Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В тени родных деревьев - Георгий Николаевич Леонидзе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Элиоз вздрогнул, отшатнулся.

— Не хочу! Зачем мне вечная жизнь? В нищете да в маете?

— Да кто тебе ее предлагает, несчастный? Таким, как ты, к источнику живой воды путь заказан! — выкатил на него глаза Элевтер.

С изумлением и даже с обидой глядел дьякон на Элиоза: не думал он, что найдется такой тупой и темный человек, который откажется от обнаруженного им эликсира бессмертия!

Но напрасно сердился дьякон. Элиоз был человек многосемейный и жил в неописуемой бедности.

— Уж так нищ, так жалок, что голодный пес у него из рук хлеба не возьмет! — говаривали соседи.

И в самом деле — не было у Элиоза ни земли, ни имущества — одна полуразваленная землянка, и перед ней непросыхающая лужа, кишащая зелеными мухами… Лохмотья… Грязь, голод… Зачем было Элиозу бессмертие этой отвратительной нищеты?

Но Элиоз был человеком нежного сердца и неуемным мечтателем. И как ни жестока была к нему жизнь, она не смогла угасить в его душе искру мечты.

Причудливыми грезами, рожденными его воображением, защищался он от жестокой, диким зверем когтившей его действительности.

Сначала он искал в кустарниках золотонесушку — курицу, несущую золотые яйца. Потом задумал он поймать Ясную рыбку и целыми днями, закатав штаны, стоял по колено в потоке: вычерпал целое море воды из Иори, обшарил ее дно, изорвал сеть и затупил острогу.

И так, и этак брался он за дело — перекрывал речные рукава, и руками ловил, возился до изнеможения, а Ясная рыбка так и не далась ему в руки…

Напоследок запало ему в сердце разыскать в лесу волшебное дерево хереванд, древо желаний, и отведать его плода. Если исполнится эта его мечта — тотчас же придет и богатство.

Элиоз верил: в одну из морозных январских ночей, ровно в полночь, растворяются врата неба — и если в этот час оказаться в лесу, то увидишь волшебное дерево, усеянное дивными, невиданными цветами. И нет прекраснее зрелища на свете: за какой-нибудь час сказочное дерево расцветает и покрывается плодами, и если кому удастся сорвать плод с этого дерева — достаточно только раскусить его, и бедность тотчас же отстанет от того счастливца. Кто рассказал ему сказку, кто внушил Элиозу веру в нее? Не знаю… Но только январскими ночами, когда небо, кажется, вот-вот расколется от жестокой стужи, Элиоз частенько бродил, кутаясь в свои лохмотья, в одиночестве по лесам — бродил, надеясь увидеть отверстые небесные врата и цветущее волшебное дерево.

— Как это ты не боишься оставаться ночью безоружным в дремучем лесу? А если вдруг повстречаешь медведя, или волка, или гиену? Голыми руками возьмешь?

Но перед глазами Элиоза сияло и переливалось радугой цветущее сказочное дерево; он ни о чем другом не мог помышлять, опасности для него не существовало, и даже едва прикрытое жалкой рванью его тело, разгоряченное необычной мечтой, казалось, не ощущало пронизывающего холода.

Жена, дети уговаривали его, умоляли не ходить по ночам в лес, но он продолжал свое. Наконец дома привыкли к этим ночным отлучкам и оставили его в покое. Возвращаясь из лесу, он прихватывал с собой вязанку хворосту, и жена даже радовалась: все же помощь в хозяйстве!

— Ну, как, Элиоз, нашел свое волшебное дерево? — спрашивали его с улыбкой.

— Нет еще… Но найду непременно!

— Да ведь морозно в лесу! Небось обжигает — дрожишь весь, слышь, как стучишь зубами?

— А как же ты думал, добрый человек? Дело-то не простое!

И вот, однажды зимним утром, в трескучий мороз, из лесу привезли на санях обледенелый труп Элиоза.

В поисках волшебного хереванда, подстерегая минуту чудесного превращения, он замерз у подножия какого-то дерева, зацветшего морозными цветами…

— И впрямь — красивое дерево выбрал, бедняга, любо посмотреть! Разукрашенное морозом, все в ледяных цветочках, кружевах, рюшах, подвесках — ну, просто картинка! — рассказывал лесной объездчик Бодавели, который и нашел окоченевшего Элиоза — случайно наткнулся на него ночью в лесу…

Так-то окончил свои дни Элиоз…

Чтобы сколотить несчастному гроб, отодрали доски от стен его покосившегося, ветхого саманника.

Дьякон Элевтер лишний раз напился на поминках и тем осуществил очередную свою мечту. На другой день он ходил хмурый и жаловался на тоску и головную боль с похмелья.

Бедняга Элиоз так и не сумел убежать от страшной, леденившей ему душу действительности. Мечта о чуде стоила ему жизни.

Поэты — не только те, что пишут рифмованные строки на листе бумаги. Немало и других ходит по земле — наделенных поэтическим сердцем и глазом, озаренных лучами высокой мечты.

НАШ АБРИКОС

Было у нас в винограднике на Иори абрикосовое дерево — большое, раскидистое, густо увешанное плодами.

Сначала я очень любил его. Но потом оно стало вызывать во мне какое-то тоскливое чувство — даже, пожалуй, отвращение. С тех пор ни разу за все время моего детства я не забирался на него, не отряхивал его густо унизанных румяными абрикосами ветвей. Я как бы поссорился с ним, и, если случалось пройти мимо, даже не оглядывался. А потом оно состарилось, высохло и повалилось — но я не только не огорчился, а скорее обрадовался.

Сердце мне щемило одно воспоминание — иначе зачем бы я стал ненавидеть дерево, неизменно радовавшее меня своими ранними плодами?

То была пора, когда прокладывали кахетинскую железную дорогу. Полотно ее пролегало как раз через наши иорские виноградники. Вскоре развернулась адская работа. Механизмов тогда не было, и землекопы врезались в грунт лопатой и заступом. Рабочих копошилось на строительстве великое множество — грузины, армяне, немало и русских. Места были болотистые, воздух — гнилой. Зеленые иорские болота, топкие заросли и трясины щедро награждали бедняг лихорадкой. От зноя спирало дух, горячий воздух обжигал лица, точно жар раскаленной печи. Даже свежей питьевой воды не было у рабочих — только мутная, тепловатая, из Иори. Люди хворали, больные валялись прямо на земле. Кому было о них позаботиться? Смотрители, десятники орали, осыпали их руганью — а покорные, бессловесные рабочие молча исполняли их приказания.

Вечерами, после работы, рабочие помоложе пытались иной раз завести пляски, повеселиться… Но разве слыхано, чтобы обессилевший, изможденный человек, не чуя под собой ног, пустился в пляс? Бывало, раз-другой растянут гармонь, но в душе нет охоты, в руках — силы, и музыка тут же смолкнет — точно чей-то-протяжный стон донесся издали! Разморенным зноем людям и беседовать-то было не под силу — едва ворочали языками!

Единственной их радостью, единственной утехой и наслаждением были фрукты из иорских виноградников. А наш виноградник ведь растянулся вдоль самого берега Иори!

Фруктов же было в виноградниках несчетное множество: черешни, тута, абрикосы, груши — «медовые», дикая «панта», маслянистые «гулаби», — персики, сливы, яблоки, айва, пшат, не говоря уже о самом винограде. Здесь и там вздымали свои шатровые главы орешники, по ветвям которых носились, точно балерины, желтые иволги и кричали нам сверху: «Бичо, Гогия!»

Множество фруктовых деревьев выстроились яхонтовой стеной вдоль самой дороги, но никто из рабочих ни разу не позволил себе сорвать тайком хотя бы одну сливу! Зато они то и дело обращались к крестьянам, чтобы купить немного фруктов. Но крестьянам было неловко брать деньги, и они предлагали рабочим угощаться просто так, на здоровье. Но нельзя же вечно угощать и потчевать? И вот, словно из-под земли высыпали толпы торгашей, набросились на наши сады и закупили на корню — где волей, а где и силком — чуть ли не каждое фруктовое дерево, чтобы потом нажиться вдесятеро, торгуя с землекопами. Во всей округе не осталось ни одной незапроданной яблони и груши, чтобы хоть было чем полакомиться ребенку. Помнится, перекупщики платили за каждое дерево по тридцать копеек, по полтиннику, по шесть гривен — и так до рубля, а сами клали в карман по десятке и больше.

Деревья гнулись под тяжестью плодов, манили взгляд, и ребятишки, радуясь этому изобилию, тянулись к щедрым ветвям, но вдруг вспоминали жесткое слово «продано» и, словно ужаленные, круто поворачивали назад. Так случилось с моими босоногими товарищами Пипоной, Батулой, Аглией и Арсеном.

И зачем же у них были отняты эти сладкие как мед абрикосы? Что было причиной? Серебряный полтинник, бережно упрятанный их отцами в карман рваного архалука…

Вот стоит паренек под деревом, воровато оглядывается — что за груши! Да будь у груш рты, они, наверное, съели бы друг друга! Но воспитанные в строгости, у бабушкиной юбки, ребятишки боялись воровства, как огня, да и в ушах у них все еще отдавались слова, сказанные перекупщиком в ту самую минуту, когда он вручал их отцам серебряный полтинник:

— Ну, смотри, Габро, поручаю тебе это дерево! Ты должен сдать мне его как есть, со всеми плодами. Приглядывай, чтобы дети их, пока созреют, не срывали!

И Габро клялся памятью покойного отца, ручался честью и совестью, но почему же ему не жаль было своего светловолосого сынишки Пипоны? Лучше бы уж… Но этот полтинник ведь нужен был, чтобы заткнуть какую-нибудь из бесчисленных дыр в хозяйстве бедняги Габро.

Замкнулись, стали запретными для детей иорские сады… Где, когда это было слыхано, чтобы фрукты были под запретом? Все, что зрело в садах на Иори, принадлежало ведь нам, детям! Словно птицы, резвились мы, ребятишки, на ветвях яблонь, груш, слив. А теперь иорские сады стали для нас недоступны… От этой нежданной грозы мы точно онемели. Очень уж внезапно она разразилась — и пасмурно стало у нас на сердце…

А сады на Иори шелестели по-прежнему, разноцветные плоды все так же приковывали к себе наши взоры… Но мы точно состарились за один день; точно само детство наше, а не только фрукты иорских садов, было под запретом. А вместе с фруктами у нас отняли и саму Иори — нас теперь уже не тянуло к ней, да и что нам там было делать? И мы уже не сбегали веселой гурьбой с пригорка в иорские рощи и заросли.

А Иори ведь была нашей купелью и нашим ристалищем — тут были и купанье, и рыбалка. Взгромоздиться верхом на шершавую шею залегшего в заводи буйвола казалось нам необычайным блаженством. Словом, мы день-деньской торчали на реке… И вот — на Иори не стало слышно детских голосов, Иори онемела — как будто Шах-Аббас снова, как некогда, вторгся в нашу землю и поголовно истребил детей — бросил их под молотильные доски… Казалось, даже птицы из жалости к ребятишкам перестали щебетать.

Только я один не унывал — ведь у меня на Иори было собственное, нетронутое абрикосовое дерево! И, значит, я кликну моих босоногих друзей, мы побежим все вместе в наш виноградник, и я скажу:

— Влезайте на дерево, трясите, собирайте, ребята! На здоровье.

И вот, в одно воскресное утро мы с шумом ворвались в наш иорский сад — вся соседская детвора была со мной, у меня в гостях. Что нам теперь до торгашей и до их запретов? Дерево — мое, я его оставил за собой, не променял на деньги. Но знаете, что нас там ждало? Уже издали я увидел перекупщика Мелко и его лошадь, навьюченную большими корзинами. Мелко усердно срывал абрикосы с моего дерева и насыпал их в корзины…

Оказывается, моя мать продала перекупщику и это абрикосовое дерево: что ж, дескать, тебе одному лакомиться — жаль ведь соседских детей, будь и ты как все, попостись вместе с ними, ничего с тобой не случится! И вручила мне три серебряных двугривенных:

— Купи себе свои любимые книжки!

Я и в самом деле купил несколько книг — но они скоро стали ненавистны мне, а вместе с ними и их авторы.

Вот почему наше абрикосовое дерево вызывало во мне долгие годы лишь ненависть и тоску.

Оно причинило жестокую обиду моему безоблачному детству. Его унизанные плодами ветви искололи, изранили наши чистые, беззаботные сердца.

ТАГРИА

— Ребра у нас просвечивают, кишки ссохлись от голодухи, — жаловались мне крестьяне.

А иной сломленный жизнью, покорный своей беспросветной доле горемыка, бывало, вздохнет уныло: «Разве слыхано, чтобы солнце вместо месяца взошло?»

Вот так и сосед мой Тагриа — давно уж смирился, потерял надежду, махнул рукой на свою жизнь.

Это был статный, могучего сложения крестьянин с лицом, опушенным поседелой бородой, с янтарными от табачного дыма усами, многосемейный — отец семерых девочек-замарашек, — придавленный нуждой… Богатырь, любого силача поборет, а бедности не мог одолеть!

Как живой, стоит у меня перед глазами Тагриа… Опустившийся, вялый, сонный, почти отупевший от нищеты, он ничего не желал, ни к чему не стремился.

Однако у него была гордость.

— Жалованного да дареного мне ничего не надо, — говорил он и стойко терпел свою жестокую нужду.

— Жена!

— Чего тебе, вредун дурноглазый, чтоб тебя землей засыпало! — так вот ласково отзывалась на зов Тагрии подруга его Тотола.

От зари до зари хлопотала она, сновала без передышки по дому — вечно на ногах, не присядет, не вздремнет, застать ее спящей — все равно что увидеть лежащий кувшин… Увядшая, вся скорченная и сморщенная, точно сухая винная ягода, тощая, как жердь, — в чем только душа держится?

Известна была Тагрии тайная причина его безысходной нищеты — оттого он безропотно ей и покорялся.

— Бог — великий шапочник! На каждого скроит он по мерке шапку — его счастье. И разве Тагриа не родился на свет со своей шапкой-таланом? Да только бабки-повитухи, суетясь около роженицы, затеряли ее. Затеряли, да так и не смогли найти. И остался Тагриа без счастья. Вот почему от его труда нет ни проку, ни прибытку. И семь дочек — это тоже из-за потери шапки-талана. Знает все это Тагриа, и потому работает через силу, без охоты: все равно ничего в жизни не добьется. Бесталанный человек, нет ему удачи!

Да и у Тотолы не написано счастья на роду! Найдется и у нее, в чем упрекнуть свою судьбу.

— Счастливой доли ищешь, душа моя? Так выйди на Вознесенье ранним утром в поле, отыщи трилистник-клевер о четырех лепестках да сорви стебелек — вот он и принесет тебе счастье. Только не забудь надеть золотой перстень — иначе ничего не выйдет!

— Однажды утром на Вознесенье я и в самом деле нашла на краю нашего виноградника такую былинку — крупная, крепкая, с четырьмя тугими лепестками… Долго я ходила вокруг да около — кроме меня, никого не было поблизости, да только как его сорвать? Где взять золотой перстень? Отец мне колец не дарил, брат да крестный — и подавно… Так я и потеряла свое счастье! И получила в мужья такого вот Тагрию, и должна день-деньской кружиться, как веретено… Иссушила меня, выпила мою силу проклятая бедность!

— Эх, знать бы мне тогда… Ведь если подкрасться к уснувшей реке, улучить минуту, когда она задремлет, то кинь в нее что угодно — все в золото превратится. Вот бы и мне — чего уж проще! — забросить в реку медное колечко, вытащить золотое, надеть его и сорвать клевер-четырехлистник… Но разве я знала?

— Эх, кому-то досталось мое счастье, кто его сорвал, безбожный человек? — горько жаловалась Тотола, усердно ища в растрепанной голове у своей маленькой дочки.

Загнанный нищетой, Тагриа порой уходил на заработки, нанимался к крестьянам побогаче на поденную работу. У чужих людей он работал лучше, чем в своем хозяйстве. Там его кормили как следует — а дома он не чувствовал должного к себе уважения. И поэтому он ленился работать на себя, забросил свое хозяйство, взвалил его на жену.

Истомила, обессилила бедность Тагрию! Никогда не видал я его в гульбе, не слыхал, чтобы он веселился. Лишь однажды, помню, откуда-то вернувшись, вошел он с песней в свой двор, хватил шапку оземь, возгласил: «Честь и хвала праведной груди материнской!» — и прилег тут же, под пшатом, уснул. Через, некоторое время вернулась из виноградника с охапкой вырванной сорной травы Тотола. Увидев пьяного мужа, спящего под деревом, она пришла в негодование, тут же намочила тряпку и приложила к его лбу, а когда это не помогло, принесла в кувшине холодной родниковой воды и плеснула ему на лицо — чтобы протрезвился, пришел в себя…

Тагриа вскочил и с перепугу чуть не растерзал жену.

— Зачем ты меня разбудила, безбожная баба? Я же последний грош истратил, чтобы пьяным напиться! Креста на тебе нет! — сетовал бедняга, так безжалостно, возвращенный от сладких снов к суровой действительности.

…Целыми днями сидел он недвижно в галерее перед домом, посасывал свою неразлучную трубку. Но трубка была все же не самой первой его страстью: больше всего любил он сладко поспать. За это жена прозвала его «спячкой» и «беспробудным» — а Тагриа оправдывался: «Все равно, весь свет не опережу, зря только от сна отстану!»

— Ну, этот уж «беспробудный» — он и от трубы архангела в день второго пришествия не проснется! — насмешливо говорил о нем сельский священник.

И Тагриа спал… сладко, невозмутимо… Разбудить его было целое дело, переполох в семье.

Помнится, когда на небе загоралась утренняя заря, во дворе у Тагрии поднимался шум. Наш дом был по соседству, и я спал на открытом балконе. В рассветной тишине явственно доносилась до меня перепалка мужа и жены:

— Вставай, соня, пора! Хватит спать — не испекся еще от сна?

— Отлипни, смола! Что ты рычишь, как цепная собака! — и Тагриа натягивал на себя одеяло.

Лежит Тагриа и думает с закрытыми глазами:

— Вставай! Как же, ждут меня лозы кудрявые, поднялись стеной, протянулись рядами на версты! Всего-то у меня виноградник — клочок земли с бычий язык; там и тебе одной, бабе, не повернуться, чего мне-то пот проливать над испитой, истощенной землей!

— Пристала — вставай! Можно подумать, дожидаются меня во дворе исправный плуг, запряженная арба… Надо скотину в поле выгнать, за табуном присмотреть, о стаде свином позаботиться…

— Вставай да вставай!.. Ну да, как бы не опоздать к родительским поминкам: ждет меня накрытый стол, стоит на нем похлебка из лососевой икры… Что у меня еще есть, кроме этой протертой циновки? Ради этого вставать?

— Вставай, деревянная голова! Уж совсем рассвело!

— Вставай, люди уж добром дома набили! — не унималась жена, хотя еще только первый отблеск зари играл на востоке.

— А, иссохни твоя грудь! Весь свет переполошила! От твоего визга, вишь, земля растрескалась!

— Вставай, лежебока, рохля! Перед ласточкой стыдно, что у нас под крышей гнездится: что скажет-то, глядя на нашу скудость?

— Вставай — вот-вот солнце взойдет!

Тут уж взрывался Тагриа — точно с грохотом обрушились скалы:

— Дуреха! Да кто я такой, чтобы вперед солнца соваться? Сперва красное солнышко пусть изволит на небеса подняться, а следом за ним и я встану да в поле поплетусь.

Видимо, сраженная этим неотразимым доводом, Тотола ненадолго оставляла мужа в покое, и тот снова погружался в уютную дремоту.

Но проходило немного времени, и снова начиналось:

— Вставай, чтоб тебе остыть навеки!

— Вставай, папочка, родненький, миленький, — окружали его гурьбой девочки, уговаривали умильно — одна тянула за руку, другая подавала шерстяные носки, третья — каламаны, четвертая — пояс, пятая — лохмотья, именовавшиеся шароварами и архалуком… Годовалая малышка Иамзе протягивала Тагрии своими пухлыми ручонками шапку.

Тогда Тагриа начинал торжественный обряд вставания; для зачина брал в руки поданные ему носки и застывал в неподвижности, как бы раздумывая — стоит одеваться или нет? А Тотола снова выходила из себя:

— Тьфу! Что за горе! Экое наказание!

— Послушай, какое сейчас время работать — вишь, как кусается июньское солнце, стрелы мечет! — робко вворачивал Тагриа, но снопы уже были раскиданы по гумну Тотолой и девочками, и лошаденка, запряженная в молотильную доску, дожидалась главы дома. Девочки уже сидели на доске и тихонько поддразнивали лентяя-отца.

Скоро и Тагриа присоединялся к ним — и медленно кружил по гумну, напевая вполголоса «Оровелу».



Поделиться книгой:

На главную
Назад