На первом этаже находились те, кто очутился здесь после операций и поначалу нуждался в усиленном медицинском уходе. Эти были временщиками. Многие из попавших на первый этаж через месяц-другой восстанавливались и благополучно возвращались домой.
Второй этаж — ПМЖ, для тех, кто пришел сюда доживать свой век, долгий ли, короткий — кому как суждено. Большинство из обитателей второго этажа были в относительно здравом уме, могли самостоятельно передвигаться или хотя бы самостоятельно есть и пить.
Третий этаж — для самых тяжелых, кто уже мало что или вовсе ничего не понимал, кого кормили с ложечки или через трубку и возили на креслах-каталках. «Баклажаны» — так называли этих несчастных.
Баба Лиза обитала на втором этаже. Прожив здесь пять лет, причисляла себя к ветеранам.
Все, кто на втором, конечно, знали, что рано или поздно очутятся там, наверху. Если не умрут раньше переезда. Словом, выбор был небогат: либо прямиком на кладбище со второго, либо — к «баклажанам», на третий. Перемещение на третий этаж многие воспринимали как наказание более страшное, чем сама смерть. Во всяком случае, так заключил Натан из их реплик.
Шел Пасхальный пост, окончания которого большинство старичков ждали с нетерпением. Мучились из-за того, что приходится есть мацу вместо хлеба. Маца хоть и символ, и когда-то сорок лет спасала народ от голода в пустыне, но крошки забиваются под зубные протезы. Деснам больно. Поэтому приходится припрятывать в комнатах хлеб и тихонько носить завернутые в салфетки мякиши в столовую. За это нарушение, конечно, обеда не лишат, хлеб не отнимут и к «баклажанам» не отправят. Медсестры делают вид, что ничего не замечают. Ешьте, бабульки и дедульки, на здоровье. Только чтобы тихо.
В зале постоянно работает телевизор. Почему-то выбран канал, где почти все время транслируют мыльные оперы: израильские, мексиканские, русские, американские — с ивритскими титрами. За быстро мелькающими титрами уследить не все могут. К тому же многие обитатели этого дома не знают иврита — владеют идиш и языком той страны, откуда приехали. Половина из них — русскоязычные. Но это не важно. Важно то, что в телевизоре бушуют страсти: там постоянно кто-то изменяет или хочет изменить, кто-то из ревности собирается застрелить или застрелиться или сделать и то и другое.
С утра, после завтрака, «киноманы» садятся у большого экрана. Вряд ли помнят, что произошло в предыдущей серии — кто от кого забеременел и чей муж собирался застрелить любовника чьей жены. Тем более что одна мыльная опера после рекламы матрасов, автомобилей и водки «Абсолют» сменяется другой.
И здесь, в этом царстве, возникает странное впечатление, что там, на улице, бурлит именно такая жизнь: с любовью, пистолетами, тайными свиданиями в отелях. Там изменяют, страдают, хохочут. Там — фонтаны, пляжи, рестораны. Там, все там.
А здесь, по эту сторону, — тишина. Бездвижье. И только два ожидания: когда придет проведать кто-то из родных, обычно дочка или сын. И когда придет смерть.
А где она — смертушка, застанет меня? В моей комнате? Или в зале, за столом? А как лучше умереть? Лежа в кровати, во сне? Или сидя в кресле? Вон Абрам — умер в кресле. Сидел в зале, объявили, что время идти в столовую, а он не встает. Уже ТАМ. Счастливчик.
О, не смейтесь, не смейтесь. Это все-таки очень важный вопрос, один из первостепенных: где с ней встретиться? Ведь она уже близко, уже в зале. Шныряет между кресел, толкает каталки, зацепляет костыли и палочки так, что они с грохотом валятся из ослабевших рук. Она, дрянь этакая, давит в грудь, толкает в спину, ставит подножки, и ты падаешь на пол, ломаешь себе кости. И — что в ней самое отвратительное — постоянно хохочет, хохочет тебе в лицо. И никто ее не видит, никто из сидящих в зале. Вернее, ее видит каждый, но только каждый видит свою, свою проклятую, и никому нет дела до чужой.
Средство, которое помогает, — это, как ни странно, неподвижность. Нужно замереть. Тогда гадюка пошипит перед тобой и, обманутая, удалится на какое-то время. Пойдет к тем, кто еще двигается, кто трепыхается. А я смогу спокойно додумать свою думу и найти ответ на самый важный вопрос: как же лучше всего умереть?..
В одном углу зала в клетке — канарейка. Насвистывает себе, клюет зерна. Вечером в восемь, почти как по часам, птица, умолкнув, прячет свою головку под крыло. Это своего рода сигнал. Тогда дежурная медсестра накрывает клетку темной тканью и громко сообщает, что «рабочий день закончился».
— Лайла тов. Спать. Шлофн. Буэнос ночес, — говорит она на разных языках, хлопая в ладоши, чтобы разбудить дремлющих или впавших в очень глубокую задумчивость.
Повздыхав и посетовав, что время-де летит так быстро и что еще один день прожит, те из старичков, кто в состоянии, поднимаются и, опираясь на палочки или металлические ходунки, отправляются в свои «квартиры», как они называют небольшие двухместные палаты. А неходячих увозят.
Глава 8
Елизавета Марковна медленно шла на поправку. Ее нога, еще две недели назад распухшая и посиневшая после операции, возвращалась в норму: опухоль сходила, исчезали кружева синяков. Сняли швы. Рана заживала. И дух бабы Лизы тоже постепенно восставал из руин.
Пришла физиотерапевт — приветливая израильтянка. Предложила Елизавете Марковне свою профессиональную помощь: «научить ее ходить с новой ногой», то есть помочь подняться с инвалидной коляски.
Баба Лиза на это предложение отреагировала очень бурно. Стала почему-то плакать и едва ли не прогнала бедную физиотерапевтшу. Та бы, наверное, ушла, да только не понимала, что говорит эта шумная старушка и почему так сердится.
А скорее всего, поняла, но не уходила. Ведь баба Лиза у нее не первая, кого приходится поднимать с инвалидного кресла. Понятно, что любому в такой ситуации было бы непросто: и бедро еще побаливает, и боязно к нему прикоснуться. А вдруг там штырь сдвинется? А вдруг рана откроется? А что, если воспаление началось внутри? И придется ампутировать всю ногу! Но если не буду ходить, то и мозги быстро усохнут, мозги у лежачих быстрее отмирают, это баба Лиза знает хорошо, не первый год на земле живет. И тогда переведут наверх, к «баклажанам»...
— Ой! Как болит! Сура! Дай таблетку! — стонет баба Лиза, и медсестра из «дежурки» отвечает, что сейчас принесет.
— Ты хотя бы попробуй встать на ноги. Вот увидишь — у тебя получится, — уговаривает ее Натан.
— Разве ты можешь понять мою боль? Где мне взять сил почти в девяносто лет, а? Я даже когда руку поднимаю, то задыхаюсь от усталости. А тут — подняться на поломанную ногу! Ох, зачем я не умерла во время операции... А ты меня совсем не жалеешь. Даже не можешь посидеть рядом со мной пять минут. Вечно куда-то убегаешь!
— Что же ваша бабушка решила? Будет пробовать ходить или нет? — обращается физиотерапевт к Натану на английском. — Спросите ее.
Баба Лиза и не нуждается в переводчике:
— Конечно, буду пробовать. Разве у меня есть другой выход?
Соседка бабы Лизы — Фейга. Она соседка по палате и по столовой, в зале они тоже сидят за одним столом.
Фейга — новичок здесь, появилась несколько месяцев назад. Она тучная, как будто бы вся отекшая. Розоватые мешки под большими заплаканными глазами. С головой у нее определенно уже не все в порядке, но еще не до такой степени, чтобы попасть на третий этаж.
Волосы у Фейги всклокочены, верхние пуговицы халата часто не застегнуты. Она то печальная, то сердитая. Хоть соображает и плохо, но достаточно для того, чтобы понять, что очутилась в доме престарелых.
Несколько раз в неделю к ней приходит дочка. Дочке лет шестьдесят. Входя в зал, широко и как-то неестественно улыбается всем — и медсестрам, и старичкам. Очень громко со всеми здоровается. Наверняка ей непросто идти по этому залу под пристальными взглядами всех сидящих. Стыдно. Поэтому и улыбается так.
Фейга явно не любит бабу Лизу. Сидя за столом, ни с того ни с сего начинает извергать на нее громы и молнии:
— Ты — стукачка! Энкавэдистка! Из-за тебя люди сидели в тюрьме! Еще ты работала бухгалтером: подделывала документы и брала взятки!
— О, начинается. Лучше на себя посмотри, что ты натворила в своей жизни, — хмуро отвечает ей баба Лиза.
Натан недоуменно смотрит на обеих. Откуда Фейга знает такие подробности из жизни бабы Лизы? Неужели психически нездоровые люди обладают способностями видеть прошлое и предсказывать будущее?
— Что я? Что я? — громко отвечает Фейга. — Я честная. Я сидела в лагере, ела баланду. Работала в колхозе. Любила мужчин. Рожала, делала аборты. Я и сейчас хочу любить мужчин!
— О-о, Фейга хочет замуж! Вы слышали последнюю новость? Фейге нужен мужчина. С хорошим органом. Девочки, готовьтесь: скоро будет хупа. Фейга, надеюсь, ты меня тоже пригласишь на свадьбу? — спрашивает ее женщина по имени Сима.
Крупная, как слон, с очень распухшими ногами из-за нарушения работы эндокринных желез, Сима еще относительно молода — ей нет семидесяти. Она совершенно одинока: муж умер, дочка давно живет в Австралии. Покряхтывая, Сима ходит по залу, уперев руку в широкую поясницу. Шаркает по полу туфлями, разрезанными сверху, чтобы их можно было как-то натянуть на распухшие ноги.
— За кого же мы выдадим Фейгу замуж? Рива, у тебя нет приличного парня для Фейги? Сура, а у тебя? Я знаю: мы ее выдадим за Ицика, — Сима подходит к одному старичку в ермолке на лысой голове.
Ицик сидит на стуле, безучастными, совершенно пустыми глазами смотрит перед собой. Его уже кормят с ложечки.
— Ицик, у меня есть для тебя невеста. Тебе нравится Фейга? — спрашивает Сима, кладя свою лапу на плечико Ицика. — Ты согласен? Вот и договорились. Только смотри, храни ей верность и не изменяй, — хохотнув, Сима отходит от Ицика. — Боже, здесь все сумасшедшие. Я скоро сама стану сумасшедшей. Нужно бежать отсюда, бежать...
— Нет, Ицик для меня очень старый, он уже «баклажан», — пытается шутить Фейга. — Иди сюда, сыночек, — подзывает она Натана. — Скоро придет мой сын. Он — известный математик, профессор в Иерусалимском университете. Он очень занят, поэтому не может прийти ко мне. Мой сыночек очень меня любит. Он так не хотел, чтобы я сюда шла.
— Ты — дрянная мать! — вдруг шипят на нее две старушки, до сих пор мирно сидевшие за соседним столом. — Ты думаешь только о себе. Ты что, хочешь испортить своим детям жизнь? Как бы они могли за тобой ухаживать, если им нужно работать? Или они должны ради тебя пожертвовать своими семьями?
— Нет, нет. Я хорошая мать, хорошая. Я думаю о своих детях, только о них. Я их очень жалею. Поэтому согласилась жить здесь. Сама попросила дочку, чтобы отвела меня сюда, — доказывает Фейга, и слезы в два ручья льются из ее больших мутных глаз.
— Бедная, бедная, бедная... — тихо повторяет баба Лиза. Не глядя на Фейгу, незаметно смахивает слезинку, бегущую по щеке. — Ей еще нужно будет привыкать, долго привыкать, пока смирится и успокоится, пока перестанет себя растравлять этими мыслями... — но общее настроение захватывает и ее: — Ой, нога! Сура, дай таблетку! Умру от боли!
Весь зал приходит в движение. Будто бы по тихой воде прошел огромный корабль и поднял высокие волны.
— Не могу больше этого выдержать! Замолчите вы все! Неблагодарные! Вас тут кормят, поят, моют ваши задницы, а вы еще чем-то недовольны! Фейга, замолчи, а то Ицик передумает и не женится на тебе. Баба Лиза, хватит, у меня от твоей ноги уже голова болит. И вы все замолчите! Вас всех нужно отправить на третий этаж, всех! — возмущается Сима.
— Ой, нога! Су-ра!
— Я хорошая мать, хорошая. Я сидела в лагере в Норильске!
— Ну так что? А я в Треблинке!
Даже Ицик — и тот вышел из состояния окаменелости и приподнял голову.
— Все, девочки, довольно, не надо ругаться, — призывает всех, как малых детей, медсестра, поднявшись со своего стула в «дежурке».
Опытным взглядом определив, кому сейчас нужна ее помощь, подходит к Фейге. Гладит ее:
— Не плачь, дорогая, не плачь. Они все тебя любят. Но им самим тоже трудно. И дочка твоя тебя любит. И сын. Он к тебе скоро придет, просто он очень занят. У них же, у профессоров, сама знаешь, какая напряженная жизнь. Все будет хорошо, все будет бэсэдер...[3]
Глава 9
Они стояли с Софией (Сурой) неподалеку от дома престарелых. София была не в униформе медсестры, а в легком брючном костюме. Ее смена закончилась, и она собиралась домой.
Но одна из дорог впереди была перегорожена полицейскими машинами: среди них выделялся джип с выдвинутыми металлическими захватами, в которых был зажат какой-то темный ящик. Этот ящик грузили в бронированный кузов, а потом должны были увезти.
Как пояснил полицейский, кто-то из жильцов дома напротив увидел на обочине подозрительный ящик и позвонил в полицию. Обычная ситуация.
Натана же больше всего поразило не спокойствие полицейского, а почти полное безразличие к этому окружающих. Пешеходы шли себе мимо, изредка бросая ленивые взгляды на происходящее. Водители, вынужденные ехать в объезд, сердились, некоторые громко ругались. Словом, будто бы сейчас там нашли не ящик, возможно, начиненный смертью, а дохлую кошку. Случись такое в Нью-Йорке, пришлось бы специально вызывать отряд полиции для разгона любопытных.
— Да, вам тут скучать не приходится, — Натан кивнул в сторону джипа и полиции.
— Вы правы. Но я уже научилась переживать только по мере поступления проблем, — София достала из сумочки пачку «Виржиния Слим» и закурила.
Она выглядела моложе своих пятидесяти. У нее было приятное, несколько полноватое лицо, с тонким носом и узким подбородком. Рыжеватые курчавые волосы были собраны сверху и заколоты.
Посмотрела на часы:
— Подожду, пока они закончат, чтобы не делать крюк.
Видимо, ей хотелось поболтать, поэтому и не уходила.
— Нелегко вам с моей бабушкой?
— Поначалу было трудно, потом привыкла. А в последнее время даже как-то полюбила ее. Однажды и совет у нее попросила, — София мельком взглянула на Натана, словно решая, можно ли ему открыть кое-что личное. — У меня были нелады с мужем, едва не дошло до развода. Спросила и вашу бабушку, как мне быть. Спасибо ей, подсказала... — она сделала неглубокую затяжку и выпустила струйку дыма. — Очень она за вас переживает: и что ребенка у вас нет, и что мало денег зарабатываете своими книгами.
— Что поделать, не все в нашей воле. Знаете, мне хочется у вас кое-что спросить, вернее, рассказать...
Натану все не давали покоя слова Фейги. Баба Лиза — доносчица! Энкавэдистка! Из-за нее люди попадали в тюрьмы! А ведь это правда, правда...
Об этой темной страничке биографии Елизаветы Марковны в семье знали. Но для всех остальных — друзей и знакомых — это оставалось неизвестным.
Дело было в Бишкеке, куда она эвакуировалась во время войны. Занесло, так сказать, из центра Европы к самым предгорьям Тянь-Шаня.
В войну Бишкек (тогда он назывался Фрунзе) стал городом ссыльных: российских немцев, татар, турок — словом, всех «неблагонадежных» народностей. Для органов там было работы невпроворот. Еще бы! Кто же из особистов хотел идти на фронт, если можно было раскрывать опасные государственные заговоры на окраине сталинской империи, в горах Тянь-Шаня?
Бабу Лизу пригласили в НКВД: «Вы, Елизавета Марковна, женщина умная, красивая, имеете почти законченное высшее образование. Наверное, будете удивлены, узнав, что в городе окопалось немало антисоветских элементов. В такое тяжелое время, когда весь народ... Мы кое в чем подозреваем вашего старшего бухгалтера, товарища Н. Вернее, не до конца верим в его честность и благонадежность перед Родиной.
Вот вам тетрадка. Вы в нее, пожалуйста, записывайте все высказывания Н., которые вам покажутся странными. Вот и все. А у вас, если не ошибаюсь, четырехлетняя дочка на руках. Девочке нужно хорошо питаться. И в доме должно быть тепло, нужны дрова. И лекарства нужны. Вы же сами знаете, как часто теперь умирают дети... Отказаться от нашего предложения, конечно, вы можете, имеете полное право...
Зачем же вы так сразу отрицательно качаете головой? Вы нам показались женщиной умной. Неужели мы в вас ошиблись? Подумайте хорошенько еще раз. Кстати, один товарищ, очень сознательный, написал нам письмо, где упомянул и вас тоже. Очень любопытное письмо...»
И так, не спеша, то ласковым тоном, то грубым. С потухшей папироской в пепельнице. С пачкой «Беломора» на столе. А в окошке за его спиной — деревья, солнышко. И какое-то загадочное письмо от сознательного товарища. И малая дочка. И от мужа никаких вестей. Говорят, расстрелы там, в Вильнюсе, за каждого пойманного еврея немцы дают десять рублей, но литовцы выдают их бесплатно. Еще и добровольно предлагают немцам свои услуги — убивать евреев, и грабят еврейские дома, выносят даже посуду и полотенца. Вранье, конечно. Но какое-то предчувствие, что овдовела. В двадцать три года...
И папироска снова дымится. А вот как отведет сейчас в камеру! И там... «А вы женщина молодая, красивая...»
Словом, взяла баба Лиза ту проклятую тетрадку. Записывала все, что странного говорил старший бухгалтер завода. Потом отнесла тетрадку в кабинет к тому, с папироской. И сразу подвезли ей домой дровишек, а зима выдалась холодная, и лекарства понадобились для дочки, и белый хлеб, и даже масло на хлеб. Но завяз коготок — дали бабе Лизе новую тетрадку. А старшего бухгалтера увели. Э-эх...
Узнав «бишкекскую страничку» Елизаветы Марковны, Натан одно время испытывал к бабушке едва ли не презрение. Ему было стыдно, что в их семье, что его бабушка — стукачка! Раз уж на то пошло, лучше бы сидела в тюрьме, если времена были такие — либо стучи, либо мотай срок.
Тогда он был слишком молод, скор в осуждениях. Но с годами многое в своих взглядах пересмотрел. Особенно после прочтения «ГУЛАГа». Если сам Солженицын — титан! — и тот признается в своей книге, что согласился быть стукачом в лагере и даже получил секретную кличку — Ветров, придуманную ему особистом во время вербовки! (Но не стучал.) Так чего хотеть от двадцатитрехлетней женщины, белоручки, из семьи адвоката, у которой вплоть до самой войны были гувернантки? С ребенком на руках попала в далекий, дикий Бишкек. А ребята из органов свое дело знали, звездочки на погоны получали не зря...
— О чем же вы хотели меня спросить? — София недоуменно посмотрела на Натана. Вот они какие — писатели: вроде бы нормальный человек, разговаривает о том о сем — и вдруг куда-то улетает мыслями. Наверное, сочиняет новый роман.
— А-а... — он словно очнулся. — Смотрю я на этих бабушек в доме престарелых. Сколько же им довелось хлебнуть на своем веку! И так печально заканчивают свою жизнь. Да, уход за ними прекрасный. И даже педикюр им делают, и перманент. Но какие-то они... одичавшие душой.
Глава 10
Вот и Пасха прошла. Натан взял билет обратно в Нью-Йорк: улетает через неделю. Напоследок поедет с Томом в Эйлат, на Красное море. Оттянется там немножко. Интересно, чем же все-таки Том занимается? Что у него за таинственный бизнес? Том в своем репертуаре — говорит загадками, играет в шпионов…
Баба Лиза пыталась ходить. Уже становилась на ноги, опираясь на ходунки. Но сделать шаг все никак не могла. Мешал страх. Дрожали руки.
Натан видел, что, несмотря на все оптимистичные уверения физиотерапевта, бабушка внутренне готовит себя к пожизненной прикованности к инвалидному креслу. Поэтому и нервничает так, и капризничает больше обычного.
Как же ей сказать, что он скоро уезжает, что уже взял билет? Жалко ее. Но что делать?
Он поездил по стране. Конечно, побывал в Иерусалиме. Прикоснулся к холодным, гладким камням Стены плача, воткнул туда и свою записку, и записку бабы Лизы. (Хоть и подмывало любопытство, но записку бабушки не прочел.)
Попросил у Всевышнего понятно чего — ребенка; в сравнении с девяностолетней Саррой, Аня — еще девочка; попросил и новых книг, чтобы вдохновение не покидало. Даже и про бабу Лизу попросил — чтобы смогла ходить.
Побывал и в Иудейской пустыне, и на Голанских высотах. Записями и пометками исчеркал несколько блокнотов.
...А в Афуле пели горлицы. И в небе грозно гудели турбинами истребители F-16, направляясь куда-то на север, в сторону Ливана. И было непонятно, летят ли они бомбить или это пока только обычный учебный полет.
Еще один теракт был совершен в Иерусалиме — араб в хасидской одежде взорвал автобус. Оказывается, одеяние хасида очень удобно для совершения теракта: под лапсердаком легко прятать взрывчатку. Никаких подозрений. А пейсы можно приклеить.
По телевизору — всё крупным планом: кровь на разбитых стеклах, носилки с убитыми и ранеными, хасиды в перчатках, собирающие на месте взрыва останки в специальные мешочки. Все должно быть сохранено, каждая частичка тела еврея, кстати, и не еврея тоже, каждая косточка, каждый суставчик — все в мешочек. Потому что, когда придет Мошиах, а Он придет, не сомневайтесь, начнется всеобщее воскресение. Тогда — не сомневайтесь, пожалуйста, верьте и этому — косточка соединится с косточкой, мышца — с сухожилием, все стянется, свяжется и в один миг предстанут пред лицом Мессии народы — все со времен основания мира. И начнется новая, удивительная эра, новая жизнь. Не такая, как сейчас, а иная, какая должна быть, настоящая. И будут рядом мирно лежать ягненок с барсом и волк с козленком. И не будет врагов, ненависти, крови. Земля перестанет производить тернии и волчцы. И потекут реки меда и молока. Все это произойдет непременно, быть может, даже завтра утром или сегодня вечером...
Но пока, увы, приходится хоронить погибших, еще троих. Двоих — сегодня вечером, одного — завтра утром. Что-то говорят по телевизору их родные. Отцы, братья и мужья в ермолках читают Кадиш скорбящих[4]. Плачут жены, сестры, матери, отрезая на кладбищах от черных своих платьев кусочки воротников. Раввины молятся. Премьер-министр выражает соболезнование. Завтра утром будут хоронить еще двоих. Почему двоих? Ведь остался последний, третий? Все правильно, но еще один скончался в госпитале от ран, не спасли. А-а...