Четвертый – слой газетно-телевизионной политической лексики, которой мы все пронизаны и пропитаны.
Пятый – фольклорный, причем здесь свободно сочетается русский сказочный фольклор (и в этом смысле к «Москве – Петушкам» надо подходить, вооружившись Проппом, поскольку почти все приметы русского фольклорного странствия тут напоминают о себе) с советским анекдотом, частушкой, разнообразными солеными обсценностями. Анекдоты эти тоже отчасти политические, состоящие из преображенной газетной лексики, а отчасти бытовые, лишенные намека на современность.
Увязывание всех этих слоев, плетение единой языковой сети осуществляется при помощи омонимов, то есть слов, одинаково звучащих, но разное значащих. Устойчивые словосочетания стыкуются и образуют новые нерасторжимые цепи, вот смотрите: «Мало того – полномочия президента я объявляю чрезвычайными, и заодно становлюсь президентом. То есть “личностью, стоящей над законом и пророками”»… «Стоящий над законом» – советский политический штамп; «закон и пророки» – штамп библейский; президент, стоящий над законом и пророками, – Ерофеев. Или:
«– Много пил?
– Много.
– Ну так вставай и иди.
– Да куда “иди”?
– Будто не знаешь!»
«Встань и иди» – слова, с которыми Христос исцеляет параличных, – превращаются в требование: вставай и иди в сортир, потому что иначе получается, что мы твари, а ты Каин и Манфред.
Или:
«И вот тут-то меня озарило: да ты просто бестолочь, Веничка, ты круглый дурак; вспомни, ты читал у какого-то мудреца, что Господь Бог заботится только о судьбе принцев, предоставляя о судьбе народов заботиться принцам. А ведь ты бригадир и, стало быть, “маленький принц”. Где же твоя забота о судьбе твоих народов?»
Тут увязка происходит через «принца».
Или:
«Я с самого начала был противником этой авантюры, бесплодной, как смоковница».
Бесплодные авантюры – газетный штамп, так говорится про коварный Запад, а про бесплодную смоковницу все помнят и так. Контаминация – главный метод, на этой скрепе, пардон, все и держится: «В ногах правды нет – но правды нет и выше». Это употребляют все, но придумал Ерофеев: фольклор плюс Пушкин дает волшебную стилистическую плазму.
Во всякой одиссее народ осуществляет свои заветные мечты. Одиссея Венички Ерофеева оказалась пророческой – впрочем, как и «Остров Крым», написанный восемь лет спустя. В России вечно живет мечта о правильной России, о том, что надо выделить себе некую территорию, на которой уж все будет как надо: там мы будем власть! «Москва – Петушки» с пугающей точностью осуществилась в Новороссии, тут не жаль обширной цитаты:
«А после захода солнца – деревня Черкасово была провозглашена столицей, туда был доставлен пленный, и там же сымпровизировали съезд победителей. Все выступавшие были в лоскут пьяны, все мололи одно и то же: Максимилиан Робеспьер, Оливер Кромвель, Соня Перовская, Вера Засулич, карательные отряды из Петушков, война с Норвегией, и опять Соня Перовская и Вера Засулич…
С места кричали: “А где это такая – Норвегия?..” “А кто ее знает, где! – отвечали с другого места. У черта на куличках, у бороды на клине!” “Да где бы она ни была, – унимал я шум, – без интервенции нам не обойтись. Чтобы восстановить хозяйство, разрушенное войной, надо сначала его разрушить, а для этого нужна гражданская или хоть какая-нибудь война, нужно как минимум двенадцать фронтов…” “Белополяки нужны!” – кричал закосевший Тихонов. “О, идиот, – прерывал я его, – вечно ты ляпнешь! Ты блестящий теоретик, Вадим, твои тезисы мы прибили к нашим сердцам, – но как доходит до дела, ты говно говном! Ну, зачем тебе, дураку, белополяки?..” “Да разве я спорю! – сдавался Тихонов. – Как будто они мне больше нужны, чем вам! Норвегия так Норвегия…”
Впопыхах и в азарте все как-то забыли, что та уже двадцать лет состоит в НАТО, и Владик Цаский уже бежал на ларионовский почтамт, с пачкой открыток и писем. Одно письмо было адресовано королю Норвегии Улафу с объявлением войны и уведомлением о вручении. Другое письмо – вернее, даже не письмо, а чистый лист, запечатанный в конверте, – было отправлено генералу Франко: пусть он увидит в этом грозящий перст, старая шпала, пусть побелеет, как этот лист, одряхлевший разъ…й-каудильо!.. От премьера Гарольда Вильсона мы потребовали совсем немного: убери, премьер, свою дурацкую канонерку из залива Акаба, а дальше поступай по произволению… И, наконец, четвертое письмо – Владиславу Гомулке, мы писали ему: Ты, Владислав Гомулка, имеешь полное и неотъемлемое право на Польский Коридор, а вот Юзеф Циранкевич не имеет на Польский Коридор ни малейшего права…
И послали четыре открытки: Аббе Эбану, Моше Даяну, генералу Сухарто и Александру Дубчеку. Все четыре открытки были очень красивые, с виньеточками и желудями. Пусть, мол, порадуются ребята, может, они нас, губошлепы, признают за это субъектами международного права…»
Ну, конечно, захватив власть в отдельно взятой деревне, первым делом правильные люди принимают правильные декреты:
«Или так: передвинуть стрелку часов на два часа вперед, или на полтора часа назад, все равно, только бы куда передвинуть. Потом: слово “черт” надо принудить снова писать через “о”, а какую-нибудь букву вообще упразднить, только надо подумать, какую. И, наконец, заставить тетю Машу в Андреевском открывать магазин в пять тридцать, а не в девять…»
Разве это не полный парадный портрет всей русской государственности, спрашиваю я вас? Чем способна она заниматься, кроме перевода часов и очередной реформы водочной торговли? Разве что объявлять войну Норвегии, хотя последнее с годами всё усложняется и остается, как правило, на уровне пропаганды.
Но, разумеется, «Москва – Петушки» – это групповой парадный портрет не только власти, но и народа. Все главные персонажи России застойного образца – которая так и осталась неизменной, разве что временно породила новых русских, но потом пожрала и переварила их, как и показано в финале фильма «Бумер», – явлены нам тут в исчерпывающей полноте, и ничего к ним с тех пор не добавилось. В электричке едут обязательный Митрич с обязательным внуком-уродцем (они потом почти без изменений перекочуют в «Вальпургиеву ночь», и непременные двое – интеллигент и люмпен, – один из которых, выпив, говорит «Транс-цен-ден-тально!»). И контролер Семеныч, которому наливают грамм за километр, и женщина сложной судьбы, без передних зубов, но в берете, и сам Ерофеев, разумеется, куда же без него, зачем это всё без него? А ждет его развратная красавица с косой до попы, с белыми б…скими глазами. «С глазами белого цвета – белого, переходящего в белесый, – эта любимейшая из потаскух, эта белобрысая дьяволица».
«И я беру еще бутылку белой – она на цвет как у нее глаза», – писал, не сговариваясь с Веничкой, Бродский в «Любовной песни Иванова», которая, между прочим, имеет и второе название: «Подражая Некрасову». А Некрасов тут очень неслучаен, он присутствует и в «Любовной песни Иванова», и в «Москве – Петушках»: как автор «Железной дороги» – главного символа России, но еще, конечно, и как автор второй русской одиссеи XIX века, тоже, разумеется, незаконченной. Ведь «Кому на Руси жить хорошо» – это один из образцов ерофеевской поэмы, и Некрасов, между прочим, на смертном одре рассказывал Боткину, что закончить-то хотел именно пьяным, валяющимся в канаве. Крестьяне всех обошли – царя, министра, попа, – и всем плохо, а ему в канаве – хорошо! И, конечно, глава «Пьяная ночь» – наиболее близкий прототип ерофеевской поэмы: водка и странствие тут впервые увязаны. А как можно без водки странствовать по Руси, если водка – универсальный смазочный материал любого общения? Иначе от трения погибнешь. Тереться о Россию и ее людей нельзя без этой универсальной смазки, без главного условия всех коммуникаций, без этого аналога всех ценностей, она же валюта, она же любовное приношение, она же пароль.
Остается задуматься: почему Россия так и не породила никаких новых ситуаций и типажей? Ведь, казалось бы, миновал застой, потом свобода, потом разные степени новой несвободы, и, наконец, мы уткнулись сейчас в такое, чего как будто и не бывало (точней, не бывало очень давно, ибо перед нами досоветские глубины, николаевское «мрачное семилетие»). А люди всё те же – и электричка всё та же, не заменили ее скоростные поезда европейского образца, и автомобиль не сделался главным русским транспортом – чай, не Америка, – и запахи остались прежними. Ерофеев поймал Русское Фундаментальное, единое при всех режимах. И в самом деле пространство России – это именно расстояние «от Москвы до самых Петушков», потому что, несмотря на фантастическое разнообразие природных ландшафтов, любая часть русского мира немедленно отстраивается под ветку пригородной электрички. Там воцаряется то же уникальное сочетание доброты и зверства, которое характерно для всех без исключения пассажиров ерофеевской электрички, – и стадии опьянения проще всего отмечать железнодорожными станциями. Любопытно также, что в «Москве – Петушках» блистательно уловлена цикличность русской истории: Веничка начинает свой путь с Курского вокзала и туда же возвращается. Проклятое Орехово-Зуево, столица стачечного движения, поворотный пункт вечного возвращения, которое выдумал Ницше, а осуществляем только мы!
Но что радикально отличает «Москву – Петушки» от всех прочих русских одиссей, так это образ главного героя. Раньше по России странствовал Чичиков – поистине хитрец, наш хитроумный Одиссей, ускользающий от любых сетей, от всех соблазнов. Нынче – Ерофеев, растяпа, в сущности, как раз попадающийся в любые раскинутые ему сети (только с ревизором-контролером он умудряется не поделиться – потому что, как некая Шахерезада, опять рассказывает ему что-то из всемирной истории, на сей раз из будущего). Он, как Одиссей, все видит, слышит и понимает, все описывает, – но он бесхитростен, и все сирены умудряются его уловить, а между Сциллой и Харибдой он опять не проплыл – они его развернули.
Но главное в Одиссее не то, что он хитрец, и даже не то, что он прогневил Посейдона – хозяина стихии, по которой странствует (Веничка безусловно прогневил Хозяина Стихии – ему не дают хереса, а дают вымя, везде, на всех путях встречает его вымя!). Главное в Одиссее то, что он возвращается с войны.
Вся Россия возвращается с войны и никак не может вернуться.
Война живет в «Москве – Петушках» как миф, как образ прошлого – и как угроза: все только и думают о коварной мировой закулисе, всех заботит Ближний Восток (и гомосексуализм), все собираются воевать с Норвегией… Мы победили, мы не можем не победить, потому что нас уничтожить нельзя, а всех остальных можно; потому что всеобщая история конечна, а наша бесконечна; потому что после ядерной войны уцелеют только электричка, идущая из Москвы в Петушки, и все ее пассажиры. Но дело даже не в войне как в непременном фоне всего происходящего – она и в мыслях, и в реалиях, и в газетных штампах; нет, дело в том, что Веничка Ерофеев едет с войны более глобальной. Он едет с войны за Родину, и эту войну он проиграл, потому что Родина больше не его. Ею владеют чужие люди. Романтик, житель культуры, которая и есть для него единственная страна происхождения, – он и культуру проиграл, и всё-всё-всё. Его единственное утешение – содержимое его чемоданчика.
«Вздохнул солдат, шинель поправил, раскрыл мешок походный свой, бутылку горькую поставил на серый камень гробовой. Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд – и на груди его светилась медаль за город Будапешт».
Все говорят – Будапешт, Будапешт, а его нигде нет, нигде, от Москвы до самых Петушков. И все завоевания мировой культуры ничего не стоят в пространстве ерофеевской поэмы. Чтобы не так болела мировая культура, проигранная, закончившаяся, отобранная, – Веничка все время пьет. Иначе он взглянет в окно – а там написано: «…». И ничего, кроме «…», нет, – буквально ни…
Как всё великое в России, эта вещь сделана не для всемирной славы и как бы не всерьез, потому что всё, что мы делаем всерьез, получается безвкусно и кончается большой кровью. И почти всё великое делается у нас несерийно, к серийности мы не приспособлены. «Первое издание “Москвы – Петушки”, благо было в одном экземпляре, быстро разошлось».
Этот единственный экземпляр так до сих пор и расходится, и непохоже, чтобы у России завелся какой-нибудь другой маршрут.
У нас на журфаке в 1984 году, на литературно-критическом семинаре Николая Богомолова зашла речь о тогдашней русской прозе, и в частности – о Валентине Распутине. Богомолов неожиданно назвал его очень большим писателем. Один продвинутый мальчик, впоследствии музыкальный критик, сказал, что «Живи и помни» – произведение глубоко советское и во многих частностях недостоверное. «Писатель, – сказал Богомолов, и эту формулу я часто цитировал, – определяется только изобразительной силой. У Распутина она исключительная – вспомните…» И он назвал мой любимый эпизод из «Живи и помни»: когда бабы празднуют победу и вдруг вспоминают, что мельник-то, дедушка-то Степан не знает. И его привозят к общему застолью – нет, пересказывать бессмысленно:
«Он вертел большой лохматой головой и бессловесно, спокойно, показывая, что понимает и прощает, неторопливо и мудро кивал. И, глядя на него, близкие к слезам бабы разом заплакали. Только сейчас, когда последний живой человек в Атамановке узнал от них, что случилось, они наконец поверили и сами: кончилась война».
Богомолов редко кого хвалил: на моей памяти он назвал «близкими к гениальности» только песни Окуджавы (том песен в самиздатовском Полном собрании он редактировал лично) и «Москву – Петушки». В 1984 году такие вещи запоминались. И Александру Жолковскому, как ни парадоксально, запомнился у Распутина тот же эпизод – эта сюжетная структура у него подробно разобрана в статье «Пятеро с раньшего времени». «Мы считали Распутина талантливейшим в поколении», – сказал он, хотя симпатий к почвенникам от него ожидать трудно. И Шкловский – тоже вроде бы не замеченный в симпатиях к «русской партии» основатель формального метода, – в статье 1979 года назвал Распутина «большим писателем на распутье». И Вознесенский назвал его «матерым творянином с проломленным черепом» – это было во времена, когда вся хорошая литература, невзирая на разногласия, еще чувствовала себя в одной лодке, и Распутин писал предисловие к дебютному роману Евтушенко «Ягодные места», поскольку без этого предисловия роман в печать не попал бы (а напечатала его почвенническая «Москва»). Распутин заслуженно считался живым классиком и репутацию эту подтверждал.
А теперь – почему бы не назвать вещи своими именами? Распутин являет собой пример того, как ложная, человеконенавистническая идея сгубила первоклассный талант, как следование навязанной концепции изуродовало гуманиста, психолога, интеллектуала.
С поколением 1936–1938 годов такое случалось часто. Да и с другими не реже. Опоздавшие шестидесятники получили великий шанс: не вписавшись в радостные оттепельные времена, проскочив мимо заграничных вояжей, больших тиражей, ранней славы, они получили, по словам Бродского, «шанс увидать изнутри то, на что ты так долго глядел снаружи». Им досталось полуподпольное существование, им выпал шанс заглянуть на совсем другую глубину. Юрий Кузнецов, Олег Чухонцев, Илья Авербах, Владимир Высоцкий, Валентин Распутин – художники этой генерации. При них исчерпался советский проект и была скомпрометирована дарованная свобода.
У этого поколения был огромный соблазн подпасть под влияние Идеи, поскольку существование в пустоте трудно, одиночество и разобщенность не для всякого переносимы.
Тут надо обладать великим талантом и умом Петрушевской – впадающей в любые уродливые крайности, но не в очарованность идеей, – чтобы сохранить дар и не впасть в человеконенавистнические ереси. У Юнны Мориц, ярчайшей звезды семидесятнической поэзии, это не получилось: невозможно поверить, что это она пишет свои нынешние тексты. О том, что творилось с Юрием Кузнецовым в последние годы, лучше не вспоминать, хотя шедевры случались и тогда. И положа руку на сердце – я не знаю, что было бы с Высоцким (могу лишь предположить, что если бы он был жив – общая деградация была бы все-таки не столь обвальной).
Распутин – не идеолог и не мыслитель, он глубочайший, сострадательнейший изобразитель человеческого горя, одиночества и потерянности. Этот дар – «слезный дар», как называл его Бунин, – не изменял Распутину и в девяностые: критики скептически отзывались о цикле его поздних рассказов – но такие шедевры, как «Нежданно-негаданно» или «Новая профессия» (последний доказывает, что у Распутина был и талант сатирика), доказывали, что в изображении старости, упадка, распада, одиночества, беззащитности ему по-прежнему не было равных.
Лучше «Прощания с Матерой» в русской прозе 70-х нет ничего – есть вещи на том же уровне, есть Трифонов и Аксенов, но это те вершины, где уже не бывает сравнений. Дальнейшее требовало качественного скачка, а на него мало кто из советских литераторов оказался способен: Трифонов, Стругацкие – да (Трифонову, увы, не довелось увидеть «Другую жизнь», он успел лишь предсказать «Исчезновение»). Окуджава – в «Свидании с Бонапартом» – да: там есть попытка собственной историософии, оригинальной и мрачной, но эта вещь осталась нерасшифрованной, начались перемены, и стало не до того. Василь Быков – да. Чингиз Айтматов – писатель, наиболее близкий к Распутину по духу и темпераменту, – в «Плахе», пожалуй, сделал шаг назад от предыдущего романа. Главной вехой оказалась не перестройка, а время до нее, начало 80-х, когда на доске стояла чрезвычайно сложная комбинация с неочевидными продолжениями. Никто из главных авторов 70-х – ни Горенштейн, ни Зиновьев, ни Бродский, – не успели ее по-настоящему осмыслить.
Настала эпоха ошеломляющих упрощений. Плодотворная растерянность сменилась удручающей, плоской определенностью. Распутин никогда не был враждебен к интеллигенции – более того, идеальная героиня его «Уроков французского» как раз и есть носительница лучших черт интеллигента, не зря она учительница, не зря от нее герой получил первые уроки доброты и терпения. Финальная фраза рассказа – про яблоки, которых герой никогда не видел, но догадался, что это они, – как раз и была метафорой чуда этой человечности: мальчик не видел ее, но догадался, что это она и есть. «Ты должен сделать добро из зла, потому что больше не из чего» – как же, как же! Из зла никогда ничего не получится, а добро является ниоткуда, как волшебные огромные яблоки в глухом голодном захолустье. Распутин был другом Вампилова, остро ставившего вопросы и ненавидевшего прямые ответы. И вдруг он стал именно эти ответы, причем простейшие, излагать: сначала в публицистике, потом в прозе.
Представитель деревенской прозы вовсе не обязан ненавидеть городских и городскую культуру: вспомним хоть Шукшина, художника тонкого и умного, не обольщавшегося никакой сельской духовностью. Но Распутин вдруг ополчился на прогресс, на город, на свободу – некоторые полагают, что это было реакцией на триумф либералов, но никакого триумфа не было, и никто Распутина из литературы не вытеснял. Трудностей с цензурой (в отличие от того же Вампилова) он не испытывал, публиковался постоянно. Экранизация «Прощания с Матерой», задуманная Ларисой Шепитько и осуществленная Элемом Климовым, стала одним из лучших советских фильмов (и уж точно лучшим фильмом Климова). Ни деревенщики, ни горожане Распутина не ругали и даже как будто не завидовали, потому что где уж завидовать страданию, которым переполнены его тексты? «Не могу-у» из позднего рассказа – это был ведь и его собственный крик.
Поздний Распутин, да не прозвучит это каламбуром, безнадежно запутывался, одновременно нахваливая Столыпина и Сталина, которых объединяла, пожалуй, только нелюбовь к политической свободе: Столыпин был реформатором, Сталин ставил на архаику. Распутин поносил городскую безнравственность, говорил, что у патриотов есть поле Куликово, а у либералов – «Поле чудес», и вообще противопоставлял патриотизм свободе, как будто они несовместимы и, более того, мыслимы по отдельности. Он озвучивал банальнейшие мысли и простейшие рецепты, не публиковал в течение 10 последних лет ни одного нового текста, словно окончательно растратился, сочиняя повесть «Дочь Ивана, мать Ивана»; он не утратил способности писать хорошую прозу, и в этой повести есть могучие страницы – но есть и те, которых постыдился бы первокурсник Литинститута.
Чтобы фанатично верить в Идею и продолжать писать сильную прозу, иногда этой Идее противоречащую, надо быть Львом Толстым. У Распутина не оказалось иммунитета от простых решений и человеконенавистнических теорий, он не стыдился оправдывать репрессии и даже призывать к ним – и это не могло не сказаться на уровне того, что он говорил и писал. Он не мог и не хотел признать, что его Матеру, без которой он себя не мыслил, уничтожал Советский Союз, – но Советский Союз впоследствии уничтожила та же сила, которая и досоветскую Россию вколотила в гроб: это не мировой еврейский заговор и не городская цивилизация, а обскурантизм, подозрительность, неспособность к развитию, лицемерие и культ запрета; и самое ужасное, что поздний Распутин встал на сторону этой силы.
Он, гениально изображавший страдание, всегда чуткий к нему, – в поздние годы впал в жесточайшую обиду на человечество.
Писатель не обязан быть мыслителем, оно ему, может, и вредно, – но иметь иммунитет от простых и грубых ответов, от конспирологии и ксенофобии ему бы хорошо. Иначе его имя будет упоминаться в одном ряду с палачами, а зачем ему это? Либеральная идея тоже жрет своих адептов, да и любая жрет, – художнику нельзя превращаться в иллюстратора собственных заблуждений; просто либералы не так любят запреты – хотя российские либералы по этой части мало уступают почвенникам. Художник должен думать и понимать, а не приговаривать или клеймить; его дело – добавлять в атмосферу кислорода и света, а не задергивать шторы или воспевать сероводород. Писатель, уложивший жизнь в единую непротиворечивую теорию и начавший громить несогласных с ней, перестает писать. Один из самых наглядных и горьких уроков был явлен нам только что в распутинской судьбе.
Помню, какие яростные споры кипели в 1987 году в Новосибирском университете, на студенческих чтениях, вокруг «Пожара» Распутина и «Печального детектива» Астафьева. Я доказывал тогда, что в прозе Астафьева есть надежда, азарт сопротивления и творческая перспектива, – а Распутин пребывает в растерянности, выход из которой, кажется, только в депрессию. Мне отчаянно возражала будущая жена: Распутин вообще не любит изображать борцов, ему это несвойственно, его герой – жертва, это особенность темперамента, а не мировоззрения! Странно, но оба мы были правы: Астафьеву действительно предстоял последний и высший творческий взлет – а Распутину в самом деле не присущи ни азарт, ни надежда.
Он всю жизнь писал о жертвах, и сам был жертвой страшной болезни, настигающей русских – и не только русских – писателей. Повторявший читателю «Живи и помни», «Век живи – век люби», он выбрал мировоззрение, не позволяющее ни любить, ни жить, ни помнить. Это горькая и страшная судьба большого художника, чьи последние годы были цепью трагедий: он потерял дочь, жену, почти оставил литературу – или литература оставила его… Я предчувствую, какой хай поднимется после этих моих слов, но мое право скорбеть об участи большого художника – это право любви к нему. Распутин был писателем первого ряда – и заслуживает разговора по самому высокому счету. Он – мастер, и он – жертва. Эта жертва бессмысленна, если не заставит современников задуматься.
Ужас в том, что поздние заблуждения кладут отсвет – точнее, тень – на всю предыдущую биографию писателя: Мережковскому не простится поддержка Гитлера, Гамсуну – восторги по его адресу, даром что оба успели раскаяться. Это не мешает нам чтить Мережковского и Гамсуна – и все-таки заставляет искать: где был тот роковой поворот? Что тут причиной – страх перед будущим, апологетическая вера в культуру, слишком сильная ненависть к демократическим упрощениям и девальвациям? И можно ли вообще остановить художника на страшном пути – или это тоже один из его уроков, который он дает современникам, жертвуя собой? Ведь заблуждения великих мастеров для того и явлены человечеству, чтобы оно их не повторяло. И, может быть, кто-то, сравнив раннюю и позднюю прозу Распутина, лучше поймет, чем кончаются идеология и практика русского национализма.
Тогда всё не напрасно.
Биографические справки о героях книги
Максимов Владимир Емельянович (наст. Самсонов Лев Алексеевич) (1930–1995) родился в Москве. После гибели отца-рабочего на фронте воспитывался в детском доме, беспризорничал, был осужден по уголовным статьям. После освобождения в 1951 году жил на Кубани, где начал заниматься литературным трудом. Первая повесть «Мы обживаем Землю» опубликована в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы». Романы «Карантин» и «Семь дней творения» были отвергнуты цензурой; после их публикации на Западе Максимов был помещен в психиатрическую больницу и в 1974 году выслан из СССР. В Париже стал редактором влиятельного литературного журнала «Континент». В постсоветскую эпоху резко критиковал политику новых российских властей. Умер от рака, похоронен на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.
Некрасов Виктор Платонович (1911–1987) родился в Киеве в семье врача. Окончил Киевский строительный институт, параллельно учился в театральной студии, работал актером. На фронте был сапером, участвовал в Сталинградской битве. Первая повесть «В окопах Сталинграда», напечатанная в 1946 году в журнале «Знамя», получила Сталинскую премию и была экранизирована (фильм «Солдаты», 1956). Последующие произведения Некрасова подвергались критике, он был исключен из творческих союзов и в 1974 году вынужден эмигрировать. Жил в Париже, опубликовал несколько книг прозы. Умер от рака, похоронен на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Его произведения стали печататься на родине с 1989 года.
Синявский Андрей Донатович (1925–1997) родился в Москве в семье партийного работника, бывшего левого эсера. Окончил филфак МГУ, работал в Институте мировой литературы, издал несколько литературоведческих работ. Параллельно писал сатирические произведения, которые издавал на Западе под псевдонимом Абрам Терц. За это в 1966 году был осужден на семь лет колонии вместе со своим другом и соавтором Юлием Даниэлем. После освобождения был лишен возможности печататься и эмигрировал во Францию, где вместе с женой Марьей Розановой основал литературный журнал «Синтаксис». За рубежом написал книги «Иван-дурак», «Прогулки с Пушкиным», «Кошкин дом», автобиографический роман «Спокойной ночи». Умер от рака, похоронен в Фонтене-о-Роз под Парижем.
Нагибин Юрий Маркович (1920–1994) родился в Москве. Сын убитого красными дворянина, воспитан приемным отцом – адвокатом Марком Левенталем, позже репрессированным. Учился на сценарном факультете ВГИКа, на фронте был политработником и военным корреспондентом. В 1943 году выпустил первый сборник рассказов. После войны стал членом Союза писателей, писал рассказы, повести, сценарии более 40 фильмов. Много лет вел дневник, опубликованный посмертно и ставший самым известным произведением писателя вместе с мемуарными повестями «Дафнис и Хлоя» и «Моя золотая теща». Последние годы провел в Италии, умер в Москве, похоронен на Новодевичьем кладбище.
Трифонов Юрий Валентинович (1925–1981) родился в Москве в семье военачальника и государственного деятеля Валентина Трифонова, расстрелянного в годы Большого террора. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького, в 1950 году опубликовал повесть «Студенты», получившую Сталинскую премию. Стал известен в 70-е годы циклом «московских» повестей, романами «Дом на набережной», «Нетерпение», «Время и место». Умер от тромбоэмболии легочной артерии, похоронен на Кунцевском кладбище в Москве.
Семенов (Ляндрес) Юлиан Семенович (1931–1993) родился в Москве в семье редактора Семена Ляндреса, позже репрессированного. Окончил Московский институт востоковедения, много лет работал журналистом в СССР и за рубежом. В 1959 году опубликовал первый роман «Дипломатический агент». Выпустил больше 50 книг, особую известность получил цикл романов о советском разведчике Исаеве-Штирлице и его экранизации. В 1989 году Семенов создал первое в СССР частное издание – газету «Совершенно секретно». Вскоре перенес инсульт и до самой смерти оставался прикован к постели. Похоронен на Новодевичьем кладбище. В 2006 году в серии «ЖЗЛ» вышла биография Семенова, написанная его дочерью Ольгой.
Братья Стругацкие Аркадий Натанович (1925–1991) и Борис Натанович (1933–2012) родились в Ленинграде в семье редактора и учительницы. Аркадий окончил Военный институт иностранных языков, работал переводчиком с японского, Борис получил специальность астронома, работал в Пулковской обсерватории. В 50-е годы начали писать научно-фантастические рассказы; первый совместный рассказ «Извне» напечатан в журнале «Техника молодежи» в 1958 году, а в 1959 году вышла первая книга «Страна багровых туч». С годами Стругацкие стали классиками советской фантастики, признанными и за рубежом, хотя некоторые их книги были запрещены цензурой. После смерти брата Борис Стругацкий продолжил литературную деятельность под псевдонимом С. Витицкий, учредил журнал фантастики «Полдень. ХХI век» и премию «Бронзовая улитка», много лет возглавлял семинар молодых фантастов в Санкт-Петербурге. Умер от лимфосаркомы, завещал кремировать себя и развеять прах над Пулковскими высотами.
Искандер Фазиль Абдулович (1929–2016) родился в Сухуме в семье купца-перса и абхазки. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького, работал журналистом. В 1957 году выпустил первую книгу стихов «Горные тропы», стал известен после публикации в журнале «Юность» сатирической повести «Созвездие Козлотура» (1966). Автор множества книг, включая роман-эпопею «Сандро из Чегема», урезанный цензурой и впервые изданный целиком в 1989 году. Его книги, написанные по-русски, часто посвящались родной Абхазии, где он стал национальным классиком. Умер от сердечного приступа на даче в Переделкине, похоронен на Новодевичьем кладбище.
Шукшин Василий Макарович (1929–1974) родился в алтайском селе Сростки в семье председателя колхоза, расстрелянного в годы коллективизации. Учился в Бийском автомобильном техникуме, работал слесарем, служил в военно-морском флоте. Был учителем русского языка в родном селе. В 1960 году окончил режиссерский факультет ВГИКа, играл в кино и сам поставил несколько фильмов. В 60-е годы начал писать рассказы, в 1963 году выпустил в издательстве «Молодая гвардия» первую книгу «Сельские жители». При жизни опубликовал семь книг прозы. Умер от инфаркта (по официальной версии) на теплоходе «Дунай» во время съемок фильма С. Бондарчука «Они сражались за Родину». Похоронен на Новодевичьем кладбище. В серии «ЖЗЛ» вышли две биографии Шукшина, написанные Владимиром Коробовым и Алексеем Варламовым.
Аксенов Василий Павлович (1932–2009) родился в Казани в семье партийного работника Павла Аксенова и его жены, в будущем писательницы Евгении Гинзбург. В годы Большого террора родители мальчика были арестованы, он жил у родственников, потом с матерью в Магадане. Окончил Ленинградский медицинский институт, работал врачом, потом занялся литературой. Первая повесть «Коллеги» вышла в 1959 году и была экранизирована, как и роман «Звездный билет». Многие произведения Аксенова подвергались критике и не печатались, романы «Ожог» и «Остров Крым» были опубликованы за рубежом. В 1980 году писатель с семьей был вынужден уехать в США, позже жил во Франции. После 1989 года он начал публиковаться на родине, часто приезжал в Москву. В 2008 году перенес инсульт, от последствий которого не оправился до самой смерти. Похоронен на Ваганьковском кладбище. В 2012 году в серии «ЖЗЛ» вышла книга Дмитрия Петрова «Аксенов».
Ерофеев Венедикт Васильевич (1938–1990) родился на станции Чупа Карельской АССР в семье железнодорожника, осужденного позже за антисоветскую пропаганду. Учился в нескольких вузах, но отовсюду был отчислен. Сменил множество занятий, от грузчика до стрелка ВОХР. В 1970 году, работая монтажником в Подмосковье, написал самое известное произведение – поэму в прозе «Москва – Петушки». С 1976 года жил в Москве. Умер от рака горла, похоронен на Кунцевском кладбище.
Распутин Валентин Григорьевич (1937–2015) родился 15 марта 1937 года в поселке Усть-Уда Иркутской области в семье начальника почты, вскоре осужденного. Окончил историко-филологический факультет Иркутского университета, в годы учебы начал работать в газете и писать рассказы. Первая книга «Край возле самого неба» вышла в 1966 году. Распутин стал известен в 70-е годы как автор повестей «Живи и помни» и «Прощание с Матерой», ставших классикой «деревенской» прозы. В 80-е годы писатель активно занялся общественной деятельностью, в постсоветские годы примыкал к КПРФ и национал-патриотическим организациям. Его последняя книга «Дочь Ивана, мать Ивана» вышла в 2004 году в издательстве «Молодая гвардия». Умер в Москве, похоронен в Иркутске на кладбище Знаменского монастыря. В 2016 году в серии «ЖЗЛ» вышла книга Андрея Румянцева «Валентин Распутин».