Бьянка Питцорно
В мечтах о швейной машинке
В те времена, когда ещё не было магазинчиков готового платья (а уж тем более крупных сетей, торгующих модной одеждой по сниженным ценам), все, кто имел такую возможность, старались заказывать одежду и белье портнихе или швее. В доме заказчика ей обычно выделяли целую комнату, где женщины снимали мерки, подмётывали края, перерисовывали выкройки, но, главное, пользуясь тишиной, шёпотом делились секретами и тайными надеждами. Эта книга рассказывает нам об одной из таких приходящих швей, родившейся в конце XIX века девушке весьма скромного происхождения, которая самостоятельно учится читать, любит оперы Пуччини и больше всего на свете мечтает заполучить символ свободы и прогресса, швейную машинку – невероятное изобретение, гарантирующее той, кто им обладает, полную экономическую независимость. За работой швея выслушивает исповеди своих заказчиц и таким образом узнает обстоятельства жизни таких разных женщин, как любительница верховой езды маркиза Эстер, изучающая механику и древнегреческий язык; американская журналистка мисс Лили Роуз, в чьём корсете скрывается немало секретов; сёстры Провера с их скандально дорогими парижскими тканями; столетняя донна Лючиния Дельсорбо, старая карга, готовая на все, лишь бы защитить чистоту «голубой крови» своего рода; беспризорница Ассунтина... Но даже в столь жёстко разделённом по классам и достатку обществе хорошая швея, удачно улучив момент, может при помощи собственной светлой головы и опытных рук достичь желаемого. На этих страницах Бьянка Питцорно, создательница незабываемых персонажей и сама весьма опытная портниха, рассказывает историю с привкусом столь любимых её героиней дамских романов, но поданную с весьма актуальных сегодня позиций. Рассказ об этой швее – это рассказ и о современных женщинах, об их заветных мечтах, воплотившихся в равные для всех права на труд, свободу и счастье.
Бьянка Питцорно родилась в Сассари в 1942 году. С начала 1970-х она опубликовала около пятидесяти романов и повестей для детей и взрослых, изданных тиражом более 2 миллионов экземпляров только в одной Италии и переведённых на многие языки. Среди них «
Бьянка Питцорно
В мечтах о швейной машинке
ЖИЗНЬ МОЯ, СЕРДЦЕ МОЁ
Мне было семь, когда бабушка начала доверять мне отделку одежды, которую шила дома, пока заказчики не приглашали её поработать у них. Из всей семьи только мы с ней и остались в живых после эпидемии холеры, выкосившей, не разбирая пола и возраста, моих родителей, братьев, сестёр и всех прочих бабушкиных детей и внуков, приходившихся мне, соответственно, дядями, тётями, кузенами и кузинами – до сих пор не могу понять, как нам двоим удалось избегнуть той же участи.
Мы, конечно, были бедняками, но вовсе не из-за эпидемии: наша семья испокон веков могла похвастать разве что силой мужских рук и сноровкой женских пальцев. Бабушка, её дочери и невестки славились на весь город мастерством своих стежков, а также честностью, надёжностью и чистоплотностью на службе в господских домах, где они одинаково хорошо исполняли обязанности горничных и заботились о гардеробе, да к тому же и готовили прилично. Мужчины же нанимались каменщиками, грузчиками, садовниками – в нашем городке таких брали неохотно, но пивоварня, дробилка, мельница и особенно бесконечные траншеи для прокладки водопровода время от времени по-прежнему требовали неквалифицированной рабочей силы. Не помню, впрочем, чтобы мы голодали, даже если приходилось ютиться в одном из подвалов исторического центра: на скромную квартирку, подобающую людям нашего класса, денег не хватало.
Когда мы остались одни, мне исполнилось пять, а бабушке – пятьдесят два. Чтобы снова наняться в одну из тех семей, где она служила в молодости и где получила хорошие рекомендации, сил у неё было ещё вдосталь, но взять с собой ребёнка ей никто бы не позволил, а отдавать меня в городскую богадельню или сиротский приют, под присмотр монахинь, она не хотела: слишком уж дурной репутацией пользовались такие заведения. Впрочем, даже устроившись приходящей прислугой, ей пришлось бы где-то оставлять меня на время работы, поэтому бабушка дала себе слово, что одним только портновским ремеслом сможет прокормить нас обеих, и преуспела в этом: серьёзных лишений в те годы я не помню. Мы жили тогда в двух крохотных комнатушках в полуподвале величественного здания по узкому мощёному переулку в самом центре, а за аренду платили натурой – ежедневной уборкой лестниц аж до пятого этажа. Эта работа отнимала у бабушки по два с половиной часа каждое утро: вставала она затемно, а за шитьё садилась лишь после того, как убирала ведра, тряпки и швабру.
Одну из двух комнатушек она обставила скромно, но с некоторой долей изящества, чтобы там можно было принимать клиентов, которые время от времени заходили с новыми заказами, а то и ради промежуточной примерки, хотя обычно она сама ходила к ним, для верности завернув перекинутое через руку готовое платье в простыню, а подушечку для булавок и ножницы прикрепив к свисавшей на грудь ленте. В таких случаях бабушка брала меня с собой, не забыв тысячи раз напомнить, чтобы я забилась в угол и не шалила. И дело тут не только в том, что ей не с кем было меня оставить: она хотела, что я смотрела и училась.
Специализировалась бабушка на белье: простыни, наволочки, скатерти, шторы, а также сорочки, мужские и женские, исподнее и даже пелёнки для младенцев – в то время подобные вещи продавались только в нескольких безумно дорогих магазинах. Нашими главными конкурентками были монашки-кармелитки, мастерицы вышивать. Зато бабушка, в отличие от них, умела шить повседневные и вечерние платья, жакеты и пальто – исключительно женские, конечно, хотя после естественного уменьшения выкройки они подошли бы и ребёнку. Разумеется, я тоже всегда была опрятно одета и умыта, в отличие от прочих маленьких голодранцев из нашего переулка. Впрочем, несмотря на свой возраст, бабушка всё равно считалась всего лишь «швеёй», к которой можно обратиться лишь с самыми простыми, повседневными заказами. В городе было две «настоящие» портнихи, соперничавшие друг с другом за право обслуживать самых богатых и модных дам. Каждая держала ателье и по несколько помощниц. Каталоги выкроек, а иногда и сами ткани они получали прямиком из столицы, и сшить у них платье стоило целое состояние: на эту сумму мы с бабушкой могли бы безбедно прожить года два, если не больше.
А вот глава одного знатного семейства, адвокат Провера, для балов и прочих церемоний заказывал жене и обеим дочерям вечерние платья прямиком из Парижа – редкая экстравагантность, поскольку, как хорошо знали в городе, во всем остальном, включая собственный гардероб, адвокат Провера был крайне скуп, хотя и обладал одним из крупнейших в округе состояний. «С жиру бесятся», – вздыхала бабушка, в молодости служившая у родителей его жены, не менее богатых землевладельцев, выписавших для единственной дочери, Терезы, всё из того же Парижа огромное приданое, достойное наследницы какого-нибудь американского миллионера, и задаривших молодожёнов поистине королевскими подарками. Но их зять, видимо, готов был тратиться только на красоту и изящество женщин, а не свои собственные: как и прочие знатные синьоры, адвокат заказывал себе костюмы у местного портного-мужчины, работавшего совсем не так, как мы, – другие ткани, другой крой, другие способы отделки... Даже правила для подмастерьев – и те другие. Женщины в «мужской» области не работали – уж и не знаю почему, но эта традиция уходила вглубь веков: вероятно, благопристойность не позволяла им касаться мужских тел, даже для того, чтобы снять мерки. В общем, это были два совершенно разных мира.
Грамоты бабушка не знала: в детстве школа казалась ей непозволительной роскошью, так что научить меня читать она попросту не могла, как бы ни хотела. С другой стороны, мне в любом случае пришлось бы помогать ей, посвящая всё своё время работе, – ведь альтернативой, о чём она мне постоянно напоминала, был сиротский приют, где я, конечно, научилась бы читать и писать, но жила бы при этом, как в тюрьме, часто простужалась, ела плохо и мало, а после, в четырнадцать, когда меня выставили бы на улицу, только и могла бы, что наняться в прислуги. Но жить в чужом доме... Руки, вечно озябшие от холодной воды или обожжённые кастрюлями и утюгами, да ещё подчинение, ежесекундное подчинение хозяевам, в любое время дня и ночи, без перспектив и надежд на лучшее? Обучившись профессии, я могла ни от кого не зависеть. Хотя больше всего (как она призналась мне много лет спустя, незадолго до смерти) бабушка боялась, что, нанявшись в служанки и ночуя под одной крышей с семьёй хозяина, я бы подверглась домогательствам – его самого или его сыновей.
«Уж я-то вполне могу за себя постоять!» – надменно заявила ей я. Тогда бабушка рассказала мне весьма печальную историю своей кузины Офелии, которая в ответ на приставания хозяина дала ему пощёчину и пригрозила всё рассказать жене, а тот, чтобы отомстить и предотвратить скандал, стащил из гостиной золотой портсигар и спрятал в комнатке, где ночевала Офелия. Потом он в сопровождении жены обыскал скудные пожитки несчастной горничной и, «обнаружив» портсигар, вмиг уволил её безо всяких рекомендаций. Синьора к тому же рассказала о произошедшем всем своим знакомым. Слухи быстро разнеслись по городу, и ни одна порядочная семья больше не взяла бы на службу «воровку». Офелии с трудом удалось устроиться судомойкой в остерии. Но и там у неё не было отбоя от пьяных посетителей, то и дело подкатывавших с непристойными предложениями и ссорившихся из-за неё друг с другом. Бывало, доходило и до драк, в которые вовлекали саму Офелию. Как-то её даже арестовали, и это стало началом конца. Законы Кавура и Никотеры о проституции были суровы: бедняжку поставили на учёт в полиции, а после третьей потасовки, в которой она и виновата-то не была, заставили зарегистрироваться в качестве проститутки, отправив в дом терпимости, где несчастная подхватила французскую болезнь и через несколько лет скончалась в больнице для бедняков.
Вспоминая эту историю, бабушка словно заново переживала тогдашний ужас. Она знала, как тонка грань, отделяющая достойную жизнь от полной страданий и стыда преисподней. В детстве она никогда не рассказывала мне об этом, даже наоборот, старалась сделать всё возможное, чтобы держать меня в полнейшем неведении обо всем, что касалось секса, включая связанные с ним опасности.
Но иголку и нитку, а также обрезки ткани, оставшиеся от заказов, бабушка начала вкладывать мне в руку очень рано. Подобно хорошей учительнице, она представляла это как новую игру. У меня была старая потрёпанная кукла из папье-маше, доставшаяся в наследство от одной из сгинувших кузин: той её, в свою очередь, подарила много лет назад одна синьора, у которой мать кузины служила приходящей горничной. Куклу я очень любила и ужасно жалела, что та вынуждена ходить обнажённой, выставив напоказ своё бумажное тело (по ночам бабушка раздевала её и прятала сшитую за день одежду.) Мне не терпелось узнать, как сшить хотя бы простенькую сорочку, платок, потом простыню, а после и халат; вершиной моих трудов стало, разумеется, элегантное платье с оборками и кружевным подолом – это было непросто, и бабушке в конце концов пришлось за мной доделывать.
Зато я научилась идеально обмётывать края, делая мелкие, совершенно одинаковые стежки, и с тех пор ни разу не уколола палец, не то кровь могла бы попасть на тончайший батист детской пелёнки или носового платка. К семи годам это стало моей ежедневной работой, и я была счастлива слышать: «Ты мне так помогаешь!» И действительно, количество получаемых бабушкой заказов от месяца к месяцу только росло, а наши заработки, пусть и понемногу, но увеличивались. Я научилась подрубать простыни (работа монотонная, зато позволявшая мне немного помечтать) и вышивать крестиком, хоть это и требовало больше внимания. Теперь, когда я подросла, бабушка позволяла мне выходить из дома одной (например, чтобы купить ниток в галантерее или доставить готовый заказ) и не ругалась, если я опаздывала на полчаса, заигравшись на обратном пути с соседскими девчонками. Но надолго оставлять меня дома одну ей по-прежнему не нравилось, и когда приходилось целый день работать у кого-нибудь из заказчиков, она брала меня с собой в качестве помощницы. Такие заказы были куда выгоднее, потому что даже в самые пасмурные дни мы могли жечь хозяйские свечи или керосин для лампы, не тратясь на свои собственные. И ещё потому, что в полдень нас непременно кормили обедом, а значит, мы могли сэкономить на еде, – причём обедом приличным, не то, что наши обычные перекусы: с макаронами, мясом и фруктами. Где-то нас сажали на кухне, в компании горничных, где-то накрывали на двоих прямо в комнате для шитья, но за хозяйский стол не приглашали никогда.
Как я уже говорила, в самых богатых домах обычно выделяли комнату, предназначенную исключительно для шитья: хорошо освещённую, с большим гладильным столом, на котором можно было также и кроить, а часто и со швейной машинкой – настоящим чудом из чудес. Бабушка умела ею пользоваться – даже и не знаю, где только успела научиться, – а я лишь зачарованно наблюдала, как она ритмично качает педаль: вверх-вниз, вверх-вниз – и как быстро движется под иглой ткань. «Ах, если бы мы только могли завести такую дома, – вздыхала она, – сколько ещё заказов я бы приняла!» Но мы обе знали, что никогда не сможем себе этого позволить, да и, кроме того, у нас просто не было места, чтобы её поставить.
Как-то вечером, когда мы, закончив работу, уже собирались пойти домой, в комнату, практически оттолкнув мать, вбежала хозяйская дочка, для которой мы и шили белое платье на конфирмацию. Девчушка была моей ровесницей: мне тогда исполнилось одиннадцать. Она застенчиво протянула туго перетянутый шпагатом свёрток в плотной бумаге, совсем как в бакалейной лавке.
– Это прошлогодние журналы, – объяснила её мать. – Эрминия их уже прочитала и даже перечитала, а ведь каждую неделю приходят новые. Она думала, тебе понравится.
– Но я не умею читать, – выпалила я и осеклась, увидев бабушкин взгляд.
Синьорина Эрминия смущённо потупилась, её лицо печально скривилось, словно она готова была вот-вот расплакаться.
– Ну и что, можешь просто разглядывать картинки. Они здесь очень красивые, – быстро нашлась мать и, улыбнувшись, вложила свёрток мне в руки.
Она оказалась права. Едва добравшись домой, я развязала шпагат, разложила журналы по кровати, и у меня перехватило дыхание: ещё никогда в жизни я не видела ничего столь же прекрасного. Одни картинки были цветными, другие чёрно-белыми, но все они меня буквально завораживали. О, чего бы я только не отдала, чтобы прочитать то, что было под ними написано! Ночью, натянув на голову простыню, я даже немного поплакала, стараясь не разбудить бабушку. Но та все равно услышала, и через неделю, когда мы закончили заказ синьорины Эрминии, сказала: «Я договорилась с Лючией, дочерью галантерейщика. Как ты знаешь, она помолвлена и через два года выйдет замуж. Я пообещала ей двенадцать простыней с её инициалами подкладным швом, а она за это два раза в неделю будет давать тебе уроки. В конце концов, она собиралась стать учительницей, хотя диплома так и не получила. Уверена, читать и писать ты быстро научишься».
Однако учёба заняла у меня не два, а почти три года: Лючии не хватало опыта, а мне – времени, я ведь продолжала помогать бабушке, выполняя всё более сложную работу, а когда целыми днями шила у заказчика, и вовсе вынужденно пропускала уроки. Сначала, поскольку у меня не было учебника, а тратить бабушкины деньги мне не хотелось, я попросила Люсию учить меня по журналам, и она легко согласилась: «Так даже лучше – хотя бы не заскучаем». Ей уже исполнилось двадцать, но она, как ребёнок, радовалась каждой загадке, каждой заметке о необычных животных, каждой скороговорке. Попадались и стихи, такие смешные, что мы хохотали в голос. Вот только обычные, повседневные слова встречались в них нечасто, и через пару месяцев пришлось всё-таки одолжить учебник. Заниматься мне нравилось. Я была так благодарна своей неопытной учительнице, что упросила бабушку разрешить мне самой вышить ей простыни, закончив их как раз накануне свадьбы. А за уроки, которые она давала мне в следующем году, я сшила для её будущего ребёнка двенадцать распашонок разных размеров и платьице, как у королевских дочерей, принцесс Иоланды и Мафальды, которых увидела на большой фотографии, выставленной в витрине магазина: королева держала их на руках. Но вскоре после моего четырнадцатилетия, когда у Лючии родился сын, прелестный маленький мальчик, она сказала: «Хватит с тебя уроков, да и времени у меня больше нет. Ты уже достаточно продвинулась, дальше справишься сама».
И, чтобы я могла упражняться, подарила мне свои «журналы», которые ей теперь некогда было читать. На самом-то деле это были вовсе не журналы, а оперные либретто: многие страницы, стоило пролистать их, рассыпались от слишком частого использования. Сама я в театре не бывала, но знала, что в город ежегодно приезжает труппа бельканто, исполняющая самые модные оперы. На их представления ходили не только знатные синьоры, но и владельцы магазинов, и даже кое-кто из ремесленников, если только мог скопить на место на галёрке. Мне тоже удалось выучить несколько арий: самые молодые из наших заказчиц частенько пели их в гостиной, аккомпанируя себе на фортепиано.
Я читала эти либретто, словно они были романами, и через некоторое время с удивлением обнаружила, что во всех, буквально во всех говорилось о любви: страстной любви, роковой любви. Это была тема, которой я до сих пор большого внимания не уделяла, но с этого момента начала с любопытством прислушиваться к разговорам взрослых.
В те дни не только в гостиных богатых семейств или в кафе, куда захаживали знатные синьоры, но и в нашем переулке, а также на соседних улицах, вплоть до прилавков рыночных торговцев, много шуму наделала история, весьма напоминавшая так любимые Лючией оперы: семнадцатилетняя дочь синьора Артонези без памяти влюбилась в маркиза Риццальдо и, несмотря на сопротивление отца, собиралась за него замуж. Мы с бабушкой хорошо знали семейство Артонези: они жили неподалёку, в большой квартире на втором этаже роскошного палаццо, каких много было в старом городе. К нему примыкало другое здание, пониже, раньше служившее конюшней, но теперь, когда число лошадей и экипажей в городе поуменьшилось, ставшее пристанищем самых отчаянных бедняков. Каждый раз, когда нам случалось шить в доме Артонези, за нами заходила экономка, заправлявшая в доме всем, поскольку синьора, жена хозяина, умерла во время эпидемии «испанки», оставив единственную дочь, главную героиню столь нашумевшей любовной истории. Синьорину, которую мы видели ещё подростком и для которой сшили немало домашних халатов и муслиновых летних платьев с вышивкой, звали Эстер; отец души в ней не чаял и не мог отказать ни в одной, даже самой экстравагантной прихоти. Он не только выписал ей из Англии восхитительный рояль, но и позволил брать уроки верховой езды в манеже, который посещали практически исключительно молодые мужчины (хотя было и несколько женщин, но только в сопровождении мужей). В городе перешёптывались, что катается Эстер Артонези не в женском, а в мужском седле, и что под юбку она при этом неизменно надевает брюки. Невзирая на постоянные жалобы родственников и экономки, отец прощал ей полное пренебрежение к шитью, вышивке, кулинарии и прочим разновидностям домашнего хозяйства. Зато когда Эстер пришла в голову блажь обучаться иностранным и древним языкам, он пригласил некую старую деву тунисского происхождения два раза в неделю учить её французскому, много лет прожившую в нашем городе американскую журналистку – английскому, а священника из семинарии – давать уроки латыни и древнегреческого. Кроме того, у Эстер с детства был учитель естествознания, преподававший ей ботанику, химию и географию, а также объяснявший, как работают недавно изобретённые машины. Эти уроки были главным её развлечением, их она никогда не пропускала. (Я обожала синьорину Эстер ещё и потому, что, когда мы только начинали работать в доме Артонези, она привела учителя естествознания в комнату для шитья и заставила объяснить нам с бабушкой как работает новейшая немецкая швейная машинка. Тому пришлось полностью разобрать её, рассказать о назначении каждой детали, дать нам все потрогать, а после медленно собрать, продемонстрировав одну за другой все шестерёнки и объяснив бабушке, как их смазывать. Мне, которой было тогда одиннадцать, казалось, что я стала свидетельницей какого-то чуда.)
«Мальчишку хочет из неё сделать...» – раздражённо шептали родственники. Свояченица синьора Артонези тоже заявила: «Послушай, со временем Эстер выйдет замуж, и это не принесёт ей никакой пользы. Ты своими руками лишаешь дочь счастья». Но тот лишь пожал плечами и велел ей больше интересоваться образованием собственных дочерей, редкостных вертихвосток.
Такую оригинальность и презрение к условностям (а заодно и к расходам, которые подобное поведение за собой влекло) синьор Артонези мог позволить себе лишь потому, что был несметно богат. Владелец огромных полей, засеянных пшеницей, ячменём и хмелем, он, в отличие от многих других местных землевладельцев, никогда не ограничивался положенной долей урожая арендаторов, а лично управлял и несколькими принадлежащими ему мельницами, которыми разрешал пользоваться всем другим окрестным фермерам, и единственной в нашем регионе крупной пивоварней. Дочь не раз сопровождала его во время инспекций.
– В один прекрасный день управляться со всем этим придётся тебе, – говорил он.
– Точнее, её мужу, – поправляла свояченица, тётка девушки по материнской линии. – Если, конечно, ты со своей экстравагантностью не оставишь её старой девой.
А это будет непросто, думала я, потому что синьорина Эстер Артонези была не только богатой наследницей, но и редкой красавицей. Её стройная, элегантная фигура поражала необычной изящностью движений, а милое, но при этом очень выразительное лицо заставляло забыть обо всем даже безразличных к женщинам грубиянов. За ней увивались многие кавалеры, но она с лёгкостью сдерживала их пыл, парой мягких, далёких от оскорбления фраз давая понять, что им стоит держаться подальше. Это было для меня ещё одним поводом восхищаться ею. Мужчины казались мне нелепыми, особенно когда пытались ухаживать за девушками: кое-какие действия и бессмысленные, приторно-сладкие фразы, уж поверьте, годятся только для оперных либретто.
Услышав, что синьорина Эстер влюбилась в маркиза Риццальдо, которого встретила в манеже, я не могла в это поверить, не говоря уже о том, что маркиз в свои тридцать казался мне глубоким стариком. Бабушка, однако, не нашла в происходящем ничего странного. Маркиз, как рассказала нам галантерейщица, у которой мы покупали иголки с нитками, был хоть и не так богат, как Артонези, но вполне состоятелен, а значит, точно не оказался бы очередным охотником за приданым. Кроме того, он носил знатный титул и происходил из древнего, весьма почтенного дворянского рода, единственным представителем которого стал после всё той же великой эпидемии, так что желание жениться, родить наследника, а, может, и создать большую семью, пока сам он ещё достаточно молод, казалось всем вполне логичным. Что до возраста невесты, то для моей бабушки и её знакомых в этом не было проблемы: сами они выходили замуж лет в шестнадцать.
Однако синьор Артонези, до того потакавший многим капризам дочери, никак не хотел соглашаться с этим её выбором: маркиз ему инстинктивно не нравился, хоть ничего конкретного он против него и не имел. Но вот сама Эстер казалась ему слишком юной для роли жены и хозяйки.
– Ты ещё такая неопытная, – твердил он, – тебе ещё столькому предстоит научиться...
– Гвельфо научит, – упрямо отвечала дочь.
– Я ведь прошу тебя лишь дождаться совершеннолетия, – настаивал отец. – Если к тому времени не передумаешь, я дам тебе и разрешение, и благословение.
– Четыре года! Смерти моей хочешь? Через четыре года я буду старухой, а Гвельфо тем временем найдёт себе другую: ты не представляешь, сколько девушек вокруг него крутится. И потом, уж прости за прямоту, но, когда я стану совершеннолетней, твоё разрешение мне не понадобится.
Об этих спорах мы знали из рассказов экономки. Она также не раз говорила нам о страстных посланиях, регулярно приходивших на адрес Артонези в сопровождении огромных букетов цветов. И о долгих днях, когда синьорина Эстер плакала в своей комнате, поскольку отец теперь не позволял ей выходить из дома одной, а всем возможным компаньонкам было приказано не допускать её контактов с маркизом.
Как-то утром девушка, очень бледная, вошла в отцовский кабинет и молча протянула ему только что полученное письмо: «Если я не смогу получить тебя, то покончу с собой. Без тебя моя жизнь не имеет смысла».
«Если Гвельфо убьёт себя, я последую за ним в могилу», – заявила Эстер с таким убийственным спокойствием, что синьор Артонези впервые по-настоящему испугался. Он смирился, принял претендента на руку дочери и долго с ним беседовал. В итоге молодые могли отныне считаться официально помолвленными, хотя и не должны были встречаться наедине. Маркиз имел право приходить к Эстер домой, обедать с ней по воскресеньям, сопровождать их с отцом в поездках на мельницу и пивоварню, посещать в компании тётки и кузин городские балы-маскарады или пить со своей невестой горячий шоколад в самом роскошном местном кафе – том, что на проспекте, прозванном за остеклённую террасу «Хрустальным дворцом», куда захаживала одна только знать. Но уединяться им двоим не следовало: отец поставил условие, чтобы свидания всегда происходили при свидетелях. Впрочем, писать друг другу они могли без каких-либо ограничений и контроля. Что касается приданого, синьор Артонези пообещал выплачивать дочери солидное содержание, но никакого недвижимого имущества в собственность не отдавал. «После моей смерти она унаследует всё, так что это, вроде бы, уже её собственность», – сказал он, и маркиз постыдился возражать. Помолвка должна была продлиться два года, чтобы проверить взаимность чувств влюблённых: разумеется, разорвать её после официального оглашения, о котором сразу же узнал весь город, было бы невероятным скандалом. Но синьора Артонези больше интересовала не репутация дочери, а её счастье, да и сама она осуждения не боялась.
С этого момента синьорина Эстер начала готовить приданое. Жених хотел было заказать всё готовое из Парижа, как это делали, например, синьорины из семейства Провера, но невеста не доверяла каталогам. Заказы на платья были отданы в оба городских ателье, чтобы никого не обидеть. «Остаётся надеяться, что эти тщеславные портнихи понимают: девочка ещё растёт, не стоит шить ей одежду по нынешней мерке», – заметила моя предусмотрительная бабушка, раздуваясь от гордости, что за бельём Артонези обратились именно к нам.
На эти два года мы дали отставку всем другим заказчикам (впоследствии стало ясно, что это было серьёзным просчётом) и работали только на Артонези: носовые платки, простыни, скатерти и шторы шили дома, остальное – в их доме, в комнате для шитья. Бабушка подготовила будущей невесте уйму ночных сорочек, лифчиков, нижних юбок, домашних халатов и восхитительных накидок-пеньюаров, отороченных кружевами, специально привезёнными из Швейцарии. Меня же она с каждым днём учила всё новым деталям: как сделать подгиб на рюши у́же, а петли – мельче, как выкроить воланы... Я ведь тоже росла – совсем как синьорина Эстер: в конце концов, нас разделяло меньше трёх лет.
Платили нам вовремя и щедро, кормили хорошо, обращались вежливо; так можно работать лет десять, если не больше! Через пару месяцев я набралась смелости и спросила синьорину Эстер, нельзя ли мне одолжить у неё несколько романов, и она не только согласилась, но и с энтузиазмом взялась руководить моими занятиями, а, будучи постоянной подписчицей журнала «Корделия», каждую неделю отдавала мне прочитанный номер. Уроков музыки, языков и естествознания она не бросала, но училась теперь с куда меньшими энтузиазмом и вовлеченностью, чем раньше, – ещё и потому, что жених, хоть и относившийся к её увлечениям снисходительно, этого не отнять, всё-таки считал их чудачеством, если не детским капризом.
Глаза у меня по вечерам совсем слипались, но всё же за эти два года я вполне могла бы научиться многим полезным вещам, хотя сама предпочитала те, что бабушка считала вредными. «Не стоит желать того, чего никогда не получишь: по одёжке протягивай ножки», – не раз повторяла она, видя, как я вздыхаю над очередным романом. Я же теперь точно знала: любовь прекрасна, ради неё можно с лёгкостью пойти на любые жертва, а влюблённые мужчины вовсе не так нелепы, как я считала раньше. И маркиз Гвельфо Риццальдо – один из лучших: он ведь и жизнь готов отдать за свою Эстер, как она готова на всё ради него. Я тоже мечтала встретить своего мужчину, красивого и нежного молодого человека, который любил бы меня так же сильно, как маркиз. А вот грубые комплименты уличных торговцев и мелких лавочников меня только оскорбляли и расстраивали. Понятно, что рано или поздно мне придётся смириться и выбрать одного из них: всё-таки я была не настолько наивна, чтобы строить иллюзии относительно прекрасного принца. С другой стороны, мечтать-то ведь можно и бесплатно.
Время шло, синьорина Эстер продолжала расти и потихоньку начала отдавать мне платья, которые стали ей коротки, хотя и выглядели по-прежнему как новенькие. Бабушка немедленно их перешивала под мои размеры, предварительно споров оторочку, бахрому, пуговицы, тесьму и кружевные оборки: «Нечего тебе красоваться, как дочке какого-нибудь синьора! И ту, кто тебе их дал, смущать будешь, и меня, что такое позволила». Но ведь качество не спрячешь: платья были из очень хороших тканей и разительно отличались от тех, что я носила раньше. А вот свои туфли синьорина Эстер, к сожалению, отдавать не могла: её ножка была тонкой и узкой, гораздо меньше моей. Мне же приходилось покупать новую обувь каждый год, потому что ноги у меня тоже росли, а туфли, даже если покупать их у сапожника из ближайшего переулка, были недешёвы. Что касается шляпок и зонтиков, их синьорина после недолгого использования отдавала кузинам, которые затем слегка перелицовывали их у модистки. Дарить же мне шляпки было бы немыслимо: женщины моего класса, даже самые богатые и тщеславные, никогда их не надевали – просто не посмели бы. Тогда и зонтик казался отчаянной дерзостью: он считался атрибутом знатных дам.
Расти синьорина Эстер перестала незадолго до своих девятнадцати, когда срок помолвки подходил к концу и близился день свадьбы. Они с маркизом по-прежнему были влюблены, нисколько не охладев друг к другу: напротив, казалось, что с каждым днём их чувства становятся только сильнее и глубже. Даже просто глядя на них, я чувствовала себя, словно в романе. Синьор Артонези тоже, по-видимому, убедился, что нашёл дочери достойного мужа, который сможет сделать её счастливой и защитить, когда его самого рядом уже не будет.
Свадьбу справили с большим размахом, супруги сияли; она походила на сказочную принцессу, он – на театрального актёра. Даже тётка невесты, при всем желании, не нашла, к чему придраться и уж точно позавидовала, что не может столь же пышно отпраздновать и свадьбы собственных дочерей.
Новобрачную, хоть ей не было ещё и двадцати, сразу стали называть маркизой. Мне, однако, непросто было обращаться к ней с упоминанием этого благородного титула, слишком уж я привыкла думать о ней, как о своей любимой «синьорине». И да простит меня читатель, если я, продолжая рассказывать эту историю, не всегда смогу назвать главную героиню приличествующим ей титулом, а то и вовсе опущусь до простого «Эстер», как если бы она была моей подругой. Что, впрочем, не значит, что я не вижу огромной социальной пропасти, разделяющей нас, или не осознаю своего места.
К тому времени бабушка уже волновалась вовсю: с приданым Артонези мы покончили, едва успев в последнюю неделю перед свадьбой, теперь нужно было искать новые заказы – и новых заказчиков. Правда, нам удалось отложить немного денег: я мечтала, что смогу внести аванс за швейную машинку. Бабушка же настаивала на том, чтобы беречь каждый чентезимо, как в голодные годы. И действительно, найти клиентов пока не удавалось.
Но недолго ей оставалось волноваться, бедняжке: не успела маркиза вернуться из свадебного путешествия, как бабушка, расправляя подол одного из моих зимних платьев, склонила голову на грудь, глубоко вздохнула и умерла. «Удар, – вынес приговор доктор, выписывавший разрешение на похороны. – Переутомилась, вот сердце и не выдержало».
Большая часть наших скромных сбережений пошла на похороны и место на кладбище: мне не хотелось, чтобы бабушка лежала в безымянной могиле, как все прочие родственники.
Теперь я осталась совсем одна: слава богу, работать научилась, но никаких перспектив на тот момент не видела. Хорошо ещё, о новом жилье думать не пришлось: домовладелица, явившаяся на вынос тела (хотя на кладбище со мной не поехала), заверила, что я могу остаться на прежних условиях – если возьму на себя уборку. Но как быть с остальным? Сбережения скоро закончатся, и чем тогда платить за еду, мыло, свечи, керосин и уголь? Не обращаться же за помощью к подругам детства, ставшими теперь прачками, гладильщицами или судомойками в тратториях: все они едва сводили концы с концами, работая по пятнадцать часов в день, чтобы прокормить хотя бы своих детей. Может, лучше забыть о независимости, послушать кумушек-соседок да подыскать себе местечко прислуги в каком-нибудь почтенном семействе? Тебе всего шестнадцать с половиной, говорили они, ты ещё слишком молода, чтобы жить одной. Но, вспоминая историю Офелии, о которой сама узнала лишь недавно, я думала только о том, что бабушка не случайно старалась научить меня ремеслу. Разве можно предать её последнюю волю?
Стараясь теперь сэкономить даже на еде, я протянула ещё пару месяцев. Каждый день обходила старых заказчиков, расспрашивая, нет ли у них для меня работы, и стыдясь настаивать, когда они отвечали: «Нет, мы уже обратились к другой швее». О том, что снова явиться к Артонези, не говоря уже о новом доме, куда переехали синьорина Эстер с мужем, я даже не думала: ворохов одежды, которые мы с бабушкой для них нашили, хватило бы на долгие годы, а разве могло новобрачным понадобиться что-то ещё? К несчастью, в городе не было и обучавшей синьорину Эстер американской журналистки, заботу о белье которой бабушка время от времени брала на себя: та на несколько месяцев уехала на родину навестить сестру.
Лежавший в комоде кошелёк с каждым днём становился всё более тощим. Я уже снесла в ломбард платья, подаренные синьориной Эстер, несколько комплектов простыней, которые бабушка собирала мне в приданое, её золотую крестильную цепочку и серёжки с коралловыми подвесками, которые она оставила мне в наследство, продала старьёвщику даже книги, журналы «Корделия» и те оперные либретто, что были в хорошем состоянии. Конечно, чтение могло бы помочь мне скоротать время, особенно сейчас, когда глаза не утомлялись над шитьём, но даже эти несколько чентезимо были мне необходимы. К счастью, удалось сохранить обе полуподвальные комнатки, иначе с учётом постоянных скитаний от дома к дому в поисках работы и регулярных прогулок в полях за городом, где я собирала мангольд, дикие артишоки, цикорий и другие съедобные травы, меня бы непременно арестовали за бродяжничество.
Но сдаваться я не собиралась. И в конце концов моё упорство было вознаграждено. Как раз в тот момент, когда я, неделю проведя на сыром тесте и диком цикории, уже совсем выбилась из сил, меня разыскала экономка синьора Артонези. «Маркиза хочет с тобой поговорить, – сказала она. – Сейчас же ступай на виллу. Адрес-то знаешь?»
Невероятно! Что могло понадобиться синьорине Эстер?
По своей наивности я как-то не думала, что, помимо красивых рубашек, халатов и нижних юбок, новобрачной в скором времени может понадобиться ещё один вид одежды: не то чтобы не понимала простейших вещей, но история её любви всегда казалась мне такой поэтичной, такой идеальной и бестелесной, что в душе я отказывалось думать о физической стороне «венчания», как это именовалось в романах Делли[2], и того, что за ним следовало. Я не задумывалась даже о том, что сама королева уже родила одну за другой двух принцесс и юного наследного принца, хотя хозяева всех до единого магазинов выставили по этому поводу в своих витринах увеличенную фотографию нашей государыни с тремя детьми в кружевных платьицах: меня, если честно, больше интересовал крой самих платьиц и чепчиков, чем то, как их владельцы появились на свет.
Признаться, из-за этой дурацкой романтики я даже немного расстроилась, узнав, что моя синьорина Эстер ждёт ребёнка. Зато сама маркиза была бесконечно счастлива. Она встретила меня, вся сияя от радости, в гостиной роскошной виллы, где жила теперь с мужем.
– Надеюсь, ты сошьёшь для новорождённого самое прекрасное приданое, какое только можно представить! – заявила она. – На крещение возьмём конверт и крестильную рубашку Риццальдо: Гвельфо на ней настаивает, хотя она уже слегка пожелтела, – тебе придётся помочь мне с отбеливанием. Остальное Гвельфо хотел заказать у кармелиток: ради вышивки, конечно, ты же понимаешь, – вроде как, это семейная традиция. Но я сказала, что лучше позову доверенную швею...
Я подняла глаза, не до конца понимая, что она имеет в виду.
– ...то есть тебя, глупышка! – смеясь воскликнула синьорина Эстер и бросилась обниматься. Она казалась такой же стройной, как раньше, но, прижавшись к ней, я почувствовала слегка округлившийся живот. – Ты ведь свободна? Работы будет много, начинать нужно прямо сейчас. Мне тоже понадобятся домашние платья – что-нибудь более свободное и удобное. Сможешь приступить завтра?
У меня не хватило духу сказать, что я не работала уже четыре месяца, что умираю от голода и что без её заказа уже ничто не спасло бы меня от полного отчаяния.
Мы договорились, что я буду ходить шить к ней домой:
– Может, и меня чему научишь: мне ведь тоже хочется сделать что-то своими руками. Что-нибудь простенькое: шляпку или пару митенок – Гвельфо был бы так рад! До сих пор в этих вопросах я его только разочаровывала.
Для меня всё сложилось просто идеально – в первую очередь из-за обеда, конечно: как ни посмотри, огромная экономия. Кроме того, мне нужна была компания: если не самой хозяйки дома, часто выезжавшей в коляске с визитами или за покупками, так её горничных. Их по вилле сновало так много, что поначалу я даже не могла всех сосчитать: и каждая в элегантном платье с накрахмаленным передником. Затем, были ещё садовник и парнишка, ходивший за лошадьми и при необходимости чинивший коляску. Работай я у себя в дома, пришлось бы сидеть в одиночестве и абсолютной тишине – я бы даже напевать не могла! При бабушке всё было иначе; мы много разговаривали, она часто вспоминала молодость или объясняла что-нибудь по работе, иногда я рассказывала о недавно прочитанной книге, а она ворчала в ответ; время от времени заходил кто-то из её старых подруг спросить совета по портняжным делам и оставался закончить свой заказ вместе с нами. Но те времена прошли.
Синьорина Эстер предлагала мне совсем переехать на виллу: спальню бы мне выделили, места хватало. Но я принципиально отказалась – и вовсе не потому, что боялась неподобающего поведения со стороны маркиза: как можно, при любимой-то жене? Нет, просто мне хотелось, чтобы меня считали приходящей работницей, а не какой-то прислугой. И запирая по утрам две свои комнатушки, стоившие мне ежедневного двухчасового мытья лестниц, ради чего приходилось вставать задолго до рассвета, я всегда могла сказать: «Это мой дом».
От своего преподавателя естествознания маркиза узнала о том, как важно планирование, а через учительницу-туниску выписала из Франции толстенный журнал выкроек с точным указанием всех предметов одежды, необходимых ребёнку от рождения до двух лет, с разделением по триместрам, на основании которого составила график моей работы. Начали мы с двенадцати маленьких распашонок: удивительно, насколько крохотными могут быть дети. Я говорю «мы», потому что синьорина Эстер помогала мне с самыми простыми операциями, совсем как я помогала бабушке, когда мне было лет пять-шесть, и редко покидала комнату для шитья. Судя по журналу, для этих распашонок не было необходимости покупать новую ткань: ни тончайший батист, ни гладкий, как яичная скорлупа, перкаль – подходили только старые льняные простыни, которые за долгие годы не раз стирали и перестирывали, чтобы придавало им необыкновенную мягкость. Швы нужно было оставлять снаружи, а не внутри, чтобы они не раздражали чувствительную кожу ребёнка. Никаких вышивок, никаких пуговиц или петель, только легчайшие шёлковые ленты, закреплённые длинными стежками, чтобы ткань не морщила.
Разумеется, в новый дом синьорина Эстер тоже купила швейную машинку, хотя и не умела ею пользоваться, – впрочем, как и я. С другой стороны, в журнале говорилось, что одежду на первый год младенца нужно шить вручную.
Сам маркиз тоже часто заходил в комнату и, видя жену с иголкой в руке, неизменно оставался доволен. «Малютка, ты становишься безупречной женой, – говорил он, – и будешь такой же безупречной мамочкой». А если бывал настроении пошутить, напевал: «Цветок мой ароматный, малютка дорогая!». Меня эти слова раздражали: я уже прочла либретто новинки сезона, «Мадам Баттерфляй», и знала, что своим поведением тот, кто их пел, американский офицер Пинкертон, вовсе не походил на примерного мужа.
Впрочем, маркиз радовался беременности жены даже больше, чем она сама. Он уже решил, что ребёнка они назовут Адемаро – в честь его отца, в свою очередь названного в честь основателя старинного рода Риццальдо.
– А если родится девочка? – поддразнивала мужа маркиза. Но тот не переставал улыбаться:
– Тогда назовём Дианорой, как мою маму. И постараемся снова, чтобы через девять месяцев появился Адемаро. А за ним Аймоне, Филиппо и Оттьеро... – и добавлял, обращаясь ко мне: – Так что шитья тебе хватит на несколько лет. Большая семья – вот моё самое горячее желание. Наше желание – правда, Эстер?
Его жена смущённо краснела, особенно услышав «постараемся снова», но, вопреки моим ожиданиям, не возражала, даже услышав столь необычные имена. Мне казалось, что синьор Артонези тоже заслуживает того, чтобы одного из внуков назвали в его честь, но, видимо, синьорина Эстер была уже не так привязана к отцу, как раньше. Зато с мужа она глаз не сводила.
Их огромную сказочную любовь по-прежнему не омрачало ни единое облачко: не было ни криков, ни споров, ни даже нетерпеливых жестов. Я не могла похвастать большим жизненным опытом, особенно в делах семейных, но мы с бабушкой часто наблюдали частную жизнь различных уважаемых семейств, и нигде я не видела столь гармоничной и столь полной взаимного поклонения обстановки.
Когда на пятом месяце маркиза пожаловалась на проблемы со здоровьем, какими бы лёгкими они ни были, муж перепугался и расстроился куда больше самой больной, немедленно вызвав к её постели наиболее известного в городе доктора. За синьориной Эстер с самого начала беременности и так уже присматривала пожилая повитуха, помогавшая появиться на свет всем детям местной знати, но этого маркизу оказалось мало. Вскоре, вопреки её мнению, что некоторая подвижность и ежедневные короткие прогулки (пешком, а не в коляске) пошли бы беременной на пользу, доктор Фратта постановил, что юной синьоре должен быть показан постельный режим до самого момента родов. Синьорина Эстер нехотя подчинилась: ей было скучно одной, отчасти ещё и потому, что доктор категорически запретил утомлять её разум чтением или письмом. Даже когда у неё болела спина и хотелось пройтись или она чувствовала покалывание в ногах, маркиз не допускал ни малейшего исключения из указаний врача. Что, к счастью, не мешало синьорине Эстер шить.
«Вот ведь старый пёс этот доктор! Выучился лечить пневмонию, но в женских делах ничего не смыслит», – ворчала повитуха вполголоса, чтобы не услышал маркиз. Но мы не обращали на неё внимания: зная извечную взаимную неприязнь врачей и повитух, считали, что она просто завидует.
Со временем принадлежности для шитья перенесли в спальню на втором этаже, и мы продолжили работу там, прямо на двуспальной кровати. «Хорошо, что ты здесь, со мной», – говорила мне Эстер. В отличие от других знатных семейств, когда её муж обедал вне дома (что случалось довольно часто), она не отсылала меня на кухню, а просила составить ей компанию и даже, словно прочитав мои мысли, предложила не звать маркизой, как это делали горничные и садовник: «Для тебя я всегда останусь синьориной Эстер, как в нашем детстве, в отцовском доме».
Мне она полностью доверяла. Мы вместе шутили, смеялись: например, обнаружив, что труба новой, только что установленной чугунной печи сообщается с дымоходом камина и, если открыть заслонку, слышно все, что говорят в гостиной на первом этаже, часто подслушивали, о чём говорят горничные, выгребавшие из камина уголь и пепел или выбивавшие диванные подушки. Раз услышали, как одна из них заигрывает с садовником, который принёс свежих цветов, другой узнали, что за самой младшей увивается бакалейщик, и она просит напарницу дать ей совет, как с ним быть. А старшая горничная, оставаясь одна и смахивая пуховкой пыль с картин и многочисленных безделушек на полках, напевала себе под нос модные романсы, пару раз даже подыграв себе на фортепиано – вот уж никогда бы не заподозрили! Играла она, понятное дело, неуверенно, одним пальцем, но мелодия была вполне узнаваемой. Если честно, я слегка стыдилась шпионить за этими людьми: они ведь зарабатывали себе на жизнь практически тем же, что и я, а мне бы не хотелось, чтобы меня подслушивали без моего ведома. С другой стороны, маркиза делала это без всякого злого умысла – не так уж много у неё оставалось развлечений. Да и сами горничные казались девушками серьёзными, воспитанными и заслуживающими доверия: мы никогда не слышали, чтобы они говорили что-либо неприличное или несправедливое, чего не могли бы потом повторить в присутствии других людей. Если же речь заходила о синьорине Эстер или её муже, они всегда упоминали о них с подобающим уважением. Маркиза, казалось, вызывала у них инстинктивное желание защитить её – и вполне заслуженно, поскольку с прислугой она обращалась наилучшим образом, а тайком подслушав их слова, лишь довольно кивала. Так что я вскоре позабыла свои сомнения, да и занятие это вскоре потеряло для нас всякий интерес, поскольку теперь, когда маркиза не выходила из спальни и даже принимала там визиты, гостиной на первом этаже совсем перестали пользоваться.
Шло время, приданое младенца множилось, а живот синьорины Эстер становился всё больше – мне даже казалось, что он распухал на глазах, причём распухал как-то нездорово. Повитуха ворчала, и даже доктор слегка встревожился, однако, по-прежнему не позволял маркизе вставать с постели.
Близился предсказанный день родов. Синьор Артонези каждый день навещал дочь и домой возвращался мрачнее тучи. Я согласилась оставаться ночевать на вилле, в гардеробной, примыкавшей к спальне маркизы. Её муж переехал в одну из гостевых комнат, но целыми днями просиживал рядом с женой, держа её за руку, отводя со лба упавшие пряди волос, нежно целуя, читая вслух газету и без конца повторяя, как хочет наконец воочию увидеть плод их любви и как благодарен ей за этот чудесный подарок. «Жизнь моя, – говорил он, – ты и представить себе не можешь, сколь сильно я восхищаюсь твоим мужеством, терпением и силой духа. Как бы я жил без тебя, сердце моё? Жить имеет смысл лишь потому, что есть ты».
Слыша такие слова, его жена вся светилась от удовольствия, забывая и о физической боли, и о неминуемых родовых муках, по поводу которых, естественно, испытывала определённые опасения.
Признаюсь, я боялась за них обоих: слишком уж много слышала историй о неблагополучных родах и теперь не могла выбросить их из головы. Если бы что-то случилось с синьориной Эстер, уверена, маркиз ненадолго пережил бы её: застрелился бы или бросился в пропасть с высокой скалы, и крошка Адемаро, лишившись обоих родителей, вырос бы сиротой. Или, может, тоже умер бы от послеродовых осложнений. Впрочем, так ему и лучше, бедняжечке, думала я: пусть все трое упокоятся в одной могиле, слившись в едином объятии.
Повитуха, которая тоже целыми днями просиживала у постели синьорины Эстер и с которой я поделилась своими мыслями, сперва только посмеялась, а после рассердилась. «Хватит тут каркать, – проворчала она. – Маркиза здорова, все органы у неё в полном порядке. Ну, пострадает немного, так ничего в том страшного нет. Боль – она ведь сразу забудется, стоит только ребёночка на руки взять», – но на всякий случай всё-таки рассказала, при каких симптомах стоит звать её немедленно. Доктор, с со своей стороны, стал заходить реже: много времени просиживал у постели какого-то важного больного (более важного, чем маркиза) – у того в любой момент мог начаться кризис, который либо убил бы его, либо помог выкарабкаться.
«Первые роды всегда долгие, – успокаивал он будущего отца. – Поначалу и повитухи хватит, опыта ей не занимать. А уж она скажет, когда отправить за мной коляску».
Наконец в начале февраля, в четверг, незадолго до рассвета, начались схватки. Я послала конюха за повитухой, и через полчаса она уже сидела возле роженицы. «Придётся потерпеть, – сказала она синьорине Эстер и её мужу, прибежавшему из гостевой комнаты в халате и непричёсанным. – Думаю, юный синьор или синьорина не почтит нас своим присутствием до самого вечера, и это если поторопится, – иначе дело может занять ещё больше времени. Крепитесь, маркиза. Подумайте о том, как хорош широкий проспект воскресным утром, о большом бале-маскараде в переполненном театре, подумайте о том, сколько там людей, – и все они родились совершенно одинаковым образом».
Синьорина Эстер стонала от боли, но роды всё никак не начинались. Между двумя волнами схваток повитуха предложила ей поспать, чтобы немного восстановить силы. Маркиза выпроводили из комнаты, чтобы его волнение и постоянное хождение вокруг кровати не тревожили роженицу. Прошло время обеда, а затем и ужина. Повитуха потихоньку спустилась поесть на кухню, наказав мне не беспокоиться: всё равно в е ё отсутствие ничего не случится. А уж если я так не хочу уходить, она мне что-нибудь принесёт. Но у меня скрутило живот, и я не могла заставить себя проглотить и крошки. Не знаю, как в промежутках между схватками синьорина Эстер находила силы разговаривать, даже смеялась. Она попросила меня открыть гардероб и показать ей крошечные распашонки с пинетками. «Напрасно мы сделали их такими маленькими, – шептала она. – Мне кажется, внутри меня ворочается настоящий гигант и всё никак не может найти выхода». Она снова тяжело задышала, протяжно вскрикивая и закусывая край простыни, потом ненадолго задремала и с визгом проснулась, больно сжав руку повитухи, но сразу же извинилась за то, что заставила нас волноваться. Несколько раз звала мужа: «Только не говорите ему, как я страдаю». Тот время от времени стучал в дверь, и если был момент затишья, повитуха впускала его, а в противном случае кричала: «Подите прочь! Это зрелище не для мужских глаз!»
Заходил узнать новости синьор Артонези, но лишь поцеловал взмокший от пота лоб дочери, которая в тот момент отдыхала, и вернулся домой. Ночь пришла и прошла. Как и сама роженица, мы с повитухой, сменяя друг друга, ненадолго засыпали прямо в креслах, пока за окном не забрезжил рассвет. Время от времени повитуха приподнимала простыни: «Крепитесь, маркиза, придётся ещё немного потерпеть». В восемь утра в дверь постучал муж и, не услышав ответа, заглянул внутрь: «Всё ещё безрезультатно?» – но синьорина Эстер, зашедшись в крике, его не услышала, и он поспешно отпрянул.
Чуть позже послышался шорох колёс по гравию – через сад катила коляска. Это был редкий миг покоя: маркиза спала, а повитуха как раз отошла в гардеробную умыться и привести в порядок причёску. Я выглянула в окно и увидела выходящего из экипажа с саквояжем в руке доктора Фратту. Неужели маркиз, напуганный криками жены, послал за ним, ничего не сказав повитухе? Или доктор приехал сам? Я видела, что они поднялись на террасу и вошли в гостиную.