, тем, что оставалось „чистым“ против бесов, которые играли со мной в свои игры, когда я болел (да часто и раньше)» (MWG II/10, 514). Радкау высказывает, на наш взгляд, обоснованно мысль о том, что стремление добиться максимальной четкости мышления, да и убедить себя в том, что болезнь не разрушила его разум, объясняет тот факт, что первыми работами, которые последовали в период относительного выздоровления, стали именно методологические работы.

Указанная двойственность неврастении заставляла Вебера в попытках самодиагностики делить симптомы болезни на физические и психические. Он разъяснял в письме матери, что апатия, которая им овладевает, это «не психическая» апатия, а нарушения речи – «чисто физическое явление, отказывают нервы» (R, 295). Это все совершенно не медицинские понятия, а своего рода натурфилософские попытки понимания собственной болезни. Кроме того, здесь опять налицо стремление заговорить болезнь, то есть обезопасить себя от нее путем произнесения магических формул, отделяющих физическое от психического; физическое – это функциональные нарушения, которые хотя и не привязаны к каким-то телесным изменениям, но имеют проявления в телесных функциях, тогда как психические функции – способность логически мыслить, например, а также способность отслеживать и умственно фиксировать проявления собственных болезненных процессов и состояний – эта способность остается незатронутой. Когда Вебер говорит о локальных функциональных нарушениях физического характера, он, скорее всего, имеет в виду именно сексуальные нарушения. Но, как справедливо восклицает Радкау, можно ли предположить, что сексуальность – это исключительно физический, то есть исключительно телесный процесс, а не сочетание физического с психическим? И можно ли всерьез предположить, спросим мы, что изощренному уму Макса Вебера было недоступно понимание психической природы сексуальности? Поэтому мы и говорим, что указанное подразделение симптомов на физические и психические и попытки свести болезнь к физическим проявлениям – это не столько попытки диагностики, сколько заговаривание душевных ран. Иначе это трудно объяснить. Конечно, такое псевдорациональное, а в сущности суеверное поведение не делает чести пророку «расколдовывания» (с. 222), но его можно понять как проявление страха перед потерей разума. «Не дай мне бог сойти с ума. // Нет, легче посох и сума; // Нет, легче труд и глад», – писал Пушкин. Страдания – физический или психический характер они имели – конечно, затемняли восприятие и мешали мыслить ясно.

Другие диагнозы

Несколько слов о других попытках диагностировать болезнь Вебера и объяснить ее происхождение. В качестве альтернативы неврастении предлагалась истерия, что для самого Вебера было в определенном смысле более приемлемо. В обоих случаях речь идет о функциональных нарушениях психосоматического характера, но с точки зрения тогдашних представлений при неврастении следовало бы говорить об унаследованных органических пороках, а при истерии – о текущих расстройствах, которые могли быть излиты наружу и таким образом хотя бы на время изжиты. Именно поэтому врачи говорили, что неврастения доставляет страдания больному, а истерия, прежде всего, окружающим. Истерия сначала понималась как женская болезнь, происходящая из неудовлетворенности матки (от греч. hуstera – матка), позднее этиология изменилась и истерия (она же истерический невроз) стала пониматься как и мужская болезнь. Вебер позже много размышлял о культурно-историческом характере истерии и связи с истерией определенных религиозных представлений и практик, в частности женских истерических пророчеств и греческих оргиастических культов (ХИО, 2, 245–246). Теперь во время болезни истерия была одним из альтернативных диагнозов. Но основательность того или иного диагноза не предполагала изменения лечебных процедур. Не было, да, по-моему, и до сих пор нет отдельного лекарства от истерии или отдельного лекарства от неврастении. Все болезни невротического характера лечатся в конечном счете одинаково в зависимости от преобладающих симптомов, на которые и ориентированы предписываемые больному препараты и процедуры.

Отдельного рассмотрения заслуживают предполагаемые причины болезни. Но нервные и психические болезни представляют собой столь сложное многоуровневое сочетание разного рода феноменов, что искать для каждого случая одну причину просто бессмысленно. Если ее все же хотя бы предположительно называют, то оказывается, что вывод делается не на основе опыта изучения индивидуальной болезни, а на основе парадигмы, в которой работает тот, кто называет болезнь. Не от единичного к общему, так сказать, делается заключение, а от общего к единичному – не от больного к болезни, а от болезни – к больному. Соответственно подбираются (определяются) и причины.

Применительно к болезни Макса Вебера работали две парадигмы: модель научной неврологии того времени и модель только еще зародившегося психоанализа. О научно-неврологическом подходе рассказывает Радкау: Отто Бинсвангер, автор самого знаменитого в то время пособия по неврастении, объяснял своим студентам, что рано или поздно «почти каждый неврастеник» «раскроет вам свое сердце и попытается доказать, что он стал несчастной жертвой своих юношеских глупостей» – читай: онанизма[15]. В научно-неврологическом и вообще в научно-медицинском обиходе того времени онанизм виделся иногда как вредная привычка, а чаще как болезнь, следствием которой становятся многочисленные психические расстройства. Поэтому избегание онанизма рассматривалось как строгое требование половой гигиены; оно предписывалось медиками, его внушали родители детям, а те, кто не сумел избегнуть соблазна, но не был обнаружен как занимающийся онанизмом, носил в себе эту тайну как бомбу с часовым механизмом, которая нередко сама по себе порождала в человеке внутренний, иногда невыносимый психический конфликт. Там же у Радкау приводится несколько историй болезни пациентов, ставших жертвой собственных фобий, вызванных занятиями онанизмом. Часто неврастенические симптомы таких пациентов напоминают симптомы болезни Вебера.

Напоминают, да. Но в книге о Вебере Радкау старается показать, что по целому ряду причин заключить «по аналогии» о причине болезни Вебера невозможно. Аргументация у него весьма причудливая. Так, говорит он, такому объяснению (через онанизм) противоречит факт ночных поллюций у пациента. Почему он противоречит? Потому что у взрослых мужчин поллюции встречаются очень редко, а еще реже в случаях, когда сексуальный позыв был уже удовлетворен в состоянии бодрствования. Однако последнее, как представляется, не могло происходить с Вебером именно в тот период. «Если верить записям старого Ясперса, Вебер научился этому (половому сношению. – Л.И.) только с Миной Тоблер и Эльзой Яффе» (R, 298). Если половых актов не было, а поллюции были, значит, и онанизм исключается. Так мыслит Радкау. На самом деле именно сексуальная аскеза, которой Вебер, «человек с сильной половой конституцией», в некотором смысле даже гордился, и могла привести к ночным поллюциям или вообще к половой неврастении даже в отсутствие половых актов в состоянии бодрствования. То есть не безвольное и безответственное самоудовлетворение было виной страданий профессора, а, наоборот, героическое воздержание.

Такое объяснение можно назвать научно-неврологической парадигмой. О психоаналитической парадигме мы уже рассказали – это объяснение через отцеубийство, комплекс вины и конфликт Я и Сверх-Я. Что сразу бросается в глаза, так это то, что две модели объяснения отнюдь не должны исключать одна другую. Просто речь идет о разноуровневых процессах. Неврология изучает нервную систему и ее заболевания, психоанализ – влечения человека и их превращения в ходе социальной жизни. Нервная система – носитель этих самых влечений. А пресловутые поллюции и эрекции, а также припадки – эпилептические и коитальные – это необходимые связующие звенья, которые соединяют в познании два подхода и соответственно две системы понятий и методов, а в самом человеке – его нервы и его личную жизнь. Поэтому ситуация, описанная в предыдущем абзаце, может быть истолкована и с точки зрения неврологии, и с точки зрения психоанализа, и в практике объяснения и понимания связать оба подхода.

Тайна болезни Вебера

Сколько бы ни обсуждались разные стороны болезни Вебера, все равно природа ее остается тайной. Для точного суждения недостает источников; все, кто мог что-то важное вспомнить, умерли, оставив воспоминания. Но эти воспоминания, как правило, не дают ответов на новые вопросы, которые появляются по мере развития исследовательских подходов и методов. Кроме того, отсутствует систематическое медицинское отображение хода болезни. Документы многочисленных врачебных консилиумов и консультаций, которые сохранились, слишком разнообразны и необязательны, чтобы на них можно было полностью полагаться. Достаточно знать, что высказывались предположения о шизофрении, был также медицинский профессор, который считал, что больного может излечить только кастрация (R, 289, 307). Марианна и Елена даже всерьез обсуждали это в письмах.

Документ, который мог бы считаться самым ценным из возможных свидетельств, к сожалению, был утрачен. Летом 1907 г. Вебер составил для невролога профессора Хофмана, который должен был его консультировать, документ, озаглавленный «Отчет о патологической предрасположенности, возникновении, течении и характере болезни». Копию получила и Марианна, она передала ее Ясперсу, по мнению которого это «анамнез, уникальный по дистанции к самому себе, объективности и конкретной точности изображения» (ЕВ, 641). Ясперс позднее вернул документ Марианне, которая впоследствии, во время нацистской диктатуры, якобы вынуждена была его уничтожить из опасения, что он попадет в руки нацистов, которые могут использовать его для дискредитации мужа. Марианна называла его «автобиографией» (в кавычках). «Когда я переписываю отчет, – сообщала Марианна Елене, – передо мной живо встает в памяти все пережитое и выстраданное, и я удивляюсь, что это вообще можно было вынести, особенно Максу! Какие ужасные мучения пришлось ему пережить!» (Ibid).

Это очень трогательное сообщение, и вдове можно только сочувствовать. Но возникает все же пара вопросов. Если она переписывала отчет и даже делала это только единожды, то все равно существовал не один, а как минимум два экземпляра. Она уничтожила оба, не спрятав, не передоверив хотя бы один экземпляр поистине уникального документа верному человеку? В конце концов, не запечатала в стеклянную банку и не зарыла в саду? В это просто трудно верить. И кроме того, не стоит преувеличивать враждебность нацистского режима к наследию национал-либерала Макса Вебера. Его книги не изымались из библиотек, их не жгли на площадях, у него были открытые последователи и даже обожатели в научной и не только в научной среде; одним из таковых был Ханс Франк, нацистский генерал-губернатор того, что осталось от Польши, прозванный после войны палачом Польши (R, 847). То есть Макс Вебер при нацизме не был под запретом, он не был столь популярен, как при жизни и впоследствии, но, возможно, потому, что его время еще не настало. Надо ли было вдове уничтожать историю его болезни, в которой не было ничего политически опасного, а сама болезнь не была ни для кого секретом! Если эта «автобиография» действительно была уничтожена Марианной, то мотив, который она приводит в объяснение своего поступка, не выглядит убедительным.

Так или иначе отчет не сохранился. Сохранилась, конечно, хотя и частично, переписка членов семьи и близких, кто каким-либо образом был затронут болезнью Вебера. Но полной картины, которая могла бы (возможно) обнаружиться в отчете, конечно, не существует. В то же время по косвенным признакам можно судить, что болезнь начиналась раньше и продолжалась дольше, чем эти несколько лет – с 1898 по 2002 или 2003 г., отведенные на болезнь большинством биографов. Даже в косметически приукрашенной, ретушированной, по выражению одного из критиков, биографии Вебера, написанной Марианной, все время проскальзывают тревожные нотки. Так, о студенческой поре Макса она пишет: «…молодой студент усвоил грубое времяпрепровождение буршей <…> и у него были товарищи, удовлетворяющие свою чувственность в безответственных и бессердечных формах. Но мать могла быть благодарной… Ее сын противостоял примеру других: лучше терзаться демоническими искушениями духа, грубыми требованиями плоти, чем отдавать дань физической потребности» (курсив мой. – Л.И.) (МВ, 86). Надо ли спрашивать, почему это «лучше», тем более что Марианна, когда писала эти строки, давно уже знала о демонах, которые пришли позднее!

В берлинский период, по заверению Марианны, молодой чиновник (референдарий) полагает, что «нет женщины, которая могла бы его полюбить, которой он в силу своей натуры мог бы дать счастье». Поэтому своей юной сестре Кларе, спрашивающей его о женитьбе, он отвечал: «Такой старый медведь, как я, топчется лучше всего один в своей клетке» (Там же. С. 151). «И с каждым годом, – описывает Марианна ушедшую в прошлое помолвку Макса с Эмми Баумгартен, – он все больше подчиняется мысли, что, если он не может спасти и осчастливить Эмми, он и сам не имеет права на полное человеческое счастье. К этому прибавляется постепенно нарастающее из темных глубин жизни таинственное чувство, что ему вообще не дано принести счастье женщине» (курсив мой. – Л.И.) (МВ, 144–145). «Моя милая Эмми… – пишет он девушке, с которой когда-то был помолвлен и с которой чувствует необходимость объясниться накануне свадьбы с Марианной, – теперь ты знаешь о прошлом и понимаешь, почему для меня было невозможно не поговорить с тобой открыто <…> Убеждение в том, что я не смогу ни принадлежать женщине, ни сблизиться с девушкой, было, ты знаешь это, следствием моего долгого неразрешенного сомнения в том, как ты относилась и относишься ко мне…» (курсив мой. – Л.И.) (Там же. С. 164). А вот Марианна цитирует письмо Макса к ней из Берлина, еще до профессуры во Фрайбурге: «Мое общее состояние несравненно лучше, чем в предыдущие годы. На это я даже не надеялся, разве что в значительно более позднем возрасте, и во что я даже в период нашей помолвки, для меня в этом отношении очень тревожной, не верил. После того как я в течение отвратительных мучений наконец внутренне достиг уравновешенности, я боялся тяжелой депрессии. Она не наступила, как я думаю, потому, что посредством непрекращающейся работы не позволял ощутить покой нервной системе и мозгу <…> Я думаю, что не должен рисковать и позволить наступившему успокоению нервной системы превратиться в расслабленность, не должен рисковать до тех пор, пока не пойму твердо, что стадия выздоровления окончательно завершена» (Там же. С. 174). О каких отвратительных мучениях и о каком выздоровлении здесь идет речь, если болезнь как таковая, разразившаяся в Гейдельберге, как об этом детально пишет Марианна, еще и не начиналась, если «некое злое нечто», на которое есть лишь намеки в предыдущих главах ее книги, еще не «поднялось» из «неосознаваемых глубин жизни»!

Еще пара примеров из того же жизнеописания пера Марианны. Болезнь вроде бы уже завершена, в биографиях пишут, что это уже творческий 1906 г., уже написана и опубликована «Протестантская этика и дух капитализма», и вдруг «…в разгар лета, время, которое он так любит, его опять мучают демоны» (МВ, 305). «Несмотря на длительный отдых, зима и весна 1907 г. были вновь окутаны мрачными облаками. Для большой работы не хватает сил. Вебер чувствует себя опустошенным и полагает, что такого плохого времени у него не было уже несколько лет» (Там же. С. 309).

Не буду множить цитаты, нужно просто перебросить мостик сразу на полтора десятилетия вперед, когда Вебер уже прошел страшные муки болезни, когда медленно и мучительно к нему вернулась работоспособность, когда уже принесла ему славу «Протестантская этика и дух капитализма», а сам он готовил к изданию написанные еще в 10-е гг. «Социологию религии» и «Хозяйство и общество» и готовился к переезду в Мюнхен. В письме своей тайной возлюбленной Эльзе Яффе от 4 марта 1919 г., то есть немногим более чем за год до смерти, он пишет: «Разве у нас не особенное положение, которое позволяет извинить то, что я иногда испытываю „страх“ за тебя, сердце мое, за нашу красоту, за все <…> В принципе все вообще в порядке и все очень хорошо <…> Надо только задаться вопросом, смогу ли я обеспечить то же самое в Мюнхене (речь о профессуре, предполагавшей большие нагрузки. – Л.И.). А в этом как раз нет уверенности. Ведь никто не верит и не знает, даже Марианна (хотя теоретически знает, но ее любовь и тоска делают это не актуальным), что в смысле здоровья (чисто физически!) я все время живу под лезвием меча» (курсив мой. – Л.И.) (MWG II/10, 500). Из этих строк становится ясно, что болезнь не ушла совсем и висит над ним, как дамоклов меч, даже в момент высшего духовного и душевного подъема. Как пришла она во время взросления Вебера, так и ушла с его смертью. Или, если решиться на более обязывающее суждение, ушла, лишь унеся его с собой.

Глава 4. Протестантская этика

Творческая болезнь – «Протестантская этика и дух капитализма» – Американский перевод – Поп-социология – Веберовская карусель – Панцирь и клетка

Творческая болезнь

РАБОТАВШИЙ сначала в Швейцарии, уехавший затем в Америку историк медицины и психоаналитик Генри Элленбергер в книге «Открытие бессознательного» показал на примере биографий нескольких знаменитых ученых и философов, в частности Фрейда, Юнга, Фехнера, Ницше, существование связи «страшных болезней», подобных той, что была у Вебера, с последующим творческим взлетом. Он назвал такую болезнь творческой болезнью.

Это редкое психическое состояние, в которое, согласно Элленбергеру, ученый входит, как правило, после длительного периода упорной и непрерывной интеллектуальной работы, не оставляющей даже возможности отвлечения. Это даже не просто работа, а поиск истины, полная поглощенность какой-то идеей. Главными симптомами болезни, следующей за таким периодом, становятся депрессия, умственное и физическое истощение, крайняя возбудимость, бессонница, головная боль. Болезнь может в некоторой степени совмещаться с профессиональной деятельностью и семейной жизнью. Но все равно больной ощущает себя отрезанным от привычного мира, он живет с таким чувством, будто никто не может понять его болезнь и, соответственно, ему помочь. Попытки самолечения лишь усиливают страдания. В целом это, по определению Элленбергера, «полиморфное состояние, которое может принять форму депрессии, невроза, психосоматических недомоганий или даже психоза»[16]. Каковы бы ни были симптомы, они ощущаются субъектом как болезненные, иногда почти на грани агонии, с перемежающимися периодами облегчения и ухудшения. Такая болезнь может обнаруживаться в самых разных условиях у самых разных людей, но преимущественно творческого склада – шаманов, жрецов и священников разных религий, у определенного рода мыслителей, творческих писателей.

Буквально все эти признаки и характеристики болезни легко увидеть и даже документировать на примере Фрейда. По Элленбергеру, начиная с 1894 г. и далее страдания Фрейда, на основании его собственных описаний, можно классифицировать как невротические, а временами – как психосоматические. Но в отличие от просто неврозов концентрация на навязчивой идее имеет творческий характер. Размышление и самоанализ превращаются в безнадежный поиск ускользающей истины. Фрейд ощущает, что находится на грани открытия величайшей тайны или уже обладает ею, но снова впадает в отчаяние. Ощущение абсолютной изоляции – один из лейтмотивов его писем. Притом что нет данных, говорящих, будто Фрейд действительно был изолирован или к нему в это время плохо относились коллеги. Еще один признак невроза – изобилие уничижающих суждений – именно таковыми награждал Фрейд коллег.

Если обратиться к Юнгу, то здесь творческая болезнь продлилась с 1913 по 1919 г. Она характеризовалась такими же чертами, как и болезнь Фрейда. И у одного и у другого творческая болезнь следовала за напряженным периодом интенсивной исследовательской работы. Во время болезни и Фрейд, и Юнг разорвали или свели к минимуму свои связи с университетом и профессиональными организациями. Оба испытывали очевидные симптомы душевного нездоровья: Фрейд говорил о своей неврастении или истерии, Юнг долгие часы проводил бездумно у озера, строил из камешков маленькие замки. Поневоле вспоминаются конструкторы для постройки замков, которые приобретала для больного Вебера Марианна.

Такая болезнь может длиться до трех лет и более. Выздоровление приходит внезапно и быстро; оно сопровождается ощущением эйфории, и за ним наступает нечто вроде трансформации личности. Субъект убежден, что получил доступ к новому духовному миру или открылся этому новому миру. Это, пишет Элленбергер, легко доказать на примере Густава Фехнера, да и у Ницше его самые оригинальные и, можно сказать, экстравагантные теоретические построения совпадали с периодами мучительной творческой болезни. Элленбергер ссылается на Поля Валери, говорившего, что настоящий творческий писатель может даже внешне меняться, принимая образ, соответствующий духу его сочинения. Как может воздействовать на личность ученого его открытие, демонстрирует пример Роберта Бунзена. Когда Бунзен открыл спектральный анализ, его видение мира изменилось и то же произошло с его личностью; с тех пор он «держался как король, путешествующий инкогнито»[17].

Большая часть отмеченных Элленбергером признаков характерна и для болезни Вебера. Совпадающие симптомы описаны в предыдущей главе подробно. Также и ощущение покинутости, недоверие врачам и желающим добра коллегам. Иногда мало чем обоснованная враждебность к определенным персонам: у Фрейда это злобное отношение к много для него сделавшему Блейлеру, у Вебера, например, к историку Лампрехту. Также и расставание с университетами и научными и профессиональными организациями. Простившись с Гейдельбергским университетом, Вебер принял статус «приватгелерте», так сказать, независимого ученого, каковым оставался до 1916 г., то есть до получения профессуры в Вене. Что действительно отличает случай Вебера от описанных Элленбергом, так это отсутствие счастливого выздоровления и эйфории великого открытия. Выход Вебера из болезни оказался долгим и постепенным и вообще, как я пытался показать в предыдущей главе, полностью так никогда и не состоялся. Тем не менее озарение великого открытия имело место, и держался открыватель значительную часть оставшейся ему жизни действительно как король, путешествующий инкогнито. Но об этом далее (с. 190, 274).

Годы болезни, сколь бы ни были тяжки, ознаменовались в то же время серьезным улучшением материального положения профессорской семьи. Марианна получила значительное наследство от умершего деда – текстильного фабриканта из Билефельда. Поэтому потеря профессорского жалования, когда Макс в 1903 г. наконец окончательно простился с университетом, не привела к финансовой катастрофе. Кроме того, семья переехала из съемной квартиры в родовую виллу Фалленштайнов в парке на берегу Некара, заняв там весь бельэтаж. Марианна даже писала в воспоминаниях, как импозантный профессор отдыхал на выходящем в парк балконе, греясь на солнце в чем мать родила и куря длинную трубку. Он вообще любил солнце и во время болезни особенно тяжело переносил туманную, пасмурную Германию. Если не считать месяцы, проведенные в санаториях, болезнь проходила в основном в поездках по Италии (иногда на Лазурном берегу во Франции), длящихся недели и месяцы. Сицилия, Лаго-Маджоре, Тоскана, Неаполь, Рим, Венеция и т. д. – в этих местах найти чету было гораздо легче, чем в Гейдельберге. На первый взгляд может показаться, что период болезни стал для Вебера достаточно приятным времяпрепровождением. Но следует помнить, что, как точно сформулировано в одной из работ, посвященных Веберу, это был жизненный этап, когда «за титаническим подъемом на место любимца богов в вильгельмовской научной системе последовало глубокое падение в болезнь и депрессию, от которых он вроде бы выздоровел, но так и не сумел избавиться»[18]. С этого времени он словно находился на другом берегу, ведь мир больных как бы отделен от мира здоровых непреодолимым препятствием.

С того берега Веберу во время его творческой болезни и после удалось увидеть многое, что не виделось ни ему раньше, ни другим, здоровым людям. Это стало ясно после выхода в свет в 1904–1905 гг. работы «Протестантская этика и дух капитализма» (далее – ПЭ), которая, собственно, и положила начало его мировой славе.

«Протестантская этика и дух капитализма»

Это была первая работа Вебера, вскрывающая соотношение институтов «религия», «мораль» и «хозяйственная организация» в едином целом жизни общества. В дальнейшем именно этой теме Вебер посвятил свои главные социологические труды: «Хозяйство и общество» и «Хозяйственная этика мировых религий» (мы будем подробнее говорить об этом в главе 7).

Тезис Вебера. Здесь же, в ПЭ, Вебер будто бы постепенно подбирается к проблеме и, проведя читателя по лабиринту имен, цитат, идей, чужих и собственных умозаключений, подводит его к формулировке того, что позже назвали тезисом Вебера. Суть его примерно в следующем: Реформация благодаря воздействию своих религиозных доктрин в качестве побочного эффекта вызвала к жизни капитализм, поэтому следование нормам этики протестантизма вело к успеху именно в капиталистической системе хозяйственной организации. Сам Вебер, конечно, так примитивно не формулировал, но это как бы само собой следовало из его изложения, предполагалось или даже, как считают некоторые, «гипнотически» внушалось. Во всяком случае, именно так и была воспринята веберовская работа, благодаря чему и было изобретено само понятие «тезис Вебера». Действительный тезис Вебера, если бы он существовал как таковой, должен был бы быть сформулирован гораздо слабее. Вебер имел в виду избирательное сродство между Реформацией и капитализмом. Поэтому Реформация не «породила капитализм», а «совпала с капитализмом», оказалась ему близка. В формулировке современного социолога тезис Вебера должен выглядеть так: Реформация породила религиозно обусловленный, методически рациональный образ жизни и профессиональную этику, которые лучше всего «подошли» капиталистической организации хозяйства (HPM, 87).

Религия и образ жизни. Нужно последовательно рассмотреть обе составляющие этого «уравнения». Первое – это религиозно обусловленные образ жизни и мораль. Чем вообще должно было быть вызвано стремление к изучению корреляции религии и структуры хозяйства? Сам Вебер отвечает на такой вопрос очень просто: «Мы имеем в виду несомненное преобладание протестантов среди владельцев капитала и предпринимателей, а равно среди высших квалифицированных слоев рабочих, и прежде всего среди высшего технического и коммерческого персонала современных предприятий» (ИП, 61). Причем Вебер не претендует на открытие, прямо говоря, что это неоднократно обсуждалось в католической прессе и на конференциях. Затем он разбирает разные варианты объяснения этого феномена, прежде всего указывая: нельзя объяснять дело тем, что, мол, реформация дала свободу экономической работе и экономическому успеху, которые сами собой, так сказать, без участия религии приобрели капиталистический «стиль». Наоборот, говорит Вебер, Реформация означала не полное устранение господства церкви в повседневной жизни, а лишь замену прежней формы господства иной, причем «замену господства необременительного, практически в те времена мало ощутимого, подчас едва ли не чисто формального, в высшей степени тягостной и жесткой регламентацией всего поведения, глубоко проникающей во все сферы частной и общественной жизни» (ИП, 62). Эта новая регламентация и стала, собственно, механизмом проникновения новой морали в практическое поведение граждан, в частности экономическое. О том, что это за мораль, что это за особенная протестантская этика, мы порассуждаем позднее. Пока что нужно определить, что это за дух капитализма, который, как предполагается, уже существовал и которому так подошла, так пришлась ко двору протестантская этика.

Дух капитализма. Вебер предпочитает не конструировать дух капитализма, развертывая его из нескольких априорно данных предпосылок, а списывать, срисовывать его из материалов, отражающих реальную жизнь и реальные устремления живых людей с предпринимательской ориентацией и предпринимательским огоньком. Свидетельства таких людей и такой жизни оказалось нетрудно найти. Вебер опирается на автобиографию Бенджамина Франклина – человека, не только обладающего предпринимательским духом, но и способного к рефлексии, осмыслению собственного хозяйственного поведения. «Автобиография» Франклина и его «Поучение сыну» оказались подходящими источниками.

Вот краткие выдержки из обширного документа, цитируемого Вебером в ПЭ:

Помни, что время – деньги; тот, кто мог бы ежедневно зарабатывать по десять шиллингов и тем не менее полдня гуляет или лентяйничает дома, должен – если он расходует на себя всего только шесть пенсов – учесть не только этот расход, но считать, что он истратил или, вернее, выбросил сверх того еще пять шиллингов <…> Помни, что кредит – деньги. Тот, кто оставляет у меня еще на некоторое время свои деньги после того, как я должен был вернуть их ему, дарит мне проценты или столько, сколько я могу выручить с их помощью за это время <…> Помни пословицу: тому, кто точно платит, открыт кошелек других. Человек, рассчитывающийся точно к установленному сроку, всегда может занять у своих друзей деньги, которые им в данный момент не нужны <…> Наряду с прилежанием и умеренностью ничто так не помогает молодому человеку завоевать себе положение в обществе, как пунктуальность и справедливость во всех его делах <…> Остерегайся считать своей собственностью все, что ты имеешь, и жить сообразно с этим. В этот самообман впадают многие люди, имеющие кредит. Чтобы избегнуть этого, веди точный счет своим расходам и доходам (ИП, 71–73).

Так проповедует Бенджамин Франклин. Вряд ли кто-либо усомнится, говорит Вебер, в том, что эти строки пропитаны именно «духом капитализма», хотя это отнюдь не означает, что в них содержится все то, из чего складывается этот «дух». «Идеал его – кредитоспособный добропорядочный человек, долг которого рассматривать приумножение своего капитала как самоцель» (ИП, 73). Суть дела заключается в том, что здесь проповедуются не просто правила житейского поведения, а излагается своеобразная этика, отступление от которой рассматривается не только как глупость, но и как своего рода нарушение долга. Речь идет не только о «практической мудрости» (это было бы не ново), но и о выражении некоего этоса. Это и есть самое важное для Вебера. Ведь говорится не то, что, мол, есть некий избыток предпринимательской энергии, который реализуется независимо от (или даже вопреки) морали. Все совершенно наоборот: требование морали состоит в том, чтобы зарабатывать деньги независимо от того (или даже вопреки тому), достаточно ли у тебя предпринимательской энергии. Все, что рекомендует молодому человеку Франклин, – это не полезные советы, не лайфхаки, как некоторые теперь выражаются, а моральные предписания по ведению достойной жизни. В этом специфическом смысле Вебер и понимает дух капитализма.

Капиталистическая этика. Во многом эта специфическая капиталистическая этика родственна традиционной этике. Но под нее оказывается подведен совершенно другой фундамент. Франклин призывает к честности. Честность, безусловно, традиционно важная добродетель. Но для Франклина честность полезна не сама по себе как неотъемлемая характеристика порядочного человека, а потому, что она приносит кредит. Так же обстоят дела и с прочими добродетелями – скромностью, умеренностью, пунктуальностью, прилежанием и т. д. Каждая из них важна не сама по себе, не как таковая, а потому (и в той мере!), что приносит деньги и делает человека, обладающего этими добродетелями, богаче, причем не в духовном, а в прямом финансовом смысле, и успешнее на пути обогащения.

Возникает момент, на который обращает особое внимание Вебер. Может показаться, даже более того, должно показаться, что поучение Франклина – это поучение лицемера, урок лицемерной морали, где всякое доброе поведение рассматривается лишь с точки зрения того, насколько оно окупается. За этим как бы скрывается некоторая недобросовестность, даже элемент мошенничества: человек будто бы ведет себя так, чтобы выманить деньги у других людей, а затем применить их для собственной пользы, может быть, для собственных удовольствий. Но вот здесь и возникает то специфическое, что характерно для поучения Франклина и шире – для духа капитализма, как он воплощается в этом поучении. Да, пишет Вебер, «summum bonum этой этики прежде всего в наживе, во все большей наживе», но «при полном отказе от наслаждения, даруемого деньгами, от всех эвдемонистических или гедонистических моментов» (ИП, 75); «эта нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем-то трансцендентным и даже просто иррациональным по отношению к „счастью“ или „пользе“ отдельного человека». «Теперь уже не приобретение денег служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование человека направлено на приобретение денег, которое становится целью его жизни» (ИП, 75). В результате получается так, что всякое подозрение в лицемерии, недобросовестности, не говоря уже о мошенничестве, оказывается нерелевантным, ибо эти перечисленные инструменты обмана ближнего (лицемерие и т. д.) начинают выглядеть потусторонними для капиталистического «духа», состоящего, как парадоксально это ни звучит, в добродетельном приобретении денег, в добродетельной наживе. А мошенничество и прочие вещи, конечно, существуют в жизни, но не принадлежат к «чистому типу» капиталистического духа.

Мы попытались разобраться, как, по Веберу, надо понимать дух капитализма. Его надо понимать как добродетельное само по себе стремление к наживе. Но все еще остается вопрос о том «методически рациональном» образе жизни и о той профессиональной этике предпринимателя, которые якобы были принесены Реформацией и прекрасно «подошли» складывающемуся или, может быть, уже сложившемуся тогда духу капитализма. Без этого останется непонятым вопрос, поставленный Вебером в самом начале работы: почему в предпринимательской профессии преобладают протестанты? Конечно, этот конкретный вопрос совсем не главный, но он послужил как бы детонатором идейного взрыва, который вызвала работа «Протестантская этика и дух капитализма».

Новое представление о значимости профессии. Несколько слов о том, что такое Реформация. Это религиозное и общественно-политическое движение в Западной и Центральной Европе XVI – первой половины XVII вв., направленное на реформирование католической церкви. Началом Реформации считается выступление доктора богословия университета саксонского Виттенберга (ныне Лютерштадт-Виттенберг) Мартина Лютера, который 31 октября 1517 г. прикрепил к дверям церкви в Виттенберге свои 95 тезисов, в которых выступил против злоупотреблений католической церкви, в частности против продажи индульгенций. Завершением Реформации считается подписание Вестфальского мира в 1648 г. У Реформации не было единой доктрины. Протестантизм получил распространение во всей Европе в вероучениях последователей Лютера (лютеранство), Жана Кальвина (кальвинизм), Цвингли (цвинглианство) и других менее значимых или же представлявших собой разновидности названных учений.

Соединительным звеном между религиозной моралью, выработанной Реформацией, и рассмотренным нами духом капитализма явилось новое представление о профессии, точнее о профессиональном долге. «Нравственная квалификация мирской профессиональной деятельности – одна из самых важных идей, созданных Реформацией и, в частности, Лютером», – пишет Вебер (ИП, 98). Разумеется, представление о профессии есть в разных религиях и в разных религиях выглядит по-разному, но если сравнить в этом отношении католицизм с Реформацией, то окажется, что Реформация ставит моральный акцент и религиозное вознаграждение за мирской профессионально упорядоченный труд несравненно сильнее и выше, чем католицизм. Вебер показывает, что заслуга в этом принадлежит в первую очередь Лютеру. Лютер создал это новое осмысление роли труда и профессии, работая над переводом Библии. Он как бы вложил в Библию собственные идеи и взгляды, и Вебер это продемонстрировал с кропотливостью филолога-классика. Сердцевиной этих новых взглядов стала ценность и богоугодность исполнения человеком своего трудового долга в миру, что было противоположностью католическому идеалу ухода от мира. То есть не монашество или отшельничество оказывается идеалом нравственности (ответственности перед Богом и людьми), а мирская повседневная работа в сознании своего профессионального долга. Это одно из самых масштабных идейных свершений Лютера; практически все последующие протестантские конфессии и группы восприняли эту идею.

Однако у Лютера понимание профессии остается во многом традиционным: каждый должен служить в своей профессии, в которую призван Богом, до конца жизни; немецкий социолог, много сделавший для систематизации взглядов Вебера, Х.-П. Мюллер называет это по-ученому структурным консерватизмом Лютера (HPM, 93). Вебер считает, что такого структурного консерватизма недостаточно, чтобы проложить мостки для перехода к капиталистическому духу. Вебер ищет переход к нему в доктрине Кальвина и учениях сектантских общин, проповедующих так называемый аскетический протестантизм: баптистов, меннонитов, квакеров и др. (ИП, 175). Возникают вопросы: почему кальвинизм и др., в чем видит Вебер предпочтительность этих направлений с точки зрения побуждения людей действовать в том направлении, которое близко или соответствует духу капитализма, или, если уж ставить вопрос совсем грубо: какие новые, причем особо важные с точки зрения капиталистического хозяйствования стимулы к наживе создает кальвинизм?

Кальвинизм и протестантская этика. Согласно учению женевского теолога Жана Кальвина, судьба человека предопределена, внемирный и непостижимый Бог определил одних людей к вечной жизни, других – к вечной смерти. Эту судьбу ничто не может изменить, как человек ни бейся, – ни заслуги, ни провинности, ни добрые дела, ни магические ритуалы (таинства). Но самое страшное даже не в этом; пусть судьба будет тяжкой, но если я об этом знаю, то я вопреки всему хотя бы буду стараться ее смягчить. Самое страшное в том, что судьба эта человеку не известна. Бог делает выбор, но не подает знака о своем выборе. Человек не только не может изменить свою судьбу, он даже не знает о своей судьбе: будет ли душа его спасена к жизни в вечном блаженстве или он осужден к вечной смерти и страданию в аду. Самое страшное в том, что это уже случилось: Бог сделал выбор, и изменить ничего нельзя. Назначенный к спасению спасется, назначенный к гибели погибнет. Бог судит как сталинские чрезвычайные тройки – без адвокатов и кассаций. И даже еще более жутко: осужденному приговор не сообщается, но осуществляется. Никто не может его изменить, можно только предполагать, каков приговор, и единственное средство удостовериться в своей принадлежности к спасенным – это подтверждение, причем подтверждение в своей мирской профессии, неутомимый успешный труд во славу Божию.

Марианна Вебер, рассказывая о протестантской этике, назвала учение Кальвина о предопределении страшным (МВ, 297). Оно действительно страшное. Ведь даже успех как критерий спасенности не облегчает человеческую жизнь. Успех преходящ, жизнь не может состоять из одних успехов, сегодняшний успех может обернуться завтрашней неудачей, а это означает, что окончательного подтверждения не бывает и быть не может. Каждая неудача должна трактоваться как невозможность спасения? А каждый успех как всего лишь возможность, но не подтверждение спасенности? То есть вся человеческая жизнь оказывается борьбой не за спасение души даже, а за подтверждение предположения о спасении.

Именно такая духовная позиция и именно такое душевное переживание создало совершенно новые религиозные типы – пуританина, квакера, меннонита, баптиста и т. д. (ИП, 175). Макс Вебер рисует психологию этого нового христианина. По сравнению с католиками он ощущает себя страшно одиноким, утратившим огромную церковь как гарантию спасения, потерявшим все удобные магические вспомогательные средства спасения. Он наедине с Богом, по отношению к которому он – Его орудие, а не Его сосуд, и Бог требует от него действий, а не чувств и настроений. По этому такой кальвинист или пуританин (баптист, меннонит, квакер и т. д.) занимается своими земными делами как богослужением. И вся страсть его не выливается в преследование «тварных» целей и интересов, а переносится на дело. Он ищет уверенности в спасении посредством систематического самоконтроля для преодоления иррациональных влечений посредством методического образа жизни – мирской аскезы. В табл. 1 как раз описываются главные практические религиозные установки в католицизме и основных протестантских конфессиях.

Эта таблица в принципе отражает все те аспекты вызванных Реформацией преобразований в христианстве, которые мы описывали выше. Но она требует некоторых кратких пояснений. Сначала о католицизме. В католической вере человек – сосуд Бога. Считается, что предназначение человека – содержать в себе Бога. Католическое благочестие состоит в исполнении традиционных обязанностей христианина: ходить в церковь в предусмотренные дни и часы, отмечать церковные праздники, совершать возрастные и прочие антропологические ритуалы (крещение, отпевание и др.), а уже сверх того – совершать добрые дела. Если совершен грех, церковь может разрешить его через таинство исповеди (а раньше еще и через покупку индульгенций). Практически все это говорит о том, что церковь неявно признает, что истинно нравственная христианская жизнь на практике невозможна и что человек – не ангел.

Таблица 1. Практическая религиозность в католицизме, лютеранстве и кальвинизме (по hpm, 97)

Реформация отменила сакраментальные, то есть священные вещи и ритуалы, то есть, если подойти к делу социологически или антропологически, она отменила пережитки магии и первобытных, то есть дохристианских верований и ритуалов в христианстве. В протестантизме все выгладит уже иначе, чем в католичестве. Правда, у Лютера человек по-прежнему сосуд Божий. Но уже в кальвинизме он не сосуд, а инструмент Бога, то есть орудие, посредством которого Бог воздействует на мир и являет себя миру. Хотя в лютеранстве он сосуд, лютеранское благочестие в корне отлично от католического: отсутствуют сакраментальные ритуалы и церковь как посредник между человеком и Богом, человек спасается не ритуалами, а solo fide, то есть только верой в результате мистического слияния с Богом. В кальвинизме, где человек – не сосуд, а инструмент или орудие Бога, путь к спасению – отказ от мирских удовольствий (аскеза в миру) и методически рациональная организация жизни с целью воплощения Божьей воли в мире. Все это объединяется понятием fides efficax – действенная или деятельная вера. Различие установок католицизма и протестантизма в конечном счете заключается в первом случае в признании несовершенства человека и в неявном потворстве человеческим слабостям, а во втором – в превращении каждого христианина в деятеля по проведению Божьей воли в мире.

Монах в миру или мирской монах – это идеал пуританского святого. Теперь надо сделать последний шаг, показав, как эти идеи кальвинизма связаны с капитализмом. Здесь Макс Вебер прибегает к парадоксальному объяснению. С одной стороны, говорит он, богатство с точки зрения пуританской религиозности – безусловное зло, опасность, отвлекающая от служения. Но с другой стороны, оно – неизбежное следствие рационально-методического образа жизни, состоящего в приобретении денег и воздержании от наслаждений; в этом качестве оно должно рассматриваться как признак успеха, то есть подтверждение состояния спасенности. Против Бога – покой во владении (рантье Богу не угоден). Только деятельность служит славе Господней и т. д., дальше все по Франклину, а также другим протестантским проповедникам, которых обильно цитирует Вебер. Трата времени – тяжелейший грех. Созерцание вне действия бессмысленно. «Работай, не жалея сил, в своей профессии, – велит благочестивым американский проповедник Бакстер, – не для плотских радостей, а во славу Божию можно вам трудиться, чтобы быть богатыми».

Тем, кому в качестве важнейшего содержания жизни предписана методическая работа без устали, а наслаждение и покой при успехе запрещены, остается только вкладывать большую часть своей прибыли во все новые приобретения. Он должен стать капиталистическим предпринимателем. Оковы совести сняты, накопление богатства освобождено от уз традиционализма, результатом может быть только образование капитала посредством экономии и деятельного накопления богатства. Бог сам благословляет деятельность своих святых. Но он требует отчета о каждой доверенной им копейке. «Холодной тяжестью ложилась на жизнь идея ответственности человека по отношению к своему имуществу» (МВ, 299). Так возникает специфически буржуазный профессиональный этос. «В обладании милостью Божьей и Божьим благословением буржуазный предприниматель, который не преступал границ формальной корректности (чья нравственность не вызывала сомнения, а то, как он распоряжался своим богатством, не встречало порицания), мог и даже обязан был соблюдать свои деловые интересы. Более того, религиозная аскеза предоставляла в его распоряжение трезвых, добросовестных, чрезвычайно трудолюбивых рабочих, рассматривавших свою деятельность как угодную Богу цель жизни. Аскеза создавала и спокойную уверенность в том, что неравное распределение земных благ, так же как и предназначение к спасению лишь немногих, – дело божественного провидения, преследующего тем самым свои тайные, нам неизвестные цели» (ИП, 202). Как заметил один из комментаторов, возможно, божественное провидение было не лишено своеобразного чувства юмора, если поставило аскетический отказ от потребления земных благ условием их максимального накопления.

Плащ и панцирь

Прошло больше ста лет со времени публикации ПЭ, и более чем уместно задать вопрос: а не устарели ли вообще соображения Вебера о природе капитализма и его духа, если не возникшего, то, во всяком случае, обретшего определенность во взаимодействии с протестантской этикой? Спекуляций на эту тему в литературе немало. Кое-что об этом будет сказано далее, но детально останавливаться на них мы не будем; само превращение содержания ПЭ в разновидность поп-социологии, о чем еще будет сказано (с. 130), свидетельствует о том, что они не просто не устарели, а стали восприниматься как констатация очевидностей современности. Имея это в виду, попытаемся кратко показать, как основные намеченные Вебером тенденции проявились в наше время. А также попытаемся понять, как сам Вебер представлял себе будущее профессионального этоса, сложившегося на основе протестантской этики эпохи Реформации, и каким, с его точки зрения, должно быть будущее экономической системы, возникшей из духа капитализма. Сначала по первому пункту – мы можем смело констатировать наличие в наше время двух в общем и целом достаточно устойчивых тенденций: первая – сохранение (если не возрастание) этического веса современной профессиональной специализации и вторая – сохранение (если не ослабление) этического веса стремления к богатству. То есть конститутивные характеристики капиталистической организации хозяйства и личности в принципе сохранились, однако получают все более разнонаправленное развитие. Если сказать то же самое, но более понятными словами, то этическая ценность совершенствования в профессии сохраняется (или даже усиливается), а этическая ценность стремления к наживе скорее падает. Мáстера в своем деле хвалят, того, кто гонится за деньгами, скорее осуждают. Фразы типа «ничего личного, только бизнес» идут по разряду циничных. Наверное, так не везде, но, во всяком случае, так в России.

Теперь о том, как видел будущее этой констелляции идей и интересов Макс Вебер. Вообще-то он старался избегать любого рода футурологии. Но в самом конце ПЭ он кратко, но выразительно охарактеризовал то, что происходило на его и продолжает происходить в еще более выразительной форме на наших глазах.

Пуританин хотел быть профессионалом, мы должны быть таковыми. Но по мере того, как аскеза перемещалась из монашеской кельи в профессиональную жизнь и приобретала господство над мирской нравственностью, она начинала играть определенную роль в создании того грандиозного космоса современного хозяйственного устройства, связанного с техническими и экономическими предпосылками механического машинного производства, который в наше время подвергает неодолимому принуждению каждого отдельного человека, формируя его жизненный стиль, причем не только тех людей, которые непосредственно связаны с ним своей деятельностью, а вообще всех ввергнутых в этот механизм с момента рождения. И это принуждение сохранится, вероятно, до той поры, пока не прогорит последний центнер горючего (ИП, 206).

Сейчас ясно, что «последний центнер горючего» или лучше сказать (в свете современной энергетики) последний гигаватт энергии не прогорит никогда. А это значит, что весь жизненный стиль современного мира, продиктованный современной экономической и производственной организацией, созданный аскетическими профессионалами, сохраняется и сохранится, но уже в отсутствие одушевлявшего его религиозного духа.

«По Бакстеру, забота о мирских благах должна обременять святых этого мира не более чем „тонкий плащ, который можно ежеминутно сбросить. Однако плащ этот волею судеб превратился в стальной панцирь“» (курсив мой. – Л.И.) (ИП, 205).



Поделиться книгой:

На главную
Назад