— Он к Разбойнику ходил! Ну и что? Нет, в море тебе не бывать. Я того не желаю. Быть тебе в парусной, принимать от меня дело. Меня скоро господь к себе призовет… На кого мастерскую оставлю? Отец твой тоже упрям был, царствие ему небесное, — дед перекрестился. — Тоже говорил ему: сиди в парусной, умножай дело, укрепляй его. Так нет — ушел на Новую Землю. И не воротился… А я уж теперь не долговечен… Вот-вот в домовину…
— Ну это вы понапрасну, дедушко, так баите[12]. Я поплаваю — и ворочусь. Вот те крест ворочусь! Схожу в Норвегию — и домой. Мне бы только повидать иные страны да жизнь поглядеть… Парусная от меня не уйдет.
Дед отставил недопитую чашку, опустил большую седую голову с апостольской белой бородой и сцепил в замок руки на столе.
— Не уходи из дома, Христом-богом прошу. Будь наследником дела.
— Да ворочусь я…
— А кто знает? Может, и не воротишься. В море-то опасно, на каждом шагу погибель!
— Понапрасну вы, дедушко, меня запугиваете, я ведь уж не маленькой.
— Вырос сам-большой, а ума ни на грош. Поедем-ко домой, — сказал решительно дед и, расплатившись с половым, вышел из трактира.
Всю дорогу до дома дед молчал, неодобрительно косясь на внука.
2
Вернувшись с пристани, дед, не распрягая лошади, поставил ее на дворе, напоил и задал овса.
Мать позвала обедать.
Зосима Иринеевич за столом почти всегда был словоохотлив, делился новостями, которые ему довелось услышать, снисходительно похваливал дочь за умение готовить пищу, а иной раз и поругивал ее полушутя за «пересолы» или «недосолы».
На этот раз он хмурился и помалкивал, неодобрительно посматривая на внука. От этих косых взглядов Егору было неловко, и он, потупясь, с преувеличенным старанием действовал деревянной ложкой, избегая глядеть деду в глаза.
Причиной плохого настроения деда был, конечно, давешний разговор в трактире. «Как знать, — думал Зосима Иринеевич, — что на уме у парня? Подрос, окреп, почувствовал себя настоящим мужиком, душа требует живого, рискового дела… А вдруг убежит из дому и наймется на какую-нибудь посудину?»
Отобедав, дед вышел из-за стола, перекрестился и, вместо того, чтобы прилечь, как обычно, на кровать и вздремнуть, вышел на улицу, отвязал коня и укатил куда-то на телеге, не сказав никому ни слова.
Мать Егора, Марья Зосимовна, не могла не заметить тучки, набежавшей на отцовский лоб, но не посмела спросить о причине плохого настроения. Она поставила перед Егором глиняную кружку с молоком и сказала:
— Что дед, что внук — одна стать. Надулись севодни оба, как мыши на крупу. Уж не огорчил ли ты деда, Егорушко?
— Может, ему нездоровится, от того и потемист, — уклончиво ответил сын.
Мать тихонько вздохнула, сняла с себя пестрядинный клетчатый фартук, упрятала рассыпавшиеся русые волосы под легонький ситцевый платочек. Она была еще довольно приглядна, стареть не торопилась. Синеглазая, с ямочками на щеках, она неторопливо и с достоинством ходила по избе, делая привычные хозяйственные дела.
— Стареет батюшко, да что поделать? Годы текут, как вешня вода…
Егор молчал, молчал да и вымолвил:
— Даве у пристани корабли видел. Большие красавцы, многопарусные. Идут в разные края. А один дак прямо в Норвегию… Купеческой трехмачтовик. Попроситься бы в команду, поплавать…
— Тебе плавать рано, Егорушко! — сразу насторожилась мать, и в голосе ее можно было уловить досаду. — Ты еще мал да слабенек. И неопытен тоже…
— Не так уж и мал. И вовсе не слабенек. Двухпудовые мешки носил!.. — обиделся Егор. — В мои-то годы…
Мать перебила:
— В твои-то годы надобно дома сидеть, паруса шить, деду угождать. О море нечего и думать.
— Уж и подумать нельзя?
— Нельзя. Отец-от ушел да и не воротился! Ты эти свои задумки из головы выбрось!
— Нету задумок, — поспешил Егор успокоить мать.
— Ну раз нету, дак и ладно.
Мать, конечно, в море его не отпустит. И надеяться нечего. А о деде и говорить не приходится… Егор неторопливо вылез из-за стола:
— Я в парусную.
— Иди-ко потрудись. Из дому не отлучайся! Дед осерчает.
— Ладно.
В парусной Егор посидел на табурете, поглядел в окошко, потом стал помогать Акиндину, разворачивающему на столе новую штуку полотна. Яков и Тимофей, пока им работы по шитью не было, пилили во дворе дрова на зиму.
— Акиндин, много ли тебе лет было, когда ты в море ушел? — спросил Егор.
— Двенадцать.
— И где ты плавал попервости?
— Сперва в зуйки пошел на Мурман. Два года у котлов коптился, кашеварил, тюки отвивал[13]…
— А в матросы скольки лет берут? — допытывался парень.
Акиндин поглядел на него подозрительно, потом рассмеялся и подмигнул:
— Море тебя зовет? Дедову волю переступить затеял?
— Да нет, что ты…
— В матросы берут лет семнадцати, ежели, конечно, парень рослый да крепкий, да не обижен умом и сноровкой.
Егор подумал: «Мне уж семнадцатый год. Сила, слава богу, есть, да и сноровка тоже…»
— Все-таки заболел ты морем, — уверенно сказал Акиндин. — Скажи по правде, уйти затеял?
Егор ответил уклончиво:
— Не пущают ни дед, ни мать. Оба против…
— У меня тоже родители были против, да я ушел. Нет, я тебе советов давать не берусь, с дедом ссориться мне не с руки. Однако понимаю: в парусной тебе скучно, хочется испытать силенку в другом деле. Замечу только, что море любит смелых и послушных. И тех, кто за себя может постоять и за товарища. Постоишь за товарища — и он тебя выручит, когда трудный час придет. Вот у нас на «Виктории» было…
Акиндин опять ударился в воспоминания. Егор слушал мастера, а в голове у него созревал свой план…
Дружба с Катей Старостиной у Егора началась еще в раннем детстве, когда оба учились в четырехклассном училище, а теперь она перешла в более глубокое чувство — любовь.
Катя была стройна, тонка, сероглаза. Старательно заплетенная коса с ленточкой сбегала по плечу на грудь, обтянутую ситцевой кофтой. На ногах — полусапожки с пуговками-застежками.
Отец у нее работал в порту лоцманом, проводил морские корабли Двинским устьем, мать занималась домашним хозяйством, и Катя ей помогала. Жили Старостины не богато, но в достатке, и Катя не испытывала никакой нужды, росла в тепле и довольстве, словно комнатный цветок, за которым заботливо и внимательно ухаживают. Так растят в старинных соломбальских семьях девиц, готовя из них достойных невест для не менее достойных женихов.
Катины родители знали о дружбе дочери с Егором Пустошным и ничего против этого не имели, убедившись, что Егор собой пригож, не глуп, и в скором времени, видимо, станет владельцем дедовской парусной. Чем не жених?
Парень и девушка выросли на Двине и любили ее просторы спокойной сокровенной любовью, о которой мало говорят, но которая отличается завидным постоянством.
Встречались обычно на берегу, за причалом, подальше от людских глаз, где отлогий лужок был гладок, порос свежей немятой травой. Любили посидеть на старой, опрокинутой вверх днищем лодке-плоскодонке. Больше молчали, чем говорили, и любовались рекой и двинскими, зорями. Было тут чем любоваться во всякое время года. Зори поражали тишиной и необыкновенным богатством красок. На чистом небе закат бывал спокоен и золотист. В обычные дни от солнца, прячущегося за окоем, нижние кромки облаков словно бы плавились и пылали над водой жарко и прозрачно. В хмурые, пасмурные вечера солнце на мгновение показывалось в разрывах туч и ослепляло внезапными короткими вспышками.
А в пору белых ночей оно закатывалось совсем ненадолго, и Егор и Катя ловили момент, когда вечерняя заря переливалась в утреннюю. Но запечатлеть это в памяти было трудно, потому что все происходило плавно, почти неприметно для глаза.
По зимам морозные зори отбрасывали пунцовые блики на заснеженный лед, и теплые цвета на снегу боролись с холодными синеватыми, как борются меж собой свет и тени.
В тот вечер заря была чистой, спокойной. По реке тихо скользили одинокие парусники и гребные лодки, и чайки нарушали спокойствие своим киликаньем. Они то садились на волну, то поднимались, и капли воды, словно крупная, тяжелая роса, осыпались с крыльев.
Нелегко Егору разлучаться с Катей, но расставание было неизбежным. Он сказал ей, что собрался уйти в море, несмотря на дедовский и материнский запрет. Это для Кати было неожиданным, и она очень огорчилась: никогда Егор не поминал море, и вдруг — на тебе, уходит…
— Можно ли родительскую волю переступать, Егорушко? — сдержанно спросила Катя, воспитанная в духе беспрекословного подчинения отцу с матерью. — Старые люди говорят, что, когда дети не послушают родителей, им счастья не будет… Я за тебя боюсь — опасно в море. Сколько о том мне батюшко[14] рассказывал… Конечно, обо мне ты можешь и не думать, я тебе не мать, не женка… А все же и мне будет тоскливо, ежели ты в море-то уйдешь.
— Я ведь ненадолго, Катя. Напрасно ты говоришь, что о тебе я могу и не думать… Ведь я тебя люблю. У меня сердце болит теперь, когда собрался уходить… Но поверь: к осени, к ледоставу я ворочусь, и опять мы будем вместе. Только ты жди! С Гришкой Нетесовым не водись.
Гришка Нетесов, их сверстник, сын судового плотника, увивался за Катей, но она, храня верность Егору, избегала с ним встреч.
— Гришуха мне не по душе… — сказала Катя и тихонько вздохнула. — Ежели к осени вернешься, то ладно, буду ждать. Подруги моряков верны слову.
— То-то и оно, что не всегда верны, — сказал Егор со скрытой тревогой, будучи наслышан о разных соломбальских семейных историях. — Ну, да я на тебя надеюсь, нам на роду написано жить вместе.
Катя в ответ ничего не сказала и только глянула на Егора повнимательнее, словно хотела еще тверже убедиться в искренности его признания.
Она все же попыталась удержать Егора от необдуманного, как ей казалось, шага:
— Живется тебе не худо, Егор. Ты один у деда и матери. Скажи, чего ради в море утянешься? Не из-за денег же…
— О деньгах я не думаю. А рассудил так: пока еще дедушко жив и парусную мне не передал, я считаю себя маленько свободным и могу испытать себя морем. Что я за мужик, если дале Двинских островов и не бывал? Надо поглядеть, как в других странах живут. Поучиться кое-чему. А когда я приму парусную от деда, то крепко на якорь сяду, никуда мне будет не вырваться. Так всю жизнь и буду паруса шить, а кто-то их будет ставить… Катюша, будь любезна, передай нашим вот эту записочку, когда я уплыву. — Он подал ей аккуратно свернутую бумажку. В ней было написано:
«Дорогой и родимой дедушко и ты, родима маменька! Не серчайте на меня за то, что я вашей воли ослушался и ушел в плаванье. Не убивайтесь шибко и не расстраивайтесь, о том молю вас слезно. Я уж не маленький, и мне надоть испытать себя в трудном деле.
К осени вернусь.
В ноги вам кланяюсь и желаю доброго здоровья.
Катя обещала выполнить его просьбу. Прощаясь, Егор крепко обнял ее, поцеловал и проводил, домой.
Рано утром, когда еще все спали и солнце только что выглянуло, он на цыпочках вышел из избы и, прихватив приготовленный заранее узелок с хлебом и сменой белья, ушел на пристань.
3
Еще пустынные городские улицы щедро залиты утренним солнцем. После дождя все посвежело, стало ярче и чище: сочная зелень берез и тополей, трава по обочинам мостовых, крашенные суриком железные кровли, тесовые крыши, купола церквей…
Егор быстро шел к пристани. Он еще издали приметил, что трехмачтовая шхуна «Тамица» стоит на прежнем месте: может быть, не догрузилась. У причалов и на реке поодаль виднелись и другие большие и малые суда, но Егора они не очень интересовали, он думал только о «Тамице», спешил к ней, как к своей судьбе. «Есть ли на борту хозяин? Удастся ли с ним поговорить?» — нетерпеливо размышлял Егор.
Он подошел к стоянке, потоптался у трапа, и никого не увидев на палубе, позвал:
— Эй, кто тут есть?
На борту появилась громоздкая фигура вахтенного с заспанным лицом, в брезентовом плаще с откинутым наголовником.
— Чего кричишь спозаранок? — спросил он недовольно.
— Мне бы хозяина…
— На что?
— Поговорить надо. Не возьмет ли купец меня в команду?
Вахтенный повнимательней присмотрелся к парню, стоявшему на причале с узелком в руке, и ответил добрее:
— Будить хозяина рано. Погоди пока…
Он скрылся за рубкой. От нечего делать Егор стал прогуливаться по пристани. Походил, походил — надоело. Сел на тумбу, положив узелок на колени.
— Скоро ли выспится купец? Долго ли ждать?
Тумба была влажной и холодной, сидеть на ней неприятно. Он опять стал ходить по пристани. Обеспокоено поглядывал на берег: «Не прикатил бы сюда дед на своем кауром…» — Егор даже прислушался, не гремит ли по мостовой телега. Но было по-прежнему тихо. Он опять подошел к кораблю.
На шхуне скрипнула дверь, и послышались шаги. Кто-то, видимо камбузник[15], выплеснул за борт из ведра помои. Налетели чайки, покружились возле борта и скрылись.
Наконец снова вышел вахтенный и позвал:
— Эй, парень, давай сюда!
Егор поднялся на палубу, и вахтенный провел его к хозяину. Тот только что умылся и, стоя посреди каюты, расчесывал костяным гребешком волосы. Положил гребешок на полочку, надел шерстяную куртку и сел на рундук[16]. Лицо у него было доброе, мужицкое, с крупным носом и спокойными серыми глазами.
— Ну, что скажешь, парень?
— Плавать хочу. Примите в команду.
— А в море-то бывал?
— Еще не бывал. Но знаю паруса, мог бы матросом служить…
— Откудова у тя парусно знанье?
— Дед мастерскую держит.