Почему-то мне подумалось, что он скажет что-то вроде: «…если уберётесь отсюда». Но это было пустое предположение, вызванное усталостью и нервами. Священник произнёс:
– …если только будете и дальше служить Ему так, как служите.
– В таком случае долгую жизнь Он должен даровать и вам. Но увы, мой опыт показывает, что долголетие, счастье и прочие приятные подарки Господь отмеряет на своих весах, не связанных с нашими хорошими или дурными поступками. Раздаются они по каким-то иным принципам.
Говоря, я смотрел на обожжённую руку Рушкевича. Кто же изувечил его ладони, за что? Перехватив взгляд, он торопливо сцепил пальцы в замок. У меня опять не хватило духу задать прямой вопрос, и он, кажется, был благодарен. Я помолчал немного, но наконец горькие слова исповеди всё же вырвались:
– И прошу, не льстите мне. Здесь моё
– Именем Господа пытаться помочь людям и быть Господом – вещи всё же разные. – Бесик опять серьёзно посмотрел в мои глаза и, казалось, прочёл мысли. – Не казнитесь. Пожалуйста. Вряд ли вас утешит это, но мать Марии-Кристины сказала, что вы своими советами и ласковой беседой принесли в дом спокойствие. Девочка умерла не как иные до неё, а тихо, с улыбкой, просто сомкнув ресницы. Я видел сам.
– Но этого мало. Для
Бесик не сводил с меня взгляда; хотелось потупить голову. Я понимал: в словах сквозит некоторая гордыня, которую сейчас осудят. Но этого не произошло.
– Увы, страдания не всегда можно пресечь, но почти всегда можно облегчить. Разве не этим тезисом руководствуется медицина? – Он разрезал один кнедлик, протянул половину мне и улыбнулся. – А чтобы бороться действительно до конца, нужны силы.
Удивительно, но от простых слов мне немного полегчало. Остаток нашей беседы уже был сугубо деловым: я наконец задумался о том, где без лишнего постороннего внимания мог бы исследовать эксгумированные трупы, и Рушкевич вспомнил о заброшенной кладбищенской сторожке. Она обветшала, но сохранила всё необходимое – крышу и четыре стены, – да и присутствие солдат могло обеспечить мне дополнительную безопасность. И всё же Бесик вкрадчиво предупредил меня напоследок:
– Осторожнее. После сегодняшнего… я не знаю, что может произойти, если вы потревожите кого-то, и я не о вампирах. Я о людях, и с оружием тоже; вам известно, сколько их здесь. Они все испуганы, ещё немного – и могут захотеть расправы хоть над кем-то. В таком случае я опасался бы именно за чужаков. Вы можете рассчитывать на свои документы, но не забывайте, что это не пули, а лишь бумаги, которые в одночасье теряют вес для рассерженной толпы. Можете рассчитывать и на герра Маркуса… но помните, что это его дом, и, вполне вероятно, он примет сторону горожан, а не вашу. Он значительно… – Рушкевич явно хотел употребить какое-то укоризненное слово, но в последний момент выбрал нейтральное, – …гибче герра Мишкольца в таких вопросах. Кстати, вы узнали, где герр Мишкольц пребывает?..
– Я не узнал о нём ничего хорошего, – вырвалась правда, но, увидев, как священник обмер, я спешно прибавил: – Впрочем, плохого тоже. Я… хм… работаю и над этим.
Над этим я не работал вовсе. И, судя по жалобному взгляду, Бесик мне не поверил.
– Ладно… – Он всё же не стал настаивать на деталях. – Просто скажите, вы внемлете мне? Я постараюсь помогать вам, чем смогу. Но будьте аккуратны.
Я поспешил уверить священника, что буду благоразумным, и он ушёл – опять слишком торопливо, едва спустились первые сумерки. Возможно, его так же, как большинство здесь, пугают ночь и что-то, что в ней таится. Забавнейший курьёз для духовного лица, якобы верящего в свою неприкосновенность для вампиров. Я бы назвал это «парадоксом Капиевского» – тот, правда, скрывает от меня (и, может, от себя) не столько страх, сколько саму веру в инфернальные явления. Я непременно об этом узнаю, если мы хоть немного сойдёмся ближе.
Теперь же я, уже немного умиротворённый, дописываю эти строки. В следующий раз напишу что-нибудь утром, если хватит сил. В уме моём окончательно созрело предприятие, которое может кое-чем обернуться или же станет пустой тратой времени и укрепит меня в скептичных воззрениях. Так или иначе, я ни в коей мере не солгал духовному лицу, милостиво разделившему со мной излишне обильный для христианина ужин. Я пока не собираюсь никого тревожить. По крайней мере, никого мёртвого.
7/13
Каждый истинный учёный – медик ли, философ, богослов – должен уметь вовремя признать свои заблуждения, иначе он не достоин сам себя. Мне тоже пора сделать это: гибельный водоворот обстоятельств, неожиданно раскрутившийся перед моими глазами в эту хмурую ночь, отрицает всякую возможность упорствовать. Alea iacta est[28], сказано задолго до меня. Я не совсем представляю, с чего начать и как ничего не упустить, но, главное, постараюсь избежать той сумбурности, какая характерна для позапрошлой моей записи. Ныне она уже выглядит не проявлением здравомыслия, а попыткой спасти собственный рассудок, попыткой поистине жалкой и обречённой на провал.
Что ж, приступим.
Когда Рушкевич покинул меня и со стола убрали, я, испытав неожиданное желание написать весточки домой и в особняк Лизхен, сделал это – обстоятельно и нежно; я действительно успел соскучиться по всем ближним, включая моего вредного Готфрида. Затем, поняв, что до полуночи меньше часа, я надел утеплённый плащ – дождь закончился, но по ощущениям стало куда промозглее, чем днём, – и покинул свой временный приют. У хозяина, уже выпроводившего последних посетителей, это вызвало недовольство, но останавливать меня он не решился, более того, дал запасной ключ и попросил по возвращении оставить его у стойки, под бочонком с вином. На том мы и распрощались.
Над безлюдными улицами висела тишина. В редких окнах горел свет; у большинства были закрыты даже ставни. Проходя мимо некоторых построек, я чутко улавливал запах чеснока, а где-то – благовоний. Почему-то казалось, будто жители так притаили дыхание, что слышат из-за крепких дверей каждый мой шаг. Хрусть… Хрусть… Хрусть… Снова замёрзла трава. Мне не нравился ни этот звук, ни сам факт столь лютых скачков погоды.
Мой путь был очевиден: я спешил к дому Капиевского, по запомненному кратчайшему маршруту. Я не озирался и старался даже не прислушиваться, пока не достиг знакомой улицы. Замелькали колышки ограды. Тупой-тупой-тупой. Острый. Тупой-тупой-тупой. Я помедлил на
Меня, возможно, заметили в окно: открыли ещё до того, как я стукнул в дверь. Сегодня от Капиевского разило спиртным, хотя на ногах он держался твёрдо. Задумчивый взгляд скользнул по моему лицу; доктор подчёркнуто радушно поздоровался, но ответить я не успел, равно как не успел сделать и шагу.
– Хотите? – Он сунул мне под самый нос увесистую связку чеснока.
Я, подцепив одну головку пальцами и заметив, что она прорастает зеленью, уточнил:
– Это обязательно? Я пока не голоден. Может, позже.
Капиевский облегчённо улыбнулся, повесил чеснок на вбитый в стену гвоздь и отошёл, наконец впустив меня. Мы двинулись по коридору туда, где золотилась мутная полоса света.
– Извините. Сегодняшнее, с малышкой, это… – он запнулся, шаркнул ногой. В густой черноте скрипнула ручка двери кабинета, и мы вошли. Доктор выглядел несчастным.
– Я понимаю. – Я оглядел ничуть не переменившуюся захламлённую обстановку. – Не оправдывайтесь. Должен признать, что тоже слегка нервничаю.
К тому моменту я не сомневался, что окружён людьми, в большинстве своём помутившимися рассудком, – по объективным причинам или нет, но факт. И хотя присоединяться к ним мне не хотелось, я коротко объяснил доктору свою непраздную цель. Я сам не верил тому, что говорю, а Капиевский, выслушав меня, долго сидел на стуле неподвижно, будто прирос. Толстые пальцы с обкусанными ногтями комкали край рубашки. Наконец, устало потерев лоб, доктор ответил:
– Вы спятили. Почему вам это взбрело в голову? Почему мой дом?
– Потому что это единственное место, где я сам что-то видел.
– Что-то? – вздрогнув, переспросил он. – Или кого-то?
Я не посвящал его в детали прошлой ночной прогулки, но ему хватило проницательности догадаться. Это всё упрощало. Собравшись с духом, я весомо проговорил:
– Это я и хочу понять. А вы… да просто ложитесь спать. Думаю, на самом деле вы рады, что кто-то постережёт ваш сон.
Капиевский посмотрел на меня с нескрываемым скептицизмом – какой из меня защитник? – и упрямо покачал косматой головой.
– У вас странные методы для учёного, приехавшего развеять наши суеверия.
За скептицизмом сквозило кое-что ещё. И, уловив это «кое-что» – смутную надежду, ту же, что у Бесика, Вукасовича, кажется, даже у Маркуса, – я с некоторым усилием признался в том, о чём желал бы промолчать:
– Чтобы что-либо развеивать, нужно иметь полную убеждённость, что этого нет.
– А вы лишились этой убеждённости…
Это не был вопрос, но я кивнул. Приходилось признать: в Каменной Горке скопилось слишком много такого, что колеблет мою веру, вернее, моё безверие… впрочем, не колеб
Тогда же Капиевский, подумав, с тяжёлым вздохом кивнул.
– Хорошо, герр ван Свитен. В конце концов императрица наверняка будет рада узнать, что вам здесь помогают, и не забудет об этом… – Намёк я понял и кивнул. – Оставайтесь, выслеживайте, убеждайтесь, отрицайте… – Он поднялся и проследовал через кабинет к низенькой старой софе. – Ну а я прикорну здесь.
Я поспешил уверить его:
– В этом нет нужды, идите в спальню. Я не склонен тайно лазать по чужим ящикам и документам, не путайте меня с ищейкой…
Я осёкся: на широком лице Капиевского опять проступил скепсис, но тут же оно осветилось довольно приятной и уже привычной улыбкой, обнажившей крупные зубы.
– Я не опасаюсь за своё скудное благосостояние или секреты. Я просто предпочту быть к вам поближе на случай чего. Тревожно мне… мало ли…
Я не сумел отговорить его. Прежде чем лечь, он даже согрел мне пресного, но терпимого чая и предложил зачерствелого печенья, от которого я отказался. Уже минут через десять, после того как щербатая белая чашечка («След былого счастья, доктор, привезли с супругой из богемских земель, не знал ещё, что за краля!») оказалась в моих руках, с софы послышался приглушённый храп, свидетельствующий о нарождающихся, но ещё не усугублённых до предела проблемах с аортой. В остальном тишина стояла полная.
С чашкой я устроился на рассохшемся стуле у окна. Отсюда просматривались и часть голого неухоженного двора, и дорога, и дом напротив – тёмный, квёлый, похожий чем-то на больного скворца. Перед ним скалился частокол. Было пусто, ни души. Казалось, до самого утра никто не пройдёт по улице, даже Смерть больше не заглянет сегодня сюда.
Исследования, да и просто жизненный опыт, не раз доказывали мне, что капризный и сложный человеческий организм невероятно чувствителен к лишению сна и даже к малейшим его нарушениям. В отместку за чересчур долгое бодрствование и недостаточный отдых тело рано или поздно отягощает душу и разум страннейшими думами, подавленными или болезненно возбуждёнными настроениями, внезапными сомнениями в незыблемом, а в иных случаях – безосновательной mеlаnсhоliа. Подобное случилось и со мной, уже вторую ночь проводящим непонятно как. Сама природа располагала к этому: дождя не было, зато мороз крепчал; всё сильнее индевела тусклая трава, становясь нежно-кружевной. Устав от изморози, разбитой дороги и частокола, мой взгляд обратился вверх. Небо сегодня не было бархатисто-звёздным, замутилось, но осталось синим. Насыщенный и загадочный оттенок этот по-прежнему напоминал более всего цвет глаз моего нового знакомого, об отсутствии которого я вдруг пожалел.
Невольно я задумался о том, почему молодой священник Кровоточащей часовни занял столько места в моих мыслях – не меньше, чем родные дети. Первым объяснением было любопытство к человеку новому, вторым – уважение к человеку незаурядному, третьим – благодарность за хорошее отношение, а четвёртым… четвёртым была память. С огромной тоской я вспомнил о моём бедном Гансе[30] и осознал, что, сумей мы вылечить его, он достиг бы сейчас примерно возраста Бесика; их разделяло едва ли больше двух-трёх лет. Я вспомнил живую любознательность Ганса, его почти столь же яркий взгляд, умение ставить в тупик вопросами и рано сформировавшееся желание идти по моему или близкому к моему пути – врача и исследователя. Ему нравились животные… он считал, что у некоторых нам стоит поучиться выживанию, а некоторых – лучше изучить, чтобы понять механизмы регенерации. Сколько идей у него было! Как, например, он отрывал хвосты ящерицам и наблюдал скорость отрастания в разных условиях, в зависимости от пищи… Потом я вспомнил последние дни – его измождённое, изуродованное лицо. Он не успел ничего сказать нам на прощание, впрочем, ему вряд ли было что говорить, когда Смерть взяла его за руку. Я даже не уверен, что он слышал ласковые слова, которые мы шептали ему, сидя у постели. Воспоминания эти я со временем похоронил довольно глубоко, в чём помогли и младшие, и Ламбертина, и императрица, сама прекрасно знавшая, каково терять близких. Теперь же – под влиянием непогоды, одиночества и тишины – память проснулась, окрашенная, впрочем, уже не только скорбью, но и смутной тёплой надеждой. Знакомство с Бесиком Рушкевичем казалось в чём-то судьбоносным, что-то возвращающим. Я обманывал себя, идеализировал его, но проклятье… что дурного в таком обмане? У этого юноши даже нет родителей. Никого нет. Так пусть буду хотя бы я.
Мысль плавно перетекла в планирование грядущего, скоро или нет, отъезда; её я и стал крутить в голове. Я повеселел и расслабился, попивая безвкусный чай и гадая, понравится ли Бесику наша кафедра, где наконец-то, после всех моих реформ, уделяется повышенное внимание подготовке прогрессивных практикующих врачей и куда больше не суются реакционеры-фанатики. Время тянулось вяло; Капиевский, повернувшись спиной, перестал храпеть; я едва различал его дыхание. Всё было мирно, и я уже решил, что задуманное предприятие – пустая затея. Увы, моим убеждениям оставалось жить несколько минут.
Я снова почувствовал
Сердце застучало чаще, в то время как разум заплетающимся языком повторял: «Большая птица, это была большая птица». За спиной всё ещё сопел Капиевский; от чашки шло тепло; небо сонно нависало над домом. Откуда страх?.. Сделав глубокий вдох, я потянулся к оконной задвижке и возблагодарил Господа, что рама почти не скрипит и легко открывается. И вот… опираясь локтями о подоконник, я осторожно высунулся на улицу и наконец увидел
Девочка в белом платье шла вдоль стены, трогая выпуклые камни пальцами. Со спины она, худенькая и длинноволосая, узнавалась только по примеченной ещё вчера отделке на подоле. Рыжие, красные, голубые цветы – их наверняка с любовью вышила мать. Я отчётливо различал их даже в темноте; они будто врезались в глаза… впрочем, всё оно, это маленькое существо, слегка светилось. То не был успокаивающий ореол ангельского нимба или чарующий блеск пыльцы шекспировских фей. Сияние, идущее от девочки, казалось мертвенно инородным; не напоминало даже холодное мерцание звёзд и метеоров. Крест на моей груди налился жгучим предупреждающим жаром. Я остолбенел.
Девочка бесшумно ступала по подмороженной траве и не оглядывалась; никого и ничего не страшилась. Шаг за шагом – и вот она остановилась у одного из дальних окон, приподняла голову. Теперь я видел бледное личико; выражение его не было злым, скорее задумчивым. Казалось, она заблудилась; казалось, нужно выйти и помочь; казалось, у малышки нет никаких дурных намерений. Но что-то – может, свет от её кожи, может, кровь на губах, может, то, что трава не приминалась, а изморозь не хрустела под узенькими стопами, – не давало мне обмануться.
Восстановив в памяти внутренний план дома, припомнив свой путь по коридору, я понял: девочка стоит у окна детской, из которой едва ли выветрился запах смерти; детской, куда чудовищная незнакомка уже однажды нашла дорогу. Как же я надеялся в ту мучительную минуту, что две уцелевшие малышки спят сегодня с родителями или где угодно в ином месте. Так ведь было бы разумно, так должно было быть, я почти не сомневался, что прав. Но я ошибся. Может, родители выпили лишнего с горя; может, были слишком потрясены, чтобы мыслить здраво, или злы на судьбу и потому невнимательны к её знамениям… но едва гостья в белом постучала кулачком в окно, как оно открылось, и звонкий голосок радостно позвал:
– Ой, Айни! Ева, сюда, сюда!
Поразительно… вчера спонтанный страх спас малышкам жизнь, заставив искать защиты у матери. Сегодня, как и всякие несмышлёные, легкомысленные дети, они о своём страхе забыли. Может, они испугались бы, предстань перед ними отвратительное чудовище, когтистое и клыкастое… но видели-то они лишь свою маленькую подружку.
– Привет, Айни! – продолжал всё тот же голосок.
– А ты разве не мёртвая? – вторил ему другой. – А ты есть хочешь? Скорее за…
Я и теперь не представляю, что заставило меня поступить именно так. Но едва уловив первый слог простого слова «заходи!», я всем весом навалился на окно, тоже распахнул его настежь, а несчастную чайную чашку швырнул в ближайшее дерево, разбив с оглушительным дребезгом. Пусть
Пригласить её войти.
Такое поверье о Детях Ночи я где-то слышал или читал в запрещаемых мною же[31] трактатах. Но вспомнилось оно, только когда я уже увидел две высунувшиеся на улицу белокурые головки. Девочки ничего не понимали, сам я тоже. Но, главное, они снова были в сравнительной безопасности. Захлопнулось их окошко; я хотел закрыть и своё, а потом хорошенько всё обдумать, в очередной раз задать себе вопрос, вменяем ли я, но не успел.
Что-то холодное и скользкое капнуло мне на шею; насекомым побежало под воротник.
Вторая капля. Дождь? Я попятился, хватаясь за раму, чтобы потянуть её на себя. Да, точно, опять начинался ливень, – так я подумал с досадой, не придав значения кусачему, недождливому морозу на улице. В счастливом заблуждении я не пробыл и пары секунд.
Третья капля попала мне на костяшку пальца – красная, в темноте почти чёрная, липкая. Размазывая её, поверх моей ладони нежно легла чужая рука, маленькая, холодная, худая. Легла – и сжала, намертво, с хрустом вдавливая мои пальцы в оконную раму.
Я выдохнул и сглотнул, убеждая себя, что это очередной морок, и на миг поверил сам себе. Но тут же четвёртая большая, тяжёлая капля упала на подоконник, растекаясь по нему, а против моего лица оказалось бледное, узкое детское личико. Я его узнал.
– Я замёрзла и проголодалась. Дай мне войти. У тебя есть печенье.
Хрупкие пальцы, причинявшие моей руке такую боль, разжались, и я медленно выпрямился. Мне не мешали. Ночная гостья ждала, всё так же светло и доверчиво улыбаясь, а я уже знал, что не смогу оставить её на улице. О чём я думал, принимая её за чудовище? Она такая маленькая… похожа на мою младшую дочь… и не станет причинять мне…
Грохнул выстрел – и я, подскочив, очнулся. Дурман рассеялся: лицо девочки было уродливо искажено, скалились длинные острые зубы, а сама челюсть раздалась намного шире, чем это бывает у детей и даже у собак. Получив пулю в спину, маленькое существо взвизгнуло, ощерилось и, шарахнувшись от дома, ловко приземлилось в заросли кустарника. В то же мгновение между обрывков туч появилась округлая надкушенная луна и беспощадно осветила её – злобную, стремительную, изломанную и явно давно не живую.
Выстрелили ещё раз. У частокола я увидел долговязую фигуру, но не успел рассмотреть: сзади раздался скрип, потом басистый возглас и наконец – грузный топот.
– Герр ван Свитен, что происходит?
Капиевский пыхтел, навалившись на моё плечо, но я не находил сил ответить; язык будто прилип к нёбу. Оба мы просто смотрели на залитый тусклым светом двор, где продолжал твориться не поддающийся никаким объяснениям кошмар.
Взметнулись светлые волосы: девочка сорвалась с места и опять молниеносно приземлилась – на частокол, рядом со стрелявшим в неё человеком. Прежде чем он успел среагировать, она ударила его – вроде бы легко, наотмашь, но он завалился назад. Тварь с воплем бросилась, но в этот раз противник оказался проворнее, вовремя её отшвырнул. Она обиженно зашипела, когда взметнулась его рука с какой-то деревяшкой. Мгновение – и тонкая тень, прочертив пустую просёлочную дорогу, взлетела и сгинула в темноте.
Чертыхаясь и выдыхая большие облачка пара, мужчина стал подниматься на ноги. Ещё не до конца выпрямившись, он махнул нам, крикнул что-то, и я наконец его узнал. Это был Арнольд Вудфолл, мой знакомый avvisatori.
Капиевский стучал зубами и бормотал: «Огненный Змей, тут был Змей…» Обернувшись, я понял, что он еле стоит и держится за сердце; лицо его, растеряв последние следы сонливости, посерело. Я забеспокоился, как бы его не хватил приступ.
– Вы как? Нужна помощь? Успокаивайтесь, всё позади… пока.
Пять секунд он молчал, потом с усилием глотнул воздуха и опустил руки.
– Всё хорошо, – язык заплетался. – А этот малый, он… кто… что… чёрт!
После увиденного я не был уверен в собственных словах, но всё же произнёс:
– Он не опасен. Я, пожалуй, к нему выйду и всё выясню.
– Я вас догоню, как оденусь получше. Извините…
Капиевский ещё тяжело дышал, и я понимал его панику. У самого меня сердце отстукивало неровно, а личико девочки всё время возникало перед глазами. Мой мир, стройный мир, дал фатальную трещину. Но что-то во мне будто было готово, предвосхищало это, ещё когда я только решался на безумное предприятие. Может, потому я и не лишился чувств, а ощутил лишь тусклую горечь, ту самую, какая снисходит на нас, когда самые маловероятные и печальные предположения вдруг становятся явью. Да, часть моего рассудка была готова к краху. Оставалось только понять, чем крах чреват.
Вудфолл, оставаясь у частокола, сосредоточенно проверял громоздкий пистолет – как я удивлённо заметил, револьверной системы[32]. Одетый точно как в первую нашу встречу и неколебимо спокойный, avvisatori бодро, деловито кивнул мне.
– А, всё-таки добрались. Жаль, не повернули домой. Где же я ошибся…
Пригвождённый к месту таким приветствием, я вежливо уточнил:
– С чего бы мне отказываться от служебных обязанностей?
Вудфолл убрал револьвер в кожаную кобуру, посмотрел на меня с прищуром и невинно предположил:
– По болезни? Разве вам не нездоровилось в дороге?
Догадка вспыхнула мгновенно, но была настолько отвратительной, что я поначалу потерял дар речи. Этот англичанин причастен к моему приступу? В чём выгода? Но ведь всё удивительно сходилось… Не желая верить подобному, я вопросительно начал:
– Вино в трактире…
– Надо было сыпать больше, – не дослушав, подтвердил avvisatori. – Ох. Поразительно, у вас, видимо, лошадиный организм, раз щепотки занзибарского пороха вам мало. А так и не подумаешь!
Он говорил без замешательства, тем более без стыда. Скорее он констатировал итоги каких-то наблюдений, скрупулёзно записывал их в мысленную исследовательскую тетрадь, дабы в следующий раз не ошибиться, и сожалел разве что о неудаче. Будь я помоложе и попроще воспитанием, непременно отсыпал бы этому наглому молодчику без рода-племени пару ударов по лицу, не тратя времени на формальные вызовы на дуэль, оскорбления и выяснения мотивов. Но дотошный врач взял во мне своё и сухо полюбопытствовал: